раковина с полупьедесталом
— Второй раунд!
На этот раз Оливье защищался, соблюдал дистанцию и заполучил всего лишь несколько шлепков ладонью, которые стойко перенес. Потом он остановился перевести дух и сказал Маку:
— Устал я….
— Ага, выдохся, знаем мы это! — бросил Мак, который тоже запыхался.
Он сел прямо на пол и, истерически смеясь, начал жонглировать боксерскими перчатками. Затем встал и сказал более спокойным, поучительным тоном:
— Вот так, открываешь ладонь, вытягиваешь пальцы и ребром — р-раз, прямо как саблей! В горло, только покрепче… Бах, бз-з! Неподражаемо! Или кулаком в солнечное сплетение. Сюда, сообразил? И нет человека!
Оливье кивал, повторяя движения Мака. Однако он чувствовал себя слишком неловким, неуклюжим для этого и знал, что никогда в жизни не станет никого так колотить.
— Прямым ударом в нос… И кр-р-рак! — показывал Мак, а Оливье только кривился.
Если бы Оливье все же пришлось так бить противника, он бы страдал вместе с ним. Но мальчик не хотел обнаруживать это перед Маком. Он сжал зубы, выставляя вперед подбородок, тщетно старался сделать свирепую физиономию, но все изобличало его в притворстве: светлые кудрявые волосы, невинный детский взгляд. Никогда Виржини не била его, ни разу не дала ни пощечины, ни шлепка, а сам он терпеть не мог драк. Когда на Оливье нападали, он хотел только одного — обуздать своих противников.
Мак все еще неистовствовал, но возбуждение у него угасало, глаза потускнели, у рта появилась горькая складка, будто он в себе сомневался. И почти умоляюще Красавчик обратился к Оливье:
— Я ужасен, а? Дерьмо этакое, скажи правду, ужасен? Ты встречал таких типов, как я? Папаша мой был пьяницей, печень у него была, как губка, маменька вообще смылась неизвестно куда. Сам я вырос в мерзкой лачуге! На улице вокруг тоже всякая падаль, только подонки, гаденыши. Но я, я — каид, ты слышишь — каид!
— Да, мсье! — сказал Оливье.
— «Да. мсье, да, мсье!» Ты говоришь, как маленький дурачок. Стой, я тебя научу обращаться с ножом, целиться в брюхо, вспарывать его так, чтоб вываливалась вся требуха…
— Да, Мак, — с гримасой отвращения ответил Оливье.
Но Мак уже причесался, застегнул воротник, поправил узел галстука, постоял перед зеркалом, засиженным мухами, полюбовался белизной своего оскала, делая при этом обезьяньи гримасы и принимая различные позы. Оливье смотрел на него снизу вверх, не зная, бояться ли ему Мака, восхищаться им или презирать. Тайная радость и странная горечь овладели им. Как будто ему удалось положить Красавчика Мака на обе лопатки.
Когда толстая Альбертина замечала, что по улице идет непохожий на местных жителей человек, отличающийся от них походкой, манерами, одеждой, — словом, какой-то чужеземец, а может турист, поднимающийся к церкви Сакре-Кёр, — она с философским видом заявляла:
— Ну и типчиков тут увидишь, скажу я вам!
Оливье, рассматривая Мака, подумал то же самое. «Ну и типчики есть на свете!» Он посмотрел на фотографию Принцессы Мадо. Совсем незнакомая ему улыбка, какая-то фальшивая — так улыбаются кассирши, когда им приходится быть любезными. Мальчик задумался, действительно ли он ненавидит Мака, но не мог найти ответа. Вдруг, осмелев, он дерзко спросил:
— Я могу уже уйти? — Но тут же быстро добавил: — Ты каид, Мак, ты самый главный каид !
— Еще бы, — проронил тот, поводя плечами. — Пшел прочь, мелочь несчастная, и смотри не забывай, чему тебя учил Красавчик Мак.
Оливье не заставил его повторять это дважды. Бросился к двери, открыл ее, выскочил и стремительно помчался по лестнице, отталкиваясь плечом от стены на каждом повороте, чтоб еще более ускорить свой бег. Подскочив к дверям, за которыми жили его кузены, он попытался пригладить рукой волосы. Жан сразу заметит в нем что-то необычное, а Элоди скажет:
— Откуда этот парень взялся? Нет, он становится просто лодырем, знаешь, его невозможно больше держать. О боже мой! Господи! Дева Мария!
Глава седьмая
Улица, как легкая барка, причалившая к столице, зыбко качалась на волнах событий, воевала с повседневной нуждой, иногда выказывала в своих суждениях настоящую мудрость, а в другой раз только напевала, чтоб позабыть о своих бедах. Но руки перелистывали газетные страницы, люди читали их, качая головой, переходя от тревог к улыбке, от беспокойства к развлечениям, успокаивая, худо ли, хорошо ли, самих себя, ибо мир других, счастливых и обеспеченных, был образцом, недоступным для подражания, хотя и оставался мечтой и надеждой.
Маленькая улица Лаба была как кино для бедных людей, истинный рай для тех, кому жилось неудобно и скудно, место, где все вели себя вольготно и непринужденно, где даже удавалось порой пережить приключение. Считалось, что «улица принадлежит всем и каждому», и это означало — тут можно чувствовать себя как дома. Потомственных парижан в этом квартале было немного, а те, кто проживали в верхней части улицы Лаба, явились сюда со всех концов света: тут были испанцы, итальянцы, арабы, евреи, мартиниканцы, поляки, русские, а также бретонцы, овернцы, баски, которые все еще тосковали по родной провинции, но все они — как чужеземцы, мечтавшие поскорее ассимилироваться, хотя и сохранив свою национальную самобытность, так и коренные жители пустынных французских окраин, — лишь здесь, на этой улице, обретали немного того живительного воздуха, который помогал им существовать.
Вокруг этой барки бушевал целый мир со своими бесконечно разворачивающимися событиями, вести о которых доносили сюда иллюстрированные журналы и радиопередачи, то претенциозные, как молодая провинциалка, то захлебывающиеся от восторга. А сюжеты, вызывавшие этот восторг или страх, все умножались, становясь темой взволнованных разговоров: первые полеты и непрерывный стремительный прогресс авиации, конкурс элегантных автомобилей; приезд в Париж Чаплина; Ганди с его голым черепом, тощими ногами, всегда задрапированный, будто он только что вышел из ванны; толстяк Габриэлло с его популярным номером «голодные муки»; Соня Хени, знаменитая танцовщица на льду, скользящая по каткам всего мира; велосипедные гонки; богач Ага-Хан, играющий в гольф; выступление Гитлера и национал-социалистов против старого Гинденбурга; похищение ребенка у летчика Линдберга; величественный жест Сеятельницы с новой почтовой марки; полет Париж — Нью-Йорк, совершенный авиаторами Костесом и Белонте; Бал Моды в Гранд-Опера; благотворительный вечер в пользу детских больниц; нации Европы, оспаривающие свои границы; конференция по разоружению; Лига наций…
Но все эти события казались какими-то нереальными, отдаленными, выдуманными, хотя иногда и пугали. Подлинная жизнь улицы состояла в самих встречах людей, в их беседах, играх, пересчитываемых без конца мелких деньгах (и если монеты падали, то обычно о них говорилось: «Больше не вырастут!»), а также во флирте, в свадьбах, рождениях и смертях, в ужасающей безработице, в мучительном рабочем дне, доводящем людей до крайней усталости, в провонявшем рагу, грязном белье, сырости, опозданиях в мастерскую или контору («Я ему сказал, что в метро случилась задержка, а он мне ответил: «Покажите билетик с отметкой об опоздании». Тогда я сказал вот что, а он мне вот так ответил…») и, наконец, — в любовных историях, ссорах, примирениях, иногда в драках. И все это возвращало вас к чудесным воскресеньям с долгими трапезами, тянущимися от предобеденного аперитива до послеобеденного коньяка, с поспешными сборами на состязания по гребле и загородные танцульки, в кабачки и харчевни, на ярмарки и гулянья, в зоосад, в киношку и в цирк, на площадь Трон, самую веселую ярмарку, в кафе «Ле гро арбр » и «Ле врэ арбр » в предместье Робинсон, в «Конвер », что в Ножане, — словом, во все места, связанные с народными развлечениями.
Молодые отправлялись на загородные танцульки, чтобы, подражая персонажам Карко, поплясать в свое удовольствие — ленивую жаву, румбу или антильский танец бигуин. Но за все надо было платить: две минутки подвигал ногами — гони пять сантимов. Все время в зале раздавались то возгласы контролеров с кожаными сумками «опустите монету! », то условное повелительное междометие п-с-т-т , которым кавалеры в фетровых шляпах, в канотье или надетых набекрень клетчатых кепках приглашали своих дам, чтобы тотчас положить им на спину ладонь ребром, либо зажав в ней платок во избежание неприятного потного прикосновения; слышались вздохи и рыдания аккордеона. В перерывах все пили сухое вино, лимонад или мятный напиток, искоса обмениваясь взглядами, иногда притворно благовоспитанными, иногда просто доброжелательными. И вот опять начинались танцы, и девчонки освобождались от скованности движений, приобретенной на заводе или в конторе, а парни продолжали свою вечную игру — голубь обхаживает голубку. Люди буржуазного склада сочли бы все это вульгарным, сказали бы, что это «бал для горняшек», но те, кто приходили сюда танцевать, были по-настоящему счастливы.
Но вот наступал час возвращения, конец воскресного дня, и на обратном пути еще можно было увидеть стоявших у ворот торговок цветами, поглазеть на выставленное в витринах съестное, на все эти вкусности в желе, паштеты с богатым гарниром, куски говядины и баранины, декорированные зелеными листьями и бумагой, нарезанной фестончиками, пройти мимо табачных лавочек, еще очень многолюдных, услышать, как продавцы вечерних газет «Пари-суар » и «Интран » выкрикивают броские заголовки, эффектно их искажая. Однако рядом с этим веселым биением жизни — ее мрачная изнанка: озябшие, голодные старики, хмурые группки безработных, направляющихся в столовые и в пункты раздачи бесплатного «народного супа», какая-нибудь несчастная парочка, современные Ромео и Джульетта, чья любовь будет убита нуждой, скученностью, в которой придется жить, всякими условностями и катастрофами.
Жители этих кварталов не любили смотреть фильмы из народной жизни, правдивые и простые, им хотелось отвлечься, налюбоваться артистами в мундирах, украшенных золотыми эполетами, в таких, например, картинах, как «Конгресс танцует », «Он очарователен », «У царя на службе », «Блондинка — мечта моя » или «Парад любви ». Чем больше было в фильме императоров и принцев, пошлых простушек и вероломных королев, чем больше было всякой безвкусицы, пышных оборок и столового серебра, прогулок в колясках и грандиозных балов под колоссальными венецианскими люстрами, тем больше им все это правилось, и швейки, работницы, машинистки рыдали над сентиментальными неурядицами какой-нибудь королевской дочки или над счастьем, что доставалось Золушкам в киностудии — избранницам прекрасных принцев, которых играли Анри Гара или Морис Шевалье, родом из Менильмонтана.
А потом кинореклама демонстрировала изделие Развита и рубашку «Новельтекс», продукты фирмы Фоскао и мексиканский чай доктора Жаваса, «Источник молодости» аббата Сури и липовый чай Шартре де Дюрбона, стекло фирмы «Пирекс» и лосьон «Убиган», электрический кипятильник «Калор» и часы «Эрмето», крем «Маласеин», от которого кожа становится нежной, как цветок , ручку фирмы Ватерман и вино «фрилез» — словом, все то, что хотя и не золото, но блестит и, конечно, способствует непрерывному поглощению денег.
В сущности, весь этот мир делился на две сборные команды, как в футболе, и обе они представляли Францию. С одной стороны деятели политические: Тардье, Эррио, Мандель, Поль Бонкур, Рено, Лаваль, Пенлеве, Фланден, Кайо, Думер, Бюиссон. С другой — Анри Гара, Гарри Баур, Жан Мюра, Фернандель, Ремю, Мильтон, Шевалье, Шарпини и Бранкато, Баш и Лаверн. Внимание! Подача! При необходимости они, конечно, сражались между собой, и даже с ожесточением, но лишь только политики добирались до власти, они сразу приобретали вид этакой откормленной живности, весьма неприглядной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44