https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/keramika/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Еще три — не выделанные до конца, не оконченные и пребывающие в различных степенях разложения — на гвоздиках, вколоченных в заднюю стену лачуги — там, где до них не могут добраться ни дворовые псы, ни крысы (хотя мухам помешать, конечно, было невозможно, и они роились на клочках шкуры в таком количестве, что издалека заготовки можно было принять за гангренозные язвы).
Свистит ветер, и вышка раскачивается под его напором. Промасленная страница старой газеты обернулась вокруг железной бочки. Все укрепления скрипят и ходят ходуном под напором ветра. Лист жести хлопает при каждом порыве, как отвисшая губа идиота. Флаг из кошачьей шкурки над вышкой вьется вокруг флагштока. Стоило ветру стихнуть, и тут же успокаивалось созданное им возмущение. Только стена еще какое–то время продолжала поскрипывать, вспоминая про его натиск.
Царя не было ни во дворе, ни в лачуге, ни на смотровой вышке. Его вообще не было в пределах Гавгофы, ибо он отправился в город с некоторыми тайными намерениями. Да, да — я был там, при полном параде, прятался в тени и делал прикидки.
Именно в ту пору Бет вступила в сношения со мной. Она оставляла записки и забавные подарочки на подоконнике в своей спальне. Первый раз, когда она это сделала, у меня случилось такое обильное кровотечение, что я чуть не рухнул в обморок прямо под окном. Она ничего не делала, просто сидела спокойно на краю кровати, а иногда произносила вслух свою молитву — всегда одну и ту же. Так что в первый раз я был застигнут врасплох, в то время как пытался справиться с брючными пуговицами. Зажегся свет, и когда я поднял голову, она уже соскочила с кровати и шла мне навстречу. Бум! бум! бум! — стучало у меня в висках, а сам я сжался в комок и затаил дыхание, моля Бога, чтобы она не поднимала глаз, — ибо она шла босиком по деревянному полу, низко опустив голову. Так, с опущенной головой, она приоткрыла окно ровно настолько, чтобы протолкнуть в щель сложенную бумажку, затем повернулась и так же бесшумно возвратилась обратно в кровать. Какое–то мгновение она сидела неподвижно, затем протянула к ночнику загорелую ручку и выключила его. Окутанная коконом клейкого света, ее тонкая фигурка скользнула под хлопчатые простыни.
Я развернул записку и прочитал первую строчку. «Богу». Тогда я обмакнул палец в вытекшую из носа кровь и написал на оконном стекле первую букву Божьего имени — «С», Саваоф. Затем, взяв в руки башмаки и засунув записку за пазуху, я поспешил домой.
В первую записку был вложен ее локон, скрепленный с одного конца бархатной темно–синей ленточкой. Он пах лавандовой эссенцией… лавандовой эссенцией.,, лавандовой эссенцией — словно мой ангел — словно Кози Мо.
ДОРОГОЙ БОЖЕНЬКА,
Я знаю, что Ты стоял у меня под окном. Я знаю, —что Ты наблюдал за мной по ночам. Я люблю тебя так же сильно, как Ты любишь каждого из Твоих детей: Мудрые тети сказали мне, что я прошла осмотр, и это тоже входит в Твой большой план. Я спросила у них, что это за план, а они сказали, что это мне знать еще рано. Они сказали, что я буду готова, как только появится кровь. И она появилась. Сначала Твоя, а за ней — моя. Как только я увидела Твою кровь на крыльце, как у меня тоже пошла кровь, — Ты понимаешь, про что это я, потому что Ты знаешь все на свете, и это тоже входит в Твой большой план, как его называют мудрые тети. Я хочу, чтобы план Твой быстрее исполнился, потому что я люблю Тебя. Твоя маленькая куколка Бет
И вот в эту–то записку и был завернут локон благоухающих лавандой волос.
Блестящий, словно литое золото. Я сжимал локон в руке, читал записку и трепетал от восторга, от предвосхищения — и это был болезненный трепет. Я в том смысле, что даже сейчас, в свете всего, что произошло, я не могу отрицать, что уже тогда эта записка вызывала у меня зловещее предчувствие, холодившее кровь. «Большой план» — вот как она называла это. О, как правы были ее мудрые наставницы. Но вот что она имела в виду, говоря про «свою кровь»? Неужели она тоже страдала кровотечениями?
Через несколько дней я получил новую записку. Она была скручена в маленький свиток и перевязана кружевным шнурком от одной из ее ночных рубашек.
ДОРОГОЙ БОЖЕНЬКА, ТЫ МНЕ КАК ОТЕЦ И КАК ДРУГ НАВСЕГДА, Я готова, Господи. Я не буду противиться. Чего бы ты ни захотел. Только быстрее.
Каждый день они меня проверяют, не случилось ли это уже. Они меня все время спрашивают, блюла ли я свою чистоту. Вчера миссис Барлоу сказала, что я, должно быть, опозорила Пророка. Это потому, что я никому не рассказала про Твой знак. Тот, что ты оставил на окне. Кровавый серп. Но, прошу, приди быстрей.
Пожалуйста.
Бет
Вот тебе на: я нарисовал букву «С», а она увидела кровавый серп!
О кружевной шнурок и прядь волос! Ее аккуратный почерк! Сияние ночника, освещающее юное тело под тонкой рубашкой!
Каждый раз я отвечал ей на записку так же? как в первый раз: обмакнув палец в кровь, я писал ею на стене букву «С». Но с тех пор, как я узнал, что она видит в ней кровавый Серп, я не мог удержаться от того, чтобы подчеркнуть это сходство: Третье письмо было таким.
САМЫЙ МОЙ ДОРОГОЙ БОЖЕНЬКА,
Я боюсь мудрых старых тетенек, а Тебя не боюсь. Они совсем меня замучили.
Говорят, что если я не буду хорошей, то начнется дождь. Но я знаю, что скоро и ты будешь готов. Я не боюсь Тебя, Боженька, каким бы ты ни был. Только, пожалуйста, поторопись. Сделай это быстрее, неважно, что это такое. Если не для меня, то для них.
Я люблю тебя.
Бет
Р.S. Чего ты ждешь? Может, что–то не так? Может, я — плохая? Скажи мне, я постараюсь быть хорошей.
Самое забавное, что она, в общем, не ошибалась. Вскоре это случится. Я и сам это чувствовал. И голоса — певчие Господа — уже гудели, надвигались, готовы были сорваться с цепи. Да, да, это случится вскоре. Вскоре случится это. Неважно что.
В хмуром настроении я лежал в постели, терзаемый бранчливою сворою резей и болей. Обнаженные нервы в моем брюхе вились и переплетались, как угри в мешке, но я терпел беззвучно, даже можно сказать, героически терпел — пока терпеть стало невмочь. Я рывком приподнялся, свесил ноги с койки, закинул голову назад и начал шарить в пустоте забинтованными конечностями. Меня лихорадило, я чуть ли не бредил от недосыпания. Нащупав бутыль с остатками самогона на дне, я опорожнил ее и, борясь с тошнотой, попытался удержать в желудке обжигающую жидкость. Затем обхватил руками свое нагое тело и стал раскачиваться на краю кровати. По–моему, я даже заплакал.
Незадолго до того я нашел новенький аккумулятор от трактора и ящик сорокаваттных лампочек. Из надписи голубым стеклографом на ящике я понял, что все это было из мастерских при сахарном заводе. Как я обзавелся этим барахлом и каким образом дотащил его до лачуги, так и осталось для меня полной тайной. Я ничего не помнил. Вот уж мертвое время так мертвое — мертвее не бывает. Судя по всему, я сам приволок все это из мастерских: в конце концов, иначе пришлось бы предположить не простой провал в памяти, а наличие воображаемого сообщника, что гораздо хуже.
Я размотал моток провода и соединил аккумулятор с лампочкой. Я прислушался к тому, как с гудением и треском электричество потекло по проводу. Лампочка засветилась болезненным желтым светом; я не мог оторвать зачарованных глаз от гудящей светоносной сферы; распластавшись на постели, я смотрел на нее, пока она не ожила, не задышала и не стала выглядеть как человеческая железа, как пораженный желтухой орган, конвульсивно извергающий блевки липкого дрожащего света. Я закрыл было глаза, но тут же комок нервов снова заныл у меня внутри, и я вынужден был подняться на ноги.
Ноги меня не держали; с большим трудом я попробовал наудачу шагнуть вперед и тут же, словно пьяный, налетел на собачью клетку и перевернул ее. Клетка упала на переднюю, затянутую сеткой сторону. Внутри ее что–то тяжело и глухо шлепнулось.
Я попытался перевернуть конуру и поставить ее на место, но — внезапно для самого себя — начал смеяться. Я хохотал во всю мочь, надеясь, что растрачу последние силы и наконец погружусь в спасительный сон. Я пыхтел и кряхтел, вцепившись в неподатливое сооружение, и все твари в клетках вокруг — все мое Царство — весь город — вся долина — вся эта вонючая, говенная планета — сотрясались от хохота вместе со мной, пока, в конце концов, конура не перевернулась, потеряв при этом свою переднюю, зарешеченную стенку, которая осталась лежать на земле.
Сжимая в руках пустой чайный ящик, я упал на спину — прямо на груду дерюжных мешков. Пирамида пустых канистр из–под керосина обрушилась на меня сверху, а я лежал на спине, нагой и беспомощный, по–прежнему сотрясаясь от смеха. Я бился и молотил шелестящий воздух своими тонкими как прутики конечностями, похожий на насекомое в ожидании роковой булавки.
Справившись наконец с приступом смеха, я с трудом поднялся на ноги, все еще слегка подрагивая всем телом, но уже понимая всю постыдность своей истерики.
И тут я увидел, что на проволочной стенке клетки, оставшейся на земле, лежит окоченевший и раздувшийся труп самки дикой собаки. Она лежала на боку, выставив ноги прямо вперед; казалось, собака умерла стоя, окоченела и так, стоя, и разлагалась. Склонившись, я стал наблюдать за тем, как копошатся мушиные личинки в гниющем подбрюшье между сосков суки. Затем набросил пустой мешок на труп и доковылял до своей постели.
Я принял еще один порошок снотворного, запил его самогоном и обессиленно рухнул на подстилку.
Укрощенные дремотой, мои вассалы копошились в своих клетках, усвоив преподанный им урок Они заслужили отдых, поскольку я провел лучшую часть дня в педагогических потугах. И все для того, чтобы они стопи совершеннее. Все для того, чтобы посвятить их в великие тайны. Это был не простой сон; звери испытывали нечто вроде транса, хотя (не буду скрывать) впадали они в него часто не без моей помощи. Но обычно им хватало и переутомления, вызванного пребыванием в тесных, набитых битком узилищах. Когда была такая возможность, то я предпочитал не переводить тающий на глазах запас успокоительных средств на мое звериное воинство, поскольку сон все чаще и чаще отказывал мне самому в доступе в его владения — туда, где утихает всякая боль. Сказать по правде, я уже очень давно не мог заснуть, иначе как проникнув в город снов с черного хода. То есть набравшись под самую завязку смеси самогона с сонным порошком.
Я послушал снова, как гудит электрический свет, но на этот раз это не смогло меня утешить.
Тогда я положил шнурок от ее ночной рубашки себе на грудь, а в правую руку взял локон ее волос.
И по прошествии некоторого времени что–то снизошло на меня. Но был ли это сон? Или чье–то заклятие? Морок? Обморок? Греза? Видение? Божье откровение? Ангел ли коснулся меня своим душистым крылом? Или я провалился в мертвое время, где не помнят уже ни о чем?
Нет? Да? Всего понемногу, всего понемногу. Сначала предвестники наслаждения, явившиеся лишь для того, чтобы сгинуть в тисках боли. Затем облегчение и за ним — покой, который позволил мне подремать около часа. Не больше. Но и не меньше. Всего ничего, но ты успокаиваешься, ты расслабляешься — но тут — приходят сны, страшные сны — золотые волосы, венец Сатаны — любовь, любовь, моя сладкая Бет. Шлет мне из пучины свой бесовский свет. Шлет мне из пучины свой бесовский свет. Шлет мне из пучины свой бесовский привет.
В тот день я покинул мой оплот, мою Гавгофу, потому что это стало просто невыносимо. Солнце заходило за западную гряду, и вся небесная твердь была испещрена кровоточащими шрамами перистых облаков. Веял теплый ветерок и поднимал тихий шелест в полях, на которых поспел урожай тростника.
Обыкновенно в это время года я передвигался с повышенной осмотрительностью, поскольку в долине в преддверии уборочной страды царило особенное оживление. В лагерь рабочих один за другим прибывали домики на колесах, и вскоре вся долина была полна пьяницами, бродягами и прочим сбродом; тогда открывался сезон охоты на немых, время поразвлечься всласть Христову воинству. Но в тот самый день года 1959–го я впервые не обратил никакого внимания на присутствие всех этих людей. У меня на уме было совсем другое, когда я пробирался по склону мимо все еще раскинувшего свои руки в непреклонной мольбе висельного дерева, которое по–прежнему требовало пересмотреть свой приговор — помиловать — помиловать — если прежде, чем придет помилование, ожидание не погубит нас всех.
Бормотание тростника. Может, он хочет о чем–то предупредить? О какой–то опасности. Опасность? Не для меня это, не для меня…
Сгинь. Вот что сказал тростник. Сссссгииининь. Астматическое шипение шепчущих листьев–лезвий. Ссссссгииииииииииииииинь. Висельное дерево проскрипело в ответ.
Я уселся на корень. Я заскрипел зубами. Я встал. Отчаяние охватило меня, мне стало дурно, и я почувствовал себя так, словно и вправду вот–вот сгину.
— Достаточно светло для того, чтобы попытаться срезать путь напрямик через поля, — подумал я рассеянно, но на самом деле мысли мои были не о том, насколько светло, и не о том, как срезать путь, о нет! В сумраке моего рассудка, изнемогшего под грузом смерти — под грузом всего уродства и боли, греха и горя — о Боже! Сколько еще мне бежать до конца моего пути? И я выхватил серп изза пояса и швырнул его через проволочную изгородь к краю тростникового поля.
Рассказывал ли я вам, как мне было больно, когда я полз по–пластунски под колючей проволокой? Как я мучился, когда зацепился за нее? Как я выпутывался и оставил при этом на колючке клок волос с кровью? И как я наконец вырвался на свободу, обливаясь слезами? Как меня тошнило от отвращения, когда я вляпался рукою в кучу свиного дерьма? Да и коленом тоже, вообще весь измазался в этом дерьме. А потом я потерял над собой контроль и швырял серп во все, что попадалось мне на пути, хотя, как правило, это был всего лишь сахарный тростник. Я вспоминаю, как пела сталь, как зеленели высокие стебли высотою в восемь, а то и в десять футов — и как они рушились вокруг меня, рушились вокруг меня, ударяя меня, и царапая, и вонзаясь в меня — а я, не замечая этого, размахивал и размахивал серпом и думал — вжик!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43


А-П

П-Я