душевые панели со смесителем и верхним тропическим душем 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он все больше убеждался, что приютил у себя в доме шайку безумцев.
— Вовсе нет, — сказал Сталин. — Я же не предлагаю взять на вооружение христианство или какое-нибудь учение, основанное на трудах этого полумертвого дурака, неудавшегося святого — графа. Но если бы вы провели какое-то время на перроне в Астапове и увидели, какие страсти разбудило присутствие графа — идеи, символа графа, — вы бы поняли, что массам нужен объект для поклонения. Они любят графа гораздо больше, чем идеи и символы социалистической революции. — Сталин грустно покачал головой. — Товарищ, массы не видят особой разницы между социализмом и учением графа — «люби ближнего своего» и тому подобная чепуха. Этим-то мы и должны воспользоваться: в умелых руках граф станет героем-революционером, или еще лучше, мучеником!
— Мучеником? — Иванов брызгал слюной. — Кто же это его замучил? Жена-мегера? Нетопленый вагон третьего класса?
Сталин отхлебнул чаю и повернулся к крестьянину:
— Товарищ, нельзя ли у вас попросить хорошего русского печенья?
Петр Егорьевич полез в чулан.
— Товарищ Иванов, историю надо писать так, чтобы она отражала революционную истину. Обстоятельства смерти графа неважны. Но можно показать, если это будет в наших классовых интересах, что наша Партия развивает и осовременивает учение графа. Граф придаст нам авторитет в области морали.
Иванов зажал уши.
— Что вы несете! Наш авторитет в области морали базируется на научно-историческом методе!
— Товарищ, массам нужна вера. Социализм может заполнить эту нишу, введя свою собственную обрядность на основе научных принципов. Социалистическая революция может иметь собственные ритуалы — обедни, революционные праздники — и пантеон великих социалистов. Мы можем поместить туда графа…
— Нет, нет, нет! — завопил Иванов. — Тысячу раз нет! Это богостроительство. Я развенчал богостроительство в своей книге «Материализм и эмпириокритицизм»! Разве вы ее не читали? В ЦК было голосование по этому поводу! Редакционная коллегия объявила богостроительство извращением принципов научного социализма. Любая вера в бога, какого угодно — это труположество!
Тут произошло нечто странное. Сталин внезапно уронил голову, словно ему отвесили оплеуху. Возможно, это произошло на слове «ЦК». Веки его отяжелели, и он униженно вперился взглядом в голые доски пола. Ответить ему было нечего. Вдовец подивился такому преображению. Доверять ему, конечно, не стоило, но с таких людей все станется…
Наконец Сталин пробормотал:
— Вы совершенно правы… Я, конечно, читал книгу, но, видимо, недостаточно внимательно. Мне надо будет еще раз перечитать свой конспект.
Закончив извиняться, он просветлел лицом. А не издевается ли он над Ивановым, подумал Петр Егорьевич; если да, то недостаточно явно, так что у Иванова не было законного повода оскорбиться, даже если в глубине души он и был оскорблен. Зачем же Сталину дразнить Иванова? Неужели ради него , Петра Егорьевича? Все это было очень странно, но вдовец смутно понимал, что эти господа борются за власть через него , через спор об идеях. Дурацкий новый век, в котором споры об идеях будут влиять на судьбы простых людей, таких, как он сам.
— По крайней мере я не зря съездил в Астапово… — добавил Сталин.
— Вы съездили хуже чем зря! Эта поездка была полной глупостью! — провозгласил Иванов.
— Я кое-чему научился. И кое-кого привлек в наши ряды.
Иванов несколько секунд смотрел на кавказца. Он взглянул на Бобкина, который, разинув рот, слушал их спор. Бобкин никогда раньше не встречал таких невоспитанных людей, как Сталин. Иванов мог бы исключить Сталина из партийной верхушки. Раз не исключает — значит, видит в нем что-то полезное.
— Чему вы научились? Кого привлекли?
— Надежного молодого человека, синематографиста, служащего «Братьев Патэ», русского. Французы проводят синематографические съемки на станции.
— Каково его классовое происхождение? Зачем он нам нужен?
Сталин откинулся назад на скамье и затянулся дымом из трубки.
— Он понимает, что такое синема и как оно может работать на революцию. Он знает, как организовать факты во что-нибудь полезное.
— Какие факты?
— О, — с небрежным видом сказал Сталин. — Любые факты: факты-картины, факты-слова, полуфакты, бывшие факты, нефакты, факты, которые следуют друг из друга. Факты, которые прямо сейчас рождаются из событий и обстоятельств. Факты, которые не стали фактами, а остаются ложью, пока не служат революции. Юноша будет нам полезен.
Иванов поморщился, словно его нёбо оросил фонтан желчи. Какое-то время он молчал, а потом, почти мгновенно, его настроение изменилось. Он все еще не улыбался и глядел на Сталина так же пронзительно, но даже вдовец уловил в его поведении нечто новое, почти что снисходительность. Иванов потянулся погладить несуществующую бородку. Бобкин был прав: Иванов видел в Сталине что-то полезное.
— А вы пока возвращайтесь в Сибирь, — приказал Иванов.
Шестнадцать
В этот день графу становилось все хуже и хуже, и пульс его, признак жизни, который легче всего было измерить, стал аритмичным. Перед обедом графиня опять просилась в дом начальника станции, тем более что граф теперь был без сознания. Что ему от этого сделается? Неужели они откажутся пролить бальзам на ее раненое сердце? На этот раз Саша даже не открыла дверь. Увидев доктора Маковицкого, который направлялся на пресс-конференцию, графиня вскричала:
— Душан! Пожалей старуху! Не навреди! — Тот шарахнулся прочь. Маковицкий теперь был окружен врачами из Москвы и Берлина, и это происшествие, казалось, напомнило ему, что он всего лишь провинциальный лекарь. Дурак он был, что позволил графу покинуть Ясную Поляну. Его пациент лежал при смерти, и его ответы на вопросы репортеров звучали неясным бормотанием.
Чертков теперь все больше давал себя знать — его жизненные силы росли по мере того, как силы графа убывали. Он выходил из дома на переговоры с чиновниками и с делегациями графских последователей; во все концы обширной, раскиданной по свету империи графа шли телеграммы о его неминуемой скорой кончине и о том, что Чертков становится хозяином положения. Несмотря на убожество местных условий, Чертков был всегда одет безукоризненно, европеец с головы до ног. Мейер, конечно, заснял его; имя Черткова вспыхнуло в интертитрах, теперь его узнала публика в Лондоне и Париже. Чертков, конечно, знал, что его снимают, но, в отличие от графини, сумел пройти пространство съемки из конца в конец, не обращая внимания на камеру, не кинув ни единого взгляда в объектив.
Чертков, бывший армейский офицер, шел вдоль перрона широкими, решительными шагами. Грибшин подумал, что самому ему не стоит подходить к Черткову с просьбой — Чертков сочтет его мальчишкой. Грибшин обратился к Мейеру, который в это время снимал каких-то пляшущих цыганок. Две женщины в ярких платьях и мужчина с гитарой расположились перед объективом. Грибшин поведал Мейеру о планах Воробьева небрежно, словно рассказывал анекдот.
Мейер слушал вполуха и продолжал снимать цыган. Европейская публика обожает «восточные сцены», несмотря на то, что в Европе полно своих цыган — и плясунов, и карманников, — и несмотря на то, что синематографическая камера не передавала ни красок цыганских костюмов, ни звуков песни. Мейер снимал от нечего делать, ожидая развязки астаповской драмы. Похороны все откладывались, и парижская публика теряла терпение.
Мейер, не переставая вертеть ручку, спросил:
— Он бальзамирует крыс?
— Он хочет забальзамировать графа.
Синематографист засмеялся. Русские такие забавные, он просто обожает эту дикую страну.
— Очаровательно, — сказал он. — Очаровательно.
— Мы можем представить его Черткову?
Мейер пожал плечами. Цыгане, как обычно, ушли, не прося денег у сотрудников «Патэ». Хотя никто из цыган никогда в жизни не был в кино, они понимали, что в машине происходит загадочное действо, в результате которого они покажутся, высокие, как дома, по всей Европе. Им (как и другим людям других стран и эпох) такой обмен казался вполне выгодным.
— Он что, в самом деле думает, что Чертков согласится?
— Профессор очень настойчив, — ответил Грибшин.
Мейер обдумал его предложение, но ничего не обещал. Во второй половине дня он погрузился в телеграфную беседу со своим представителем в Туле. Разговор шел о похоронах графа. Граф завещал похоронить себя у оврага в лесу Старый Заказ. Граф и его брат в детстве выдумали, что смысл жизни записан на зеленой палочке, которая зарыта в потайном месте где-то в овраге. Теперь об этой палочке узнал весь мир. Мейер хотел заранее занять удачное место для съемок, и ему некогда было поговорить с Воробьевым.
Грибшин был разочарован. Воробьев начинал ему нравиться. Остаток дня профессор болтался вокруг кинокамер, надеясь, что его представят.
Воробьев не оставлял надежды, хотя Грибшин уже отчаялся. Профессор наблюдал за дверью дома начальника станции. Через дверь непрестанно проходили врачи графа, кто-то из детей графа и бесчисленное множество адептов. Ближе к вечеру, когда лучи солнца вырвались из-под низко нависших облаков, окрасив кирпичи в кровавые тона, появился и сам Чертков.
Он подошел к съемочной группе «Патэ». Камеры бездействовали. Глаза у Черткова запали, лицо осунулось. Его выход к камерам был результатом долгих, возможно — мучительных, раздумий.
Мейер шевельнулся и застыл. Синематографист привык преследовать предметы съемки, а не ждать, пока они сами к нему придут.
— Сударь, — обратился Чертков к Мейеру.
— К вашим услугам, Владимир Григорьевич.
Чертков, слегка сутулясь, разглядывал синематографическую камеру, словно хотел постичь принцип ее работы. Камера была устроена совсем не просто; Грибшин знал ее устройство назубок. Ящик из красного дерева вмещал две кассеты — для чистой пленки и для отснятой. Пленку перетягивали из одной кассеты в другую, вертя ручку, торчащую из ящика с правой стороны. Крохотные зубчатые колесики зацепляли перфорированные края пленки и протаскивали ее через ряд роликов, так что пленка проходила перед одноэлементным объективом с фокусным расстоянием 50 мм и диафрагмой 4.5, со скоростью шестнадцати кадров в секунду. Вращение ручки перематывало пленку и одновременно управляло затвором объектива. Весь этот процесс происходил невидимо для Черткова. На протяжении оставшихся двадцати шести лет его жизни вокруг него будет все больше и больше непрозрачных ящиков с загадочной машинерией.
Наконец Чертков сказал:
— Граф, по всей вероятности, не переживет этой ночи.
— От имени фирмы «Братья Патэ»… — начал Мейер, но прервался. Чертков пришел не затем, чтобы выслушивать его соболезнования.
— Особый вагон доставит тело графа в Ясную Поляну, — объяснял Чертков тусклым металлическим голосом. — Четыре человека — сыновья графа, Сергей, Илья, Андрей и Михаил, — понесут гроб на плечах от дома до вагона. Я буду идти сразу за гробом. За мной пойдут те члены семьи графа, которые в состоянии принять участие в похоронах. Я полагаю, что расстояние от дома начальника станции до вагона можно пройти за девяносто секунд.
— Мы приготовимся, — объявил Мейер.
— Графиня, — начал Чертков. И остановился, словно передумал, но потом начал, с тем же сомнением. — Графиня очень расстроена. Семья не желала бы, чтобы графиню снимали, когда она в таком состоянии.
Да и в любом другом состоянии тоже, подумал Грибшин. За этим Чертков и пришел — как можно более ненавязчиво убрать жену графа из кадра.
— Можно ли надеяться, что нам позволят заснять графа в доме начальника станции? — спросил Мейер.
— Не могу сказать, — уклончиво ответил Чертков, подозревая, что от него требуют услуги за услугу. Он повернулся, чтобы уйти, пока к нему не обратились с явной просьбой. Мейер поморщился.
— Сударь! — воскликнул Грибшин.
Чертков остановился. До сих пор он не замечал ни молодого человека, ни другого, постарше, с большим черным саквояжем, внезапно материализовавшегося рядом.
— Владимир Григорьевич, — торопливо сказал Грибшин. — Пока вы не ушли, я хотел бы представить вам профессора Воробьева, доктора медицины и активного пропагандиста идей графа.
Чертков кивнул и равнодушно пожал Воробьеву руку. Профессор изобразил на лице суровость, словно хотел дать Черткову понять, что его судят. Чертков, не очень понимая, с кем его знакомят, глянул на Мейера, который серьезно кивнул в ответ.
— За графом наблюдают превосходные специалисты, — сказал Чертков.
— Сейчас — да, Владимир Григорьевич, — тихо ответил Воробьев. На этом он замолчал и опять сурово поглядел на Черткова. — Но какие специалисты позаботятся о нем завтра, через неделю, год или столетие спустя?
Чертков уставился на профессора, явно не понимая. Воробьев протянул ему визитную карточку.
Профессор продолжал, уже громогласно:
— Владимир Григорьевич, я уверен, что вы в общих чертах представляете себе, какие органические процессы происходят в человеческом теле после смерти. Белки в мышцах быстро коагулируют, и наступает окоченение. Поджелудочная железа переваривает сама себя. Газы, производимые кишечными бактериями, раздувают тело и могут выдавить кишечник наружу через анальное отверстие. В ходе своих научных исследований я выделил сто шесть различных органических явлений, сопутствующих смерти. Мои труды получили отзывы ведущих специалистов в этой области и были опубликованы в ряде авторитетных европейских медицинских журналов.
— Сударь, — сказал Чертков, пытаясь сбежать. Но Воробьев держал его за руку и каким-то образом приковывал его взгляд. У профессора были выпуклые блестящие глаза, которые сейчас горели почти как в лихорадке. — Мне чрезвычайно неприятно это слышать, тем более сегодня. Человек, которого я люблю, которому я посвятил свою жизнь, лежит в этом доме…
— Неприятно! Разумеется, неприятно, сударь. Величайший литературный гений девятнадцатого века в веке двадцатом обречен смерти, разложению и червям! Милостивый государь, я поражен тем неуважением, которое оказывают графу, лежащему на смертном одре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я