https://wodolei.ru/catalog/installation/Grohe/rapid-sl/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Тогда она стала подвергать себя этой аскезе лишь на время звукозаписей, которые планировала таким образом, чтобы впрягаться в работу не чаще одного раза в два года. Перед этим, в течение многих месяцев, она отказывалась от любых вечерних приглашений. Ложилась спать ровно в десять часов, вставала ровно в четыре утра, не позволяла себе прикорнуть среди дня. Таким способом она, по ее выражению, «эмансипировала левую руку».
Уоррен сказал ей:
– Наши аборигены называют это так: войти в Реку Сна.
* * *
Она достала ключ. Прошла в студию звукозаписи. Зал был пуст. В нем пахло табачным дымом. Выключатели у двери не работали. Вероятно, уходя, техники отключили счетчик. Тогда она стала осторожно пробираться в темноте среди проводов, кабелей, трансформаторов, валявшихся на полу. В глубине помещения, на эстраде, у ножки второго рояля, отыскала свою сумку (или, вернее, большую черную клеенчатую торбу). Открыла ее. Вынула маленький предмет – «талисман Лены». Обыкновенный гладкий черный камешек. Она застегнула сумку, повесила ее на плечо, поднялась по лестнице. И уехала. С облегченной душой.
Глава VI
Прошло два года. Она вернулась на Искью, чтобы увидеться со старухой Амалией, которая прислала ей письмо. В нем она робко просила Анну приехать.
Амалия умерла буквально у нее на руках.
Тогда же Анна встретилась и с Филоссено.
Остановилась она в отеле Сан-Анджело, который находился в шести километрах от фермы Кава-Скура.
Она не поехала на другой конец острова, чтобы взглянуть на длинный дом, крытый плитками с голубым отливом, построенный некогда для двоюродной бабки ее подруги.
В октябре море стало сиреневым.
Когда оно стало сиреневым, все светские люди разлетелись кто куда.
* * *
В ноябре море потемнело до бурого цвета. Волны вздымались все выше. Виллы на берегу опустели. Густой туман накрыл скалистый гребень горы, да и весь остальной остров. В лощине над крышами домов курились дымки каминов; туман съедал их тоже. Настал черед уезжать и Армандо. Следом за ним отбыл Жовьяль Сениль. И княгиня Кропоткин.
Остались крестьянки, моряки и фрукты.
Она съездила в Неаполь, чтобы послушать оперу Глюка «Парис и Елена».
* * *
– Ah, che leggo! – мелодия этой арии неумолчно звучала в ней.
Она стояла на лестнице театра Сан-Карло, в ночной темноте.
Закурив сигарету, она хотела бросить наземь спичку. Но не решилась.
Зажала спичку в руке, между мизинцем и безымянным пальцем. А сигарету – между большим и указательным.
Музыкант с моложавым лицом (хотя он давно успел облысеть) спускался по той же лестнице оперного театра.
Он взглянул на Анну Хидден, которая, стоя на ступеньке под фонарем, вертела спичку и сигарету такими движениями пальцев, словно они бегали по клавиатуре.
Он подошел к ней.
– Я все-таки осмелюсь поприветствовать мою фею.
– Это вы, мой спаситель!
И они обнялись.
– Значит, ты вернулась на остров?
– Да, я на острове, – ответила Анна.
– Ты встречалась с Леонардом?
– Он не знает, что я здесь.
И вдруг Анна Хидден, схватив за руку Шарля, спросила с дрожью в голосе:
– Где она живет? Ты с ней видишься?
– Жюльетта уехала в Монреаль. Больше я о ней ничего не знаю, – сказал он.
Она молча сжала его плечо и ушла.
Он так растерялся, что даже не предложил подвезти ее. Просто стоял и смотрел ей вслед. С годами она не стала разговорчивей.
Потом он отправился искать свою машину в переулках.
* * *
– Душ больше не работает!
Жорж стоял перед ней голый, прикрыв член полотенцем. Вид у него был потерянный. Он с надеждой глядел на Анну. Глядел так, словно она была самым лучшим слесарем в мире.
– Душ больше не работает, – повторил он совсем тихо.
– Но зато в кухне есть кувшины, – сказала она.
И добавила:
– А в саду шланг для поливки.
– Да, с ним все будет быстрее.
Она поливала его из шланга, стараясь уменьшить напор воды до минимума, но он все равно громко стонал.
* * *
В конечном счете они полюбили друг друга. Полюбили не чувственной любовью, а глубоко, по-настоящему. Полюбили так, как могли бы любить двое шестилетних детей.
В глазах ребенка любить – значит охранять. Охранять сон другого, развеивать его страхи, осушать слезы, лечить от болезней, гладить, мыть, вытирать, одевать.
Любить, как любят дети, означает спасать от смерти.
А спасти от смерти означает кормить.
В этом последнем отношении он любил ее намного сильнее, чем она когда-либо любила его.
* * *
Он снова завел свою всегдашнюю литанию:
– Мы с тобой ровесники, у нас общее прошлое, мы учились в одной школе…
– Не совсем.
– …ну, пусть только в начальных классах, если тебе так больше нравится. Мы вместе осваивали чтение. Вместе осваивали арифметику. Вместе получали отметки. И все это у одних и тех же учительниц.
– Думаешь, я не понимаю, куда ты клонишь?
– Я все равно буду говорить. У нас сходные, если не одинаковые, вкусы, мы с тобой ладим…
– …прекрасно. Действительно прекрасно, можно сказать, просто идеально – вплоть до того момента, как ты заводишь эту свою песню.
– Наши матери бросили нас в этом гиблом, жутком мире почти одновременно.
– Вот это верно, – у нас обоих практически больше нет родных.
– И нет наследников.
– Ага, я уже знаю, что ты сейчас скажешь.
– Да, кто-то ведь должен думать обо мне после моей смерти, и это будешь ты.
* * *
В марте он уехал в путешествие. По крайней мере, так он сообщил ей, когда она находилась в Сиднее, где планировала сделать свою самую последнюю запись. Вернулся он истощенным до ужаса. Прикрыл ей рукой рот, когда она хотела заговорить. Сжал ее руки. Она не знала, как себя вести, настолько ее потрясло его состояние. Никогда еще она не видела, чтобы болезнь прогрессировала так быстро. И, без сомнения, закрывала глаза на происходившее, не желая думать о том, что ему грозит. Он снова взял ее за руку со словами:
– Не говори ничего.
И улегся на один из диванов в гостиной.
– Пожалуйста, молчи. Изображай спокойствие, если можешь. Надо бы перенести сверху мои вещи сюда, поближе к кровати. Придется наладить все по-новому.
– Да, конечно.
– Подсобишь мне в этом?
Она кивнула, не в силах отвечать.
Он продолжал:
– Мы должны пожениться. Ты ведь посвящаешь свои сочинения и все, что пишешь, той девочке, вот и я чувствую, что должен посвятить тебе все, что у меня есть, лишь бы прожить еще хоть немного. Я хочу, чтобы мой конец был счастливым. Ты нужна мне, Элиана. Нужна, чтобы я смог уйти без страданий. И давай с этой минуты больше не говорить на эту тему.
– Но брак мне вовсе не…
– Молчи, прошу тебя! Не будем зацикливаться на словах «любовь, брак, союз, симбиоз». Когда другой человек нуждается лишь в себе одном, ему уготовано то древнее царство, где подобные слова не имеют хождения. Ты согласна выйти за меня?
В конце концов она согласилась. Ибо в конце концов поняла, что он частично прав. Себялюбие человека и впрямь переносит его в царство, где исчезновение другого несет только горе.
Глава VII
Она любила приезжать в аэропорты заранее – бродить, покупать, читать, размышлять, грезить, отрешившись от всех забот, избавив себя от страха опоздания, от всякой спешки. Она боялась упустить саму возможность отъезда. Ей нравились отъезды. Она заперла дверь хижины-Гумпендорфа. Было шесть часов утра. Небо очистилось от облаков. Новый день еще едва забрезжил. С воды поднимался реденький туман. Сейчас она соберется, стараясь не шуметь. И уж конечно, не станет будить Жоржа, хотя он просил ее об этом.
Вызовет по телефону такси, которое отвезет ее из Тейи на вокзал в Сансе.
Сядет в первый поезд.
Лучше поспеть в аэропорт задолго до отлета.
Она будет читать партитуру, сидя в широком холодном кресле зала отлета, – это куда спокойнее, чем принуждать себя нервно перелистывать ее здесь, борясь со страхом пропустить свой рейс.
Выйдя из домика, увитого плющом, она пересекла розарий, прошла по краешку лужайки, где трава не так сильно намокла от росы.
Еще издали она заметила свет, горевший в окне гостиной. И увидела Жоржа – он читал возле окна, под лампой торшера. Наверняка заставил себя проснуться раньше обычного, чтобы не пропустить ее отъезд в Нью-Йорк.
Сквозь оконное стекло она видела его лицо, освещенное лампой и склоненное над книгой, которую он читал.
Она подошла ближе.
Легонько стукнула в окно. Но он, явно увлеченный чтением своей книги, не ответил. Она вошла, поставила сумку на пол в коридоре, положила ключи. Толкнула дверь гостиной.
Жорж, сидевший в глубине комнаты, в амбразуре окна, не оглянулся.
Она подкралась к нему на цыпочках, чтобы не разбудить, только поцеловать на прощание. Все-таки эта неподвижность выглядела странно. Она коснулась рукой его лба. Лоб был ледяной. Книга упала на пол. Она подняла ее и внезапно, со всего маху, села на пол сама, сжимая в руках негнущиеся пальцы своего друга.
И так, без единой мысли, несколько минут просидела возле него.
* * *
Она проводила жандарма на улицу, до полицейской машины. Вернулась к ограде. Дверь была распахнута настежь. Во дворе стоял пожилой человек, тощий, седоволосый, в белом свитере крупной вязки, со щеткой для подметания в руках.
Он шагнул ей навстречу.
– Что-нибудь не так?
И только тогда она захлебнулась рыданиями и пробормотала, что Жорж Роленже умер.
* * *
У нее текло из носа. Лицо распухло. Она сидела на белоснежном табурете в великолепной никелированной кухне господина Делора.
Кухня благоухала кофейным ароматом. И, чуть слабее, голландским табаком. И, чуть слабее кофе и голландского табака, смесью жавелевой воды и «антимоли».
Они оба молча следили, как вздымается, точно по волшебству, коричневая жидкость в стеклянной кофеварке.
Она повсюду видела свое отражение, оно маячило на металлических панелях, на белом фарфоровом кафеле, на стеклянной дверце духовки. Никогда в жизни ей еще не приходилось бывать в такой безупречно чистой кухне.
– Вы его жена?
– Да.
– Вы одна?
Она не поняла вопроса. Старик повторил:
– Вы здесь одна?
– Что вы имеете в виду?
– У вас нет детей?
– Нет.
– Значит, вы одна.
– Извините, я там оставила дверь открытой, – вдруг воскликнула она.
И стремглав выбежала из дома. Не улетела в Нью-Йорк. Осталась.
Именно господин Делор помог ей разобраться во всех документах. Она не ощущала горя, просто чувствовала себя какой-то потерянной.
Глава VIII
Старость и одиночество сделали ее еще более костлявой. Тело выглядело тощим и скованным. Волосы совсем поседели.
Она снова – радикально – изменила свою манеру одеваться. Откуда-то, как по мановению волшебной палочки, явились широченные юбки. И бесследно исчезли серые выцветшие джинсы, мужские сорочки из белого хлопка, потертые кожаные куртки Жоржа.
Старинные роскошные хламиды, шелковые жакеты,
просторные, бледных тонов накидки,
просторные рубашки навыпуск из мягкой серой фланели
завоевали пространство.
* * *
Есть удовольствие не в том, чтобы быть одинокой, но в том, чтобы быть способной переносить одиночество.
О Oh how I.
Кэтрин Филипс поет, затем покоя не дает.
Затем все наконец отдаляется, и наступает покой.
А затем все смолкает.
Анна Хидден поднимает глаза к окну.
Там уже день.
Кругом бело.
– Я больше не вижу пола в своей комнате. Не вижу ни берега, ни воды. Туман никак не хочет расходиться. И кажется, будто вокруг меня пустота. В этой хмари одна только земля еще напоминает о себе слабым запахом – когда на нее наступаешь, когда топчешь ногами траву или грязь на берегу и она скрипит под снегом.
Лишь после полудня, когда тает белая завеса, появляются крыши, электрические провода, колокольни, утиные головки.
И вдруг все заливает солнечный свет.
Она готовит скромную еду – рубленое куриное мясо, стакан местного вина из Эпинейля. Приходит женщина-уборщица, родом с острова Маврикий.
Анна уносит посуду в кухню. Ее медальон задевает за круговую ручку крана. Падает в раковину и раскрывается.
Маленький детский зуб, выкатившись из медальона, бесшумно подпрыгивает, соскальзывает в сток и исчезает.
– Что это было? Никак зуб? – спрашивает уборщица.
– Нет-нет, – бормочет Анна Хидден.
Защелкивает пустой медальон. Выбегает в сад.
И, схватив шланг для поливки, начинает отмывать садовую тачку.
* * *
Внезапно солнце осветило лужайку.
Коснулось берега.
Под кожей лица явственно проступили кости.
Оно слегка походило на лицо ее матери. Но было гораздо более худым, чем лицо ее матери в том же возрасте. Тем, кто ее не знал, она казалась красивой, но в верхней части лица и в линии губ стало проглядывать что-то суровое, почти свирепое. Словно внутри нее жила другая женщина, агрессивная, иссохшая, истощавшая куда сильней, чем ее мать, бабушки и прабабушки с материнской стороны. Ее улыбка была очаровательна, когда она улыбалась, хотя такое случалось редко; зубы – большие, широкие, очень красивые, белоснежные – озаряли лицо, но это был холодный, негреющий свет.
Страдания, плаванье, любовь, музыка, голод превратили ее в женщину-воительницу.
Она часто выходила на люди. Купила квартирку-студию возле Лионского вокзала. На концертах ее видели, ее замечали, всегда одетую на японский манер – в духе Йоджи Ямамото, Неси Мияке. С ней здоровались. Она собиралась продать дома в Тейи.
Как-то, летним вечером, она стояла, нагнувшись, у самой Йонны, в тени Гумпендорфа, с его пожелтевшей и уже облупившейся штукатуркой. Бросала остатки хлеба уткам и лебедям, которые торопливо плыли к ней со всех сторон, бесшумно разрезая темную воду. Залаяла собака. И вдруг она подумала о Магдалене Радницки. Сейчас ей было бы шестнадцать лет. И она могла бы выскочить из дома, с влажными волосами, в бумазейной ночной рубашке, и подбежать к ней сзади, крича, говоря…
Внезапно слева донесся звон колокола.
Это была баржа, старая, словно возникшая из былых времен. На палубе стояли голландские туристы, путешествующие по бургундским каналам. Они проплывали мимо, крича и приветственно махая людям на берегу.
Она медленно села на ступени, глядя, как проходит баржа.
Мутная вода Йонны с плеском разбивалась о набережную, о причальные кольца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22


А-П

П-Я