водонагреватель thermex 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Аникин со скуки, сидя в палатке, передвигал темляк на шашке, играл в карты с адъютантом и топил славянское горе в спирте, отбитом у вражеских обозов. Его всадники, спешившись, сидели у реки целыми днями, чубы солдат свешивались до поясниц; гусары давили вшей, распевая злобные частушки.
Медные котелки пустели с каждым днем, и Аникин, стиснув зубы, решил уходить в Китай или Монголию. Самарские беженки, узнав, что атаман хочет их бросить, немедленно устроили заговор и после него – бунт, подавление которого развеселило хмурого атамана.
Скоро Збуку пришлось, скрепя сердце, бежать впереди двух всадников, поймавших его в степи. Всадники подталкивали творца Ново-Ареана пиками, Збук защищал ладонями мягкие места, пытался переругиваться с конвоирами и орать о независимости, пока конвоиры честно не пригнали Збука к палатке самого атамана.
– Видал пичужку? – ласково спросил пленника Аникин, показывая ему дуло маузера. – Ты тут каждый куст, все реки знаешь – веди к границе! Кладу тебе двойной паек."А пока – будь здоров!
«Что я тебе за Сусанин?» – мысленно сказал Збук, по давней привычке поспешил поскорее сделать вид, что он в эту минуту ничего не думает, и вышел из палатки.
Ему, действительно, увеличили вдвое паек.
Збук уничтожал в день по три банки сгущенного молока и еще успевал выменивать на оставшиеся банки всякую походную дрянь у крестоносцев и гусар. Таким образом, например, он достал старые краги у полкового фельдшера и кусок авиационного шелка из цейхгауза. В шелк была немедленно завернута волшебная бутылка.
Свой фетиш Збук по-прежнему свято хранил и никому не показывал.
Эскадроны Аникина шли на юго-восток, их вел, пожалуй, теперь не атаман, а Антон Збук.
Бородач настолько зазнался, что потребовал от атамана лично для себя целый автомобиль, зная, что автомобиля, при всем желании, нельзя нигде достать. Кроме этого, он выговорил себе право пользоваться офицерским котлом и еще массу чисто земгусарских привилегий.
Через два месяца потрепанные степными ветрами атаманские знамена были торжественно водружены на монгольской земле.
Помолодевший атаман похлопал Збука по плечу и пообещал спасителю отечества все, что он пожелает.
Збук смиренно склонил косматую голову и самым скромным тоном попросил разрешить ему первым ударить в кремлевский колокол при будущем триумфальном въезде в Москву.
Атаман, не поняв очередной збуковской штучки, даже прослезился, и Антон Збук прослыл первым патриотом среди всего гарнизона города Кобдо.
Между тем в Кобдо приехал сам барон Юнг, только что получивший от самого Богдо-Гэгэна звание пятого перевоплощенца Будды.
Юнг, хромая, обошел ряды выстроенных на площади аникинцев, похвалил войска и неловко поцеловал атамана Аникина в ухо. Трубачи заиграли «Коль славен наш господь в Сионе», а Збук испытал чувство досады и обиды за то, что он, истинный спаситель солдат отечества, не был даже представлен барону.
– Жалко, что нигде моря не было; я бы им показал войска фараона! – бормотал Збук, нащупывая завернутую в шелк бутылку…
Он почувствовал в себе такую же горечь, такую же обиду, которая была у него в детстве, когда штабс-капитан не давал ему играть с волшебной бутылкой. И тогда Збук понял, что знаменитый серебряный сосуд был для него символом великого и прекрасного.
Разве слава, величие, ответственность перед человечеством не похожи на эту бутылку? Все эти великие вещи прячут от Збука более сильные люди, но он достанет прекрасное и великое, как достал право на обладание бутылкой. Ничего, что он на параде Юнга видел только со спины, придет время, когда и барон с ним будет говорить по-другому!
Збук сжимал кулаки и пробовал, из конспиративных целей, ругаться на санскрите, но из этого ничего не вышло.
К Збуку подошел сам Аникин. Атаман, видя, что спаситель армии находится в состоянии некоторого волнения, решил обласкать его.
На ногах атамана гудели шпоры; колесики шпор были сделаны из двух серебряных рублей, которыми Аникин, будучи еще сотником, был будто бы награжден русским императором во время его приезда на германский фронт. Збук сделал вид, что его чрезвычайно интересуют колесики, и, нагнув голову, стал рассматривать шпоры. Это делалось для того, чтобы не смотреть атаману в глаза.
– Ты что, старик, расстраиваешься? – спросил весело атаман. – До самой Азии дошли… Хочешь, я тебя за все заслуги в полковники произведу?
– Спасибо, ваше превосходительство, – ответил Збук, – я в полковники не хочу, и я вовсе не старик! Мне еще сорока нет, и я сегодня узнал, что одна баба в Урге меня ждет. Пустите меня в Ургу…
– Иди и греши, – милостиво разрешил атаман. – Я тебе коня и денег прикажу дать.
– Я, ей-богу, женат был, ваше превосходительство, – обрадовался Збук. – Спасибо вам большое. Я сегодня поеду!
– Когда хочешь. Ишь, проказник какой! Смотри только, чтоб она в бороде у тебя не запуталась.
Антон Збук немедленно пошел в мазанку, отведенную ему квартирьерами, продал знакомым солдатам запасы сгущенного молока и, ни с кем не прощаясь, навсегда покинул Кобдо. Никакой женщины, конечно, на родине и тем более в Урге – у него не было.
Каким образом бородач попал – голодный и обтрепанный – на монгольское кладбище, должен знать лишь один он, да и то едва ли, если принять во внимание странную способность скрывать все от самого себя.
Степная ночь примчалась в Ургу сразу и незаметно, как гроза. Широкое прохладное облако зацепилось за верх священной горы Богдо-Уло, повисло на ней и упало в крутые сумерки.
Перед тем как смерклось, над городом прошел короткий летний дождь. Свежие лужи светились, как разлитое масло. Широкоплечий лама с фонарем в руках шел вдоль стены, подбирая хитон, фонарь отражался в луже громадным красным леденцом. У дома барона ламу окликнул караул, лама свернул в сторону и потерял туфлю в луже; полковник Шибайло у себя на дому допрашивал лично офицера, служившего у Герцога (на столе горела свеча, и ее свет бегал по лысине Шибайло); офицер, бледный и строгий, вырастал у стола полковника прямо как повешенный; в углу грязной казармы на другом конце города всхлипывал седой китаец, умиравший за учредительное собрание. Китаец ел наворованный за день вареный рис, вытаскивая его из мешочка, спрятанного на груди…
На улицах горели медленные костры, храмы сверкали, как золотые скалы. На краю города время от времени взлетали одинокие выстрелы.
Антон Збук, сытый и счастливый, спал на кошме барона Юнга, щеки бродяги надувались во сне, отчего его борода поднималась дыбом. Збук был во власти счастливого сновидения – он видел светлый водоем и склонившееся над ним дерево с совершенно белой листвой.
Он не знал, что около него сидит Юнг. -
Барон, наклонив голову, упирался подбородком в эфес шашки, стоявшей между его Колен. Зазвонил телефон, Юнг бросил в черный рожок телефона короткое слово, повесил шашку на стену, опасливо взглянул на дверь, прошелся в раздумье по комнате и затем решительно подошел к спящему.
Он отодвинул Антона Збука немного в сторону, бросил в изголовье шинель и, не раздеваясь, лег рядом с гидрографом.
Ложась, Юнг положил руку на карман с револьвером.

ГЛАВА ШЕСТАЯ,
где Моргун-Поплевкин говорит о равенстве и свободе
Тяжелая кровь

Городской бродяга и пьяница, Моргун-Поплевкин, человек, не имевший имени и фамилии, вошел в жизнь Николая Куликова так же прочно, как и царица Тамара.
Поплевкин дружил с мальчиком, насколько позволяли это городские приличия. Гимназистом Коля Куликов несколько раз спасал Моргуна от городового Американцева, покупая последнего серебряными полтинниками, скопленными постепенно из денег, которые давал Коле на завтраки отец.
Моргун и Коля встречались часто на берегу городского пруда, недалеко от гимназии. Поплевкин обыкновенно сидел под березой и смотрел в жирную тинистую воду. В тине шевелились ленивые караси, выплывавшие вверх, когда Моргун-Поплевкин бросал им крошки.
– Я им вроде пастуха, – говорил Моргун. – Ты, барин, меня слушай: в Сибири, сказать где, что карась на удочку клюет – засмеют! Там рыба гордая, не то что здешняя. А то еще я в одном месте был, там сидит один самарский инородец, ловит рыбу и сам все кричит: «Сюк, арась!… Сюк, арась!». А от него по правую руку татарин торчит на реке и инородцу завидует, думает, что тот все щук да карасей ловит… Да… А потом и делается очень ясно, что у мордовской нации – арась вроде нашего «нет».
– Ты разве был в Сибири, Моргун?
– А то как же? Я там небось плотничал. Меня, как в Порт-Артуре дали волю, отпустили во все города, и я ударился в ремесло. Пошел под город Ачинск, нашел плотницкую артель. Сладко ел да горько пил, но дела не забывал. У нас в артели главной головой был фельдфебель бывший, солидный человек. Он за мной главный надзор имел и к водке не допускал. Звали его Паша-Фельдфебель, не знаю, был ли он коренного сибирского роду или из российских, но его все наши плотники за справедливость уважали. Он мне все время говорил: «Слушай, Моргун, пить тебе совсем даже нельзя, руки у тебя золотые, привыкай к спокойному житью…».
Коля: Моргун, а ты в самом деле не пей, а?
Моргун-Поплевкин: Обожди… Ты ровно поп уговариваешь. Молод ты еще, барин, хочешь слушать, так слушай. Вон гляди, какой карасина со дна поднялся.
Коля: Ого, действительно, большой… Ну, дальше говори…
Моргун-Поплевкин: Ты вот из господ, и у тебя название свое есть, а меня Паша-Фельдфебель по имя-отчеству один только и хотел называть, да я воспротивился. Все к ряду – Моргун, так Моргун, Поплевкин, так Поплевкин!… Японец меня колол – пусть колол, ротный по морде мазал – и то к ряду. И пью, как мне положено, с меня много не возьмешь. Вот ты – барин, поди, на офицера учишься?
Коля: Нет, это кадеты. Мы их не любим. Их дразнят у нас в младших классах: «Кадет, на палочку одет!»
Моргун-Поплевкин: Я и то это слыхал. А чудно то, что Паша-Фельдфебель какую себе жизнь сделал. Вот я тебе скажу, как он в офицеры вышел. Мы с ним попрощались, когда я подавался в теплые края, а попал в Сольвычегодск. В Сольвычегодске еще в то время исправник спичками отравился. Да… После этого стало слыхать, что эта война с немцем началась, а я от службы избавлялся, и в малом городе меня могли взять сразу. Я взял путь на Вологду. Город хороший, я там к монахам в Духовом монастыре пристроился, подкармливали они меня. Ходил я еще на речку Золотуху к деревянным мосткам, и возле этих самых мостков произошло событие. Я знал, что по тем мосткам приличный народ не ходит, а все больше наш брат околачивается, потому и лег поперек мостика. День жаркий, ясный, а доски на мостках новые, от солнца на них смола кипит. Вспомнил сразу я от легкого духа свою плотницкую жизнь и расстроился так, что не заметил, как кто-то меня тронул за плечо – пропусти, мол, любезный.
Я вскакиваю, гляжу, стоит надо мной офицер, из стрелкового полка штабс-капитан, при крестах и медалях. Простите, говорю, ваше благородие, я, может, вам сапожки запачкал?
А он на меня смотрит и говорит: «Однако старый ты стал, Моргун-Поплевкин, вся личность в морщинах, и за ушами седина». Господи боже мой, откуда он меня знает? – думаю… Погоди, не мешай, барин, доскажу. Отвечаю, ваше, мол, благородие, господин стрелковый капитан, нашего знакомства с вами не может быть, вы в участках сидеть не могли и знать меня не можете. Нет, говорит, знаю, и ты, Моргун, по голосу и то должен меня признать, хоть давно мы с тобой встречались… Пашу-Фельдфебеля помнишь, поди?
Коля: Вот здорово… я так и думал…
Моргун-Поплевкин: Не так здорово, как крепко. Я, конечно, обрадовался, но вместе с тем и огорчился. Был Паша-Фельдфебель, а теперь полный офицер. Задал он мне задачу, как, думаю, с ним мне, подзаборному жителю, говорить? А он меня по-простецки отводит на бережок, садится на камень. Я, конечно, меньше робеть стал и его спрашиваю: как вы, мол, Павел Никифорович, такой жизни достигли? И выходит все дело так, что наш плотницкий голова вздумал идти в сверхсрочные служить, и послали его господа офицеры в школу подпрапорщиков. Через два года – бац, объявили мы Вильгельму войну, и пошел Павел Никифорыч за веру, царя и отечество. Счастливый, видно, был он от роду, и привалили ему ужасные кресты и медали. У него, ты слышь, не токмо што два Георгия было, а даже от французского министра медаль. Потом его в прапорщики производят, поздравляют простого плотника генералы перед всем фронтом. А уж когда он штабс-капитана получил, то сам Гурко у него спрашивал, какую водку больше плотницкий голова обожает? Все это он мне рассказал и огорчился всем. Говорит, это дело не мое – приобвык я больше сибирские пятистенки ладить, а тут своим братом командовать пришлось. Было у них дело такое в окопах, что Павел Никифорыч раз затрепетал. Увидел он, как блиндаж строят, и попросил у саперов топорик, а господа офицеры стали насмешки делать над ним, а наш штабс-капитан огорчился и объяснил им, что он сам не из дворян и у него при виде своего дела душа заиграла. Офицеры вид на себя напустили такой, что будто ничего не заметили и все за-были. Вскоре после того стал он главным над учебной командой, и послали его в Сибирь, а перед тем велели отдых в лазарете сделать, и так он проездом в Вологду попал, где мне и повстречался, когда по делам шел. Так вот, барин, какие дела в жизни происходят…
Коля: Моргун, скажи, пожалуйста, как тебя звать?
Моргун-Поплевкин: Ишь, чего захотел! А тебе на что?
Коля: Ну, зачем ты обижаешься, Моргун? Правда, как твое имя?.
Моргун-Поплевкин: Вашему брату скажешь что, так вы и сотворите такое, что сам становой не разберет. Ну, – тебе не все равно, – Аким.
Коля: А по отчеству?
Моргун-Поплевкин: Федоров… А фамильи, как хошь, не скажу. С тебя и этого хватит.
Коля: Так вот, Аким Федорович, ты пить брось совсем. Это ведь можно сделать. У нас в гимназии сторож унтер бывший, Алешкин, всю жизнь пил, а теперь бросил…
Моргун-Поплевкин: То унтер; они народ гладкий, они жили подходяще, и пил он больше с дикого жиру… Смотри, опять караси повылезали наверх. Их еще хорошо на донную приманку брать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я