смесители на борт ванны 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

вжик! о да! наконец–то! вжик! вжик! вжик! разошлась моя рука…
Я лежал на спине, глядя на зловещее небо, заламывая покрытые мозолями руки и дрожа.
Я подумал было о том, чтобы вернуться на Гавгофу и провести этот мрачный и недостойный доброго христианина вечер в моем зверинце, пестуя моих питомцев, но в последнее время они стали что–то чересчур требовательными. Как они не могли понять — то есть, Боже мой, разве трудно было понять — что не им одним приходится ждать. В любом случае, какая–то нужда все настойчивее и настойчивее гнала меня за пределы Царства, похищала мой сон и превращала в пытку дни моего бодрствования — нужда, которую невозможно было восполнить в пределах Гавгофы. Против этой нужды было бессильно все умерщвление, которому я подвергал свою плоть. Но, несмотря на все мои усилия, я так и не мог понять, в чем же заключается эта нужда.
И вот, изнуренный этими мыслями, я прополз под проволочной изгородью у дальнего края поля, не позаботившись даже о том, чтобы проверить, нет ли поблизости возможных преследователей. Несвойственная мне бесшабашность. Не может быть никаких сомнений. Как выяснилось, с моей стороны это была ужасная, ужасная ошибка.
Я вышел, шатаясь, на середину лагеря батраков. Мой капитанский китель был порван во многих местах и заляпан свиным дерьмом. В руке я по–прежнему сжимал серп. Посреди двора за положенной на козлы столешницей сидели человек шесть только что прибывших батраков и трепались между собой, попивая кукурузное виски из горлышка.
Я замер на месте. Я смотрел на них, а они — на меня. Наконец я понял, какого сорта эти люди.
Это были «постоянщики» — те, что приезжали в долину каждый год — с детства и до тех пор, пока руки их были в состоянии держать мачете. Они представляли собой отдельную породу, и, насколько мне это было известно, породу весьма злобную — худшую из всех возможных.
Они сидели кучкой, одетые в покрытые бурыми пятнами фуфайки, штаны из парусины и армейские ботинки. Кожа на их лицах была красной и морщинистой и настолько задубевшей от ветра и солнца, что складки рта можно было распознать среди тысячи прочих складок и шрамов только по слюнявой самокрутке, торчавшей оттуда. Еще на лице у них было по паре углублений, залитых желтоватой мочой, которые служили им вместо глаз. Они потели, рыгали и пердели, источая злобу, низость и садизм каждой порой своих блядских скотских морд.
Сердце забилось с перебоями, словно проваливаясь в какую–то странную бездну, и тело мое утратило от этого подвижность. Я почувствовал кисловатый от страха запах собственного пота и стер капли со лба расшитым обшлагом кителя.
— Беги! — думал я. — Беги! Но я не мог бежать.
— В бога душу мать! Что это за… — выпалил один из них, вскочив из–за стола, и тут же вся компания разразилась хохотом.
Батраки показывали на меня пальцами и стучали по столу ладонями, счастливые, словно гребаные свиньи, оттого что к ним в хлев забрел несчастный сукин сын вроде меня, на котором они могут отыграться за все про все.
О, мне слишком хорошо было известно, что означает этот смех. Я прекрасно представлял себе, какие за ним последуют забавы. Нет, сэр, такой смех ничего доброго не сулит. Ничего доброго. Сколько я ни напрягал память, но так и не смог вспомнить ни одного случая, когда такой смех не оказывался, в сущности, боевым кличем.
Моя рука непроизвольно сжала рукоять смертоносного серпа, и я подумал: — Уж не знаю, парни, чему вы все так радуетесь. Вы же еще меня не взяли. Если вы не заметили, то обратите внимание на охеренный серп у меня в руке. Я не замедлю заделать им в морду первому, кто поднимет на меня руку.
Я изо всех сил старался погасить страх воинственными мыслями и стряхнуть с себя оцепенение. Но сколько ни изрыгай мысленных угроз, этим не заставишь заткнуться кучу пьяных ублюдков. Не заставишь их перестать ржать и замышлять недоброе.
Я заметил, что тот, который встал, был не похож на остальных. Он был моложе, и он не смеялся. Он просто покачивал головой из стороны в сторону, и в глазах у него было странное выражение, которого я никогда не видел раньше. Жалость.
Сострадание. После мне тоже не довелось встретиться с таким взглядом. Я оцепенел от страха перед остальными пятью, которые изо всех сил насмехались надо мной, но этот человек, этот жалостливец с большим сердцем — я его не боялся. Я ненавидел его, ненавидел такой лютой ненавистью, что готов был, невзирая на последствия, прыгнуть на него и разорвать на мелкие клочки.
— Ну что же, пора проучить салагу, — сказал долговязый и лысый как колено шутник, прохаркавшись в платок.
Затем, отвлекая мое внимание, он завыл как собака и упал с табуретки. В тот же самый миг клювастый схватил со стола полную бутылку с пойлом и запустил ей прямо мне в голову, заорав во всю глотку: — Ах ты, дерьмо собачье!
Но я заметил это и просто сделал шаг в сторону, так что бутылка пролетела мимо и с грохотом разбилась о бетонный резервуар, который возвышался в нескольких шагах от меня за вагонеточными путями. — Целься лучше, если хочешь попасть в Юкрида Юкроу, — подумал я и чуть было не рассмеялся — таким слабым и жалким вышел бросок Я мог бы, если хотел, поймать бутылку руками. — О нет, вам придется постараться, чтобы попасть в меня.
Внезапно они все очутились на ногах, лица стиснуты словно кулаки. Они больше не смеялись. И я понял, что настало время пошевеливаться.
— Беги! — снова подумал я. — Беги!
И знаете что? На этот раз я действительно побежал.
Я не оглядывался назад, но знал, что они гонятся за мной. Я слышал, как они выкрикивают угрозы у меня за спиной, их вонючее дыхание обжигало мне затылок.
— Дебил!
— Уродец!
— Ты за это заплатишь, бляденыш!
— Бутылка–то была полная, сучонок! Ты за это заплатишь. Ты еще будешь жалеть, что она в тебя не попала, говно собачье!
Им и в голову не приходило, что они сами виноваты. Я был подвернувшимся им под руку козлом отпущения, на которого можно свалить все, если только, конечно, сначала поймаешь его. Я несся, не разбирая дороги, и думал только об одном — как бы унести от них подальше свою задницу.
Я даже не заметил, когда они прекратили погоню, да у меня и не было особенного желания останавливаться и выяснять подробности. Выскочив из лагеря, я помчался по Мэйн; грозные выкрики у меня за спиной и клятвы отомстить становились все более и более злобными, все более и более изощренными и жуткими по выраженным в них намерениям. Но это было еще не все. О нет. Вовсе не все.
Я бежал и бежал, глотая полными легкими колючий и безумный воздух долины, а голосов у меня за спиной становилось все больше и больше, потому что в погоню включались все новые и новые рубщики тростника. Так что вскоре меня преследовали не полдюжины раздраженных стариков, а целая толпа, возраставшая в числе с каждой секундой: злая и шумная пагуба, окутанная облаком красной пыли и несущая смерть в сердце своем. И — не почудилось ли это мне? — к людским крикам уже прибавился лай пары–другой псов.
Я позволил своему воображению представить на мгновение своих преследователей — о, как у меня шумит в голове — вон там — то есть вот здесь — но не будем, не будем об этом! Итак гигантская сороконожка или даже тысяченожка — ног становится все больше и больше — тысячерукая — размахивает в воздухе вилами, мачете, цепями, топорами, веревками, булыжниками, палками, камнями — настигает, настигает, настигает меня. В голове гудит от топота множества ног, божбы и проклятий. Я уже миновал указатель на границе города, я уже на его улицах.
И я все бегу и бегу. Все бегу и бегу. Все бегу и бегу.
И на бегу, летя во весь опор, я вспомнил, что эти животные сотворили с Квини. Я вам еще не рассказывал про Квини? Нет? Не рассказывал вам о том, что они с ней сотворили? Нет. Нет, я еще не рассказывал. Вроде бы нет.
Я же вам говорил про хромого бродягу и про Кай–ка–христоубийцу, про двух злобных пропойц с Вершин Славы. Помните? Да? Так вот, Квини — это была подружка Каика. Я уже не помню, где он ее отыскал.
Подозреваю, что она выползла на свет Божий из какой–то крытой жестью землянки, что еще сохранились в лесах на другой стороне западной гряды. По крайней мере, мне так кажется, потому что никакая ярмарка уродов, с которой могло бы сбежать подобное существо, в город уже давненько не заезжала. Так или иначе, однажды я явился в церковь с очередной порцией самогона, и там была она.
Квини говорила мало, но очень любила громко смеяться, а затем слушать, как раскатывается ее смех под сводами церкви. Каик, большой мастер давать клички, так ее и прозвал — «Смеющаяся Квини». Она была одной из тех незамысловатых Божьих тварей, что умеют находить радость в самых простых вещах. Ничего не доставляло ей такого удовольствия, как сидеть на алтаре (Каик утверждал, что это ее «трон») в заношенном синем халате, зажав бутылку «Белого Иисуса» в пухлых красных руках. Она раскачивалась взад–вперед, громко выкрикивая «ха!» с каждым взмахом своего толстого приземистого туловища. Это накладывалось на эхо, отражение на отражение, пока наконец вся церковь не начинала сотрясаться в такт ее веселью. «Ха! ха! ха! ха!» Даже суровый безжизненный Христос, который висел, еще не воскресший и жутко бледный, над алтарем, — даже Он, казалось, начинал дрожать от смеха на своем орудии пытки. Затем Квини замолкала, подносила бутылку ко рту, отпивала из нее, ставила обратно между колен и принималась снова за свое развлечение. При этом ее маленькие глазки почему–то оставались тусклыми и безжизненными.
Каик аплодировал, а вечно мрачный бродяга с раненой ногой бурчал и ворочался в своем углу, приложив к каждому уху по молитвеннику.
Нажравшись, Каик добивался расположения Квини при помощи дозы «Белого Иисуса» на дне стакана, а затем совокуплялся с ней; причем ложем им служила пара сдвинутых церковных скамей. Другой бродяга, тот, который со шрамом на лице и раненой ногой, читал вслух из книги Левита до хрипоты, а затем, со слезами на глазах, обращал умоляющий взгляд на Квини и простирал к ней трясущуюся руку, в которой была зажата бутылка, на четверть наполненная разбавленным водой «Белым Иисусом».
С детской увлеченностью Квини коллекционировала цветастые этикетки от бутылок из–под спиртного, и когда Каик не мог. предложить своей подруге спиртного, он рылся в кучах мусора, отыскивая целые бутылки. Затем, расположившись в церковном приделе, он закатывал рукава рубашки и замачивал бутылки одну за другой в стоячей воде, скопившейся в купели. Когда этикетки отмокали, он аккуратно отклеивал их от бутылок и ровными рядами раскладывал для просушки на церковной скамье.
Мне тогда было около шестнадцати. Соблазненный путеводным светом знания, тускло светившим мне во мгле моих юных дней, я взбирался на ступени, ведшие к кафедре, и подсматривал за блудодеями.
Сморщенное от возлияний гузно бродяги исчезало между свиными ляжками Квини, покрытыми складками плоти, словно индюшачий зоб. Со стороны казалось, что он улегся на плохо надутую розовую резиновую автомобильную камеру. С кафедры мне было от–лично видно, как белесые волосатые ягодицы движутся со все возрастающей настойчивостью. Вначале это ритмичное давление сопровождалось проклятиями в адрес Квини, но в конце проклятия сменялись судорожными мольбами, обращенными к ее растекшимся грудям. С Каиком дело обстояло иначе: этот здоровяк превращал Квини в отбивную, прикрывшись сверху своей грязной зеленой шинелью. Поэтому иногда единственным признаком того, что в соитии участвует также и Квини, была безвольная, пухлая как клецка рука, обвившая шею Каика, причем пальцы по–прежнему сжимали пару–другую этикеток — последнее добавление к коллекции.
Как–то раз ближе к вечеру в последний день уборочной страды — в день, когда большинство батраков заканчивают свою работу, — такая же вот толпа явилась в церковь, схватила Квини и вышибла из нее дух. Вот как мне об этом рассказывал Каик — Злобные ублюдки из лагеря пришли и сделали из нее котлету. Двадцать человек их было, а может, и двадцать пять. Квини, когда их увидела, даже не испугалась. Да; и что с нее взять — убогая. Ну, тут им вообще моча в голову ударила, как увидели, что ей все до лампочки. Нет драки — нет веселья. Врезали ей пару раз, а она возьми и начни заливаться: «Ха! ха! ха! ха!» «Заткнись, Квини, заткнись, дура!» — вот о чем я думал. «Ха! ха! ха! ха!» А они, в свою очередь: «Кто–нибудь ее заткнет? Заткните ее!» При этом они продолжали пить и от этого расходились все больше и больше и били Квини все сильней и сильней. Они швырнули ее на мусорную кучу, и один из них дрочил, глядя, как она хохочет: «Ха! ха! ха! ха!» — «Да блядь, ты заткнешься или нет, дерьмо вонючее», — и тут я услышал, как кто–то врезал ей с такой силой, что она замолчала на пару секунд. И снова принялась за свое: «Ха! ха! ха! ха!» В мгновение ока они набросились на нее всей толпой и принялись пинать ее, катать по полу туда–сюда, а потом вскочили сверху, и топтали, и ругались. Один вышиб ей зубы бутылкой, другой поджег волосы, третий помочился. «Шлюха паршивая!
Квини! Королева то бишь! Чего это ты там королева? А? Помойки, что ли?» Потом они забили ей между ног пивную бутылку, а тело обклеили со всех сторон бутылочными этикетками, так что оно стало похоже на видавший виды матросский сундучок, только весь в синяках и крови. Вот и все. Умерла наша Квини.
Каик не мог больше говорить; он прислонился к спинке скамьи и стал рычать как зверь, втягивая спертый воздух объемистыми трубами ноздрей, зиявшими воронками в его здоровенном носу. Затем он бросил взгляд на своего хромого приятеля и выругался.
Колченогий безумец тем временем ковылял взад и вперед по захламленному проходу между скамьями, время от времени останавливаясь для того, чтобы выкрикнуть очередной библейский стих в лицо Христу Распятому, очевидно совершенно не обратив внимания на то, что отломленная голова Спасителя теперь валялась на полу, по соседству с порванным налетчиками в лоскуты голубым халатиком Квини.
«.»отыщите эту проклятую и похороните ее, так как царская дочь она.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43


А-П

П-Я