https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/chernie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Теперь Дьюэру будет все труднее и труднее жить, дни будут проходить в косности, бессобытийно, без телефонных звонков из Лондона. А потому – постепенно утрачивая привычку ловить телефонные звонки – он перестанет постоянно и непрерывно отгонять и обезвреживать все звуки с помощью «белого шума». Я же, в отличие от него, уже не одинок, не живой мертвец, хоть и считал себя таковым некоторое время.
* * *
Мальчика Эрика – он же сын Эрик – я видел только один раз, и было это, когда уже близились последние дни его непредусмотренного пребывания в городе Оксфорде и когда мое душевное расстройство обострилось (ведь когда ты в чем-то ущемлен, довод, что такое состояние скоро прекратится, не поможет пересилить ущемленность, которую еще переживаешь в течение какого-то времени, причем реальная длительность значения почти не имеет, если ощущаешь ее как нечто не имеющее конца (иными словами, сознание близкого освобождения не может пересилить ощущение ущемленности настолько, чтобы заставить себя считать завершенным то, что должно завершиться, но конец еще не наступил; и твое преобладающее чувство – это страх, что по какой-то случайности – по невезению – произойдет обратное предполагаемому, что твое состояние в настоящем, мучительное и застарелое, может стать постоянным; облегчения не испытываепгь, тревога усиливается, а в будущее смотришь с опаской). И в тот раз, когда я увидел мальчика Эрика, я увидел – и тот раз тоже оказался единственным – его деда, то есть отца Клер Бейз, старого дипломата; он уже вышел в отставку и теперь жил в Лондоне, а тридцать лет назад имел обыкновение, стоя в конце сада, глядеть оттуда на свою дочь, на девочку Клер, а та, в свою очередь, глядела на поезда, проезжавшие по железному мосту через реку Джамна. (Тогда от безмолвного отца пахло табаком, и ликером, и мятой.)
Произошло это в Музее искусства и археологии, точнее в Музее Ашмола, главном музее города, находящемся в здании, где в конце семнадцатого века открылась первая в Королевстве публичная выставка дикозин (вернее, на этом месте, а не в нынешнем здании; нынешнее здание музея диковин приютило эти диковины два века спустя). Не то чтобы я был завсегдатаем этого музея, его диковины – из разряда тех, на которые раз поглядел, и хватит; но в тот день – шла пятая неделя моего второго Троицына триместра, и я проводил его в одиночестве, – так вот, в тот раз я прошел двадцать шагов от Тэйлоровского центра до Музея Ашмола (Центр и Музей стоят смежно и углом друг к другу, словно основная часть и крыло одного и того же здания); я собирался просмотреть в музейной библиотеке рисунки испанских городов, обычно не выставляющиеся и сделанные в середине шестнадцатого века фламандцем по имени Антон Ван ден Вайнгерде, по-испански Антонио де лас Виньяс, топограф и придворный художник короля Филиппа II; сделал я это по поручению одного из моих братьев, историка архитектуры, живущего в Мадриде (хочу сказать, по поручению моего брата я сделал упомянутые двадцать шагов, чтобы посмотреть на эти виды, а свои рисунки Ван ден Вайнгерде сделал не по поручению моего брата, а по поручению того персонажа, который в ту пору был известен в Оксфорде как Полуденный Дьявол). Любезный рыжеватый библиотекарь разрешил мне просмотреть эти городские виды и записать основные данные об их размерах и прочем (перо, тушь, сепия, акварели); и у меня создалось странное впечатление, будто я и впрямь увидел, притом с необыкновенной точностью, как выглядели в Золотом веке в профильном ракурсе – либо же наискось сверху – Санлукар-де-Баррамеда, Малага, Таррагона, Гибралтар, Сеговия или Ла-Алъбуфера и Эль-Грао-де-Валенсия, то есть увидел утраченные образы городов нашего полуденного края, моих городов, я почти забыл их, но при желании мог вернуться туда через недолгое время – по окончании Троицына триместра, а с ним и курса, то есть через три недели, хотя они-то казались долгими; итак, я выходил из музея с этим странным ощущением и неожиданно осознав, что – объективно – мне осталось не так уж много времени до отбытия из Оксфорда и возвращения в Мадрид (хоть я еще не возвращался в Мадрид окончательно); и вот на пороге (или это было при входе, где вращающаяся дверь) я столкнулся с тремя входившими персонажами: отец, дочь и сын этой дочери, а точнее, моя любовница со своим сыном и со своим отцом. Как со мною случалось в Оксфорде уже дважды с другой женщиной – и во второй раз недавно, хоть я и не уверен, с той самой или нет, – я сообразил, что столкнулся с Клер Бейз, но не сразу, а лишь тогда, когда сам я вышел на улицу, а они вошли в музей, – нас разделила закрытая дверь. Однако все произошло мгновенно (хочу сказать, я осознал, что это Клер, мгновенно; возможно, потому и не обратил внимания на то, с кем она была: мне показалось, она одна или с мужем; а может, причиной была дверь-вертушка либо живое воспоминание о Санлукаре в изображении Ван ден Вайнгерде); и вот я успел тут же войти снова и застал их в вестибюле – они остановились взглянуть на открытки и диапозитивы, которые там продавались. Мне неоткуда было знать, что пожилой джентльмен, поддерживающий ее под руку, – господин дипломат Ньютон (Клер Ньютон – Клер Ньютон! – так звалась Клер Бейз до замужества), поскольку я никогда его не видел, даже на фотографии. Но я сразу понял, кто он. Сразу понял, что он ее отец, по удивительному сходству. (По сходству, которое, наверное, тоже можно назвать пугающим.) У этого человека была совсем увядшая кожа и большие мешки под глазами, он был совершенно лыс, слегка сутулился, и ему приходилось опираться на трость, чтобы с великим трудом сохранять свой изысканный вид, но у него было то нее самое лицо – точно то же, которое я знал в совершенстве. Этот старик, почти мертвец с виду, был сама Клер Бейз, словно мне привиделся дурной сон, в котором она явилась бы в образе дряхлого старца, оставаясь при этом собою. Я вглядывался в них с небольшого расстояния, кое-как спрятавшись за колонной, – она и ее отец стояли ко мне лицом, а мальчик все еще спиной – и если даже она не увидела меня на пороге, теперь-то увидела наверняка – мое лицо и полтуловища выступали из-за колонны, да я и не рассчитывал, что колонна меня спрячет, разве что как-то заслонит, – и Клер махнула мне правой рукой, чтоб ушел, чтоб исчез, пока ее спутники не смотрят в ту сторону, не смотрят на меня (они разглядывали диапозитивы). Но как раз тогда-то мальчик Эрик, сын Эрик, повернул голову – словно у него были глаза на затылке либо он как-то узнал, что должен повернуть голову именно в тот миг – а может, он расслышал, как звякнули браслеты, когда она махнула рукой в знак запрета, знак мгновенный и тайный, – и он повернул голову, и увидел меня, и поглядел на меня, и, наверное, как-то ассоциировал меня и свою мать. И когда этот мальчик повернулся ко мне лицом, отвлекся от диапозитивов и открыток и от разговора с дедом (только на миг), когда наши взгляды встретились, я увидел – на миг – все то же лицо в третий раз, то же самое, лицо Клер Бейз, которое я знал в совершенстве, которое целовал столько раз, а она столько раз целовала мое, и наши лица соприкасались. Наши лица соприкасались, подумалось мне, и у нее было это лицо, и лицо это с давних пор – лицо дипломата Ньютона и еще, с недавних пор, лицо мальчика Эрика, Эрик Бейз его имя. Лицо одно и то же, единственное, и оно соприкасалось с моим в одном из трех своих воплощений, материализуясь, являясь мне, становясь образом; и никогда в жизни я не видел сходства, настолько полного и точного, настолько беспримесного. Эти трое передавали друг другу свои черты, отбрасывая все прочие (черты лица одной из матерей и одного из отцов, соответственно, черты первой Клер Ньютон и черты Эдварда Бейза), а друг другу свои черты они отдали всецело, без малейшего отступления, ничего не урезав, иными словами – не утаив ни единой подробности, в отличие от тех случаев, когда сходство оказывается непредвиденным, прихотливым, когда воспроизводится одна какая-то черта или несколько, но только не все, либо же унаследованные черты меняются по вине взбалмошного времени и неумолимого возраста); но в этом случае наследство было передано в целости, без изъятия и без изменений во всех трех случаях: те же темно-синие глаза, те же густые и загибающиеся вверх ресницы, тот же прямой короткий нос, тот же крепкий, чуть раздвоенный подбородок, бледные щеки, и суровый лоб, и мягкие веки, и крупные нечетко очерченные губы. Больше я пока ничего разглядеть не смог, потому что мальчик Эрик снова повернулся ко мне спиной, и после того как господин Ньютон, дипломат, приобрел какую-то репродукцию размером ин-фолио – может, увеличение, может, уменьшение: подобие какой-то картины или экспоната, чего именно, я не разглядел, – все трое направились внутрь, в залы музея, но при этом Клер Бейз уже не взглянула на меня, нет – напротив – она попыталась сделать вид, что не знает меня (поняла, должно быть, что я не собираюсь повиноваться и вообще не принимаю во внимание тот быстрый взмах руки). Я переждал несколько секунд и пошел вслед за ними, готовый обойти все залы, которые будут обходить они. «Стало быть, повели мальчика Эрика в музей», – подумалось мне помимо воли (думать мне хотелось об их сходстве; а может, наоборот, мне не хотелось думать об их сходстве, потому и подумал, о чем подумалось). «Сколько ему лет? Клер Бейз мне много раз говорила, а не помню. Восемь, девять? По росту похож на девятилетнего, но родители у него оба такие высокие, и дед тоже; может, ему только восемь или семь, а то и меньше. Не тот возраст, чтобы ходить по музеям, я семилетнего сына не повел бы в Музей Ашмола, даже если б он болел и наскучался до одури сидя дома» – так мне думалось; и еще я подумал: «Он уже не выглядит больным. Скоро уедет Но и я тоже очень скоро уеду, а теперь вот не так уж уверен, что мне хочется уезжать».
Три персонажа шли, останавливаясь то перед античной статуей, то перед портретом работы Рейнолдса, то перед китайской керамикой, то перед витриной с римскими монетами. Ничего не пропускали. Я то подходил поближе, то отходил подальше – в зависимости от размера зала, а также в зависимости от того, насколько был способен изображать глубокую заинтересованность созерцанием того экспоната, перед коим замирал, всегда на почтительном расстоянии от них; и по этой причине – а также потому, что разговаривали они очень тихо – как всегда разговаривают в музеях Англии и никогда в музеях Испании, – мне было не расслышать ни слова. Поскольку я неизменно шел позади, скрупулезно повторяя их маршрут, то видел их сзади, когда мы шли, или почти в профиль – скорее, в одну четверть, – когда останавливались. Увидеть их толком мне не удавалось; думаю, я и сам предпочитал такой вариант – уж лучше, чем сталкиваться снова с тремя одинаковыми физиономиями. Мальчика Эрика Клер Бейз вела за руку, а ее отец со своей тростью следовал чуть позади, – у меня создалось впечатление, что Клер Бейз не очень-то расположена поджидать его, подстраивать свой шаг и сыновний под медлительную и затрудненную поступь господина Ньютона, дипломата (словно посещение музея было задумано как поход вдвоем с сыном, а дед, возможно, напросившийся сопровождать их, хоть его и не позвали, был всего лишь приложением, непрошеным гостем: брел, отставая, как брели няни в те времена, когда дети жили при матерях и когда еще существовали няни). Дед не принимал существенного участия в разговоре, Клер Бейз говорила куда больше, причем обращалась к ребенку, и время от времени до меня долетали обрывки ее слов.
Перед Драгоценностью Альфреда (перегородчатая эмаль одиннадцатого века, гордость Музея Ашмола) я расслышал, как она читает вслух (как любой отец, как любая мать) надпись на древнеанглийском, вычеканенную среди узоров золотой рамки предполагаемого портрета Альфреда Великого: «Взгляни, Эрик, здесь говорится: „Aelfred mec heht gewyrcan", что значит: „Альфред приказал, чтобы меня сделали". Видишь? Это сама драгоценность говорит; драгоценность обладает даром речи и говорит одно и то же вот уже одиннадцать веков и всегда будет говорить». И мальчик Эрик ничего не ответил.
Позже, на верхнем этаже, перед наброском Рембрандта, возможно незаконченным, на котором жена художника, Саския, изображена спящей на кровати (но не в постели: такое впечатление, что она в платье или в халате, а сверху прикрыта одеялом, как лежат выздоравливающие), я услышал, как Клер Бейз говорит сыну: «Вот и тебе пришлось так лежать последние недели, верно? Но у тебя был телевизор», и она погладила его по затылку, снова звякнув браслетами. А затем, все еще глядя на Саскию и, по-видимому, не зная, что та умерла, не дожив до нынешнего возраста ее самой, так и не дожив до старости (возможно, приняв болезнь за старость), Клер Бейз прибавила: «Вот такой я буду, когда состарюсь». И мальчик Эрик ничего не ответил, может быть, мне не удалось расслышать его ответа (мальчик Эрик производил впечатление воспитанного и тихого ребенка, если и говорил, то негромко).
А позже, когда все трое остановились перед статуей из Кантона (позолоченное дерево, копия девятнадцатого века), изображающей Марко Поло в образе тучного китайца со светлыми глазами, в невообразимой черной шляпе с узкими полями и низкой тульей, в черных же башмаках и с черными же усами (свисающими вниз), я услышал, что Клер Бейз говорит: «Посмотри, Эрик, это Марко Поло. Он был итальянский путешественник тринадцатого века и добрался до Китая, а тогда добраться куда-нибудь было очень трудно, но вернуться еще труднее; и потому он пробыл в Китае столько времени, что лицо у него сделалось совсем китайское, видишь? Но был он итальянцем, из Венеции. Смотри, глаза у него голубые. У настоящих китайцев голубых глаз никогда не бывает». И мальчик Эрик по-прежнему молчал, либо его было не расслышать, да и Клер Бейз я еле слышал: по-видимому, она рассердилась на меня за неповиновение и за то, что иду за ними следом, а потому старалась максимально понизить голос, заставляя и ребенка отвечать так же;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я