крышка для унитаза с микролифтом 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Не только стиль, не только все эти приемчики, заемные обороты речи – даже междометия (латинское «o-o-o!!!») имели явно несвежий, синтетический, переводной привкус. Прослушав один разговор, другой, третий, Анжелка почувствовала себя полной дурой – по совести надо было линять из этого дурдома еще вчера, когда Татьяна, приняв очередной звонок, переключила ее на Ксюшу, многозначительно показав – обрати внимание… Накануне Анжелка слишком впопыхах знакомилась с девушками, чтобы запомнить, которая из них Ксюша, но сейчас, на прослушивании, само собой из голоса и придыханий соткалось нечто косенькое, круглоликое, с толстой русой косой и приметными усиками над пухлой верхней губой. В наушниках звучал хрипловатый, медовый, только с постельки голос, лениво-замедленный и переливчатый в интонациях. Он не бежал навстречу собеседнику, частя словами, а жевал жвачку, воркуя и переливаясь смешинками, лениво мурлыкал в своей теплой наспанной телефонной норке, обволакивая слух сладким клеем слюны. Она играла с клиентом, обучала интонациям и словам, добиваясь такой же, как у себя, чистоты звучания – она купалась в его удивлении, благодарности, шутя убирала робость, шутя отражала дерзкие поспешные натиски, микшируя их в мощный мужской напор, нарастающий страстный рык – минут через сорок, когда оба голоса зазвучали в унисон, Анжелка с удивлением обнаружила, что заводится тоже, настолько естественным было ощущение их полной близости – ее чуть не замуровали в одной слуховой камере с парочкой, одержимой страстью, – когда же эта страсть разразилась стонами, вскриками, всхлипами, она не выдержала и сорвала наушники.
– Это невозможно! – пожаловалась она Татьяне. – Это просто фантастика!
– Это Ксюша, – объяснила Татьяна, слушая трубку. – Работает вживую, как и положено суперзвезде… Просто, как сказал один мой знакомый, надо любить это дело, вот и все. Не конкретного мужика, а сам процесс. По телефону это проще, чем в жизни. И безопаснее.
Клиент долго еще умолял Ксюшу о встрече, уверяя, что они созданы друг для друга, долго выклянчивал телефончик, затем наудачу решился продиктовать собственный, но Татьяна, нажав кнопочку паузы, велела Ксюше вежливо закругляться – электронный органчик тем временем сбренчал ухажеру проигрыш; полнозвучно выругавшись перекованным голосом, клиент сдался, обиженно распрощался с Ксюшей и отрубился.
– Позвонит как миленький, – Татьяна не скрывала удовлетворения. – С таких крючков не срываются. Это вам не Сереженька.
Новый голос обошелся клиенту долларов в сто – для операции недорого, решила Анжелка.
– А Сереженька – это кто?
– Есть тут один такой не-разбери-поймешь: то на нашу смену выходит, то на другие, никак не удается по-настоящему зацепить. Денег не считает, может час проговорить, может два. Мамочки от него млеют-балдеют все поголовно – очень, говорят, легкий собеседник, душевный. И все, понятное дело, хотят залучить к себе, только… Пробовала на Ксюшу – сорвался. На Виолетту пробовала – ушел. Теперь вот – только не удивляйся – думаю попробовать на тебя.
Анжелка все равно удивилась: она, можно сказать, еще и не приступала, куда ей до Ксюши…
– В том-то и фокус – может, ему как раз не нужна умелая; может, ему как раз неумелая подмастит. То есть не совсем чтобы неумелая, но свежая, без профессионального глянца. Если он сам такой артист, должен ценить живые шероховатости. Так что имей в виду. Кто-то ведь должен привадить этого говоруна, верно?
Анжелка кивнула, а про себя усмехнулась: очень уж экзотическим ракурсом полез из Татьяны ловчий азарт. Хотя – опять-таки – тут было чем потешиться на досуге: бандерша недотрог, амазонка на коммутаторе, охотница за голосами одиноких чудаковатых мужчин – и ее, Анжелкин, слабый голос вместо манка.
– Имей в виду, – предупредила Татьяна.
– Я подумаю, – пообещала Анжелка.
…Сутки спустя она провела свой первый самостоятельный сеанс. Клиента ей подобрали из «дневных» – поплоше – юношу гиперсексуального возраста, сопевшего в ухо все время, пока она нежным девичьим голоском наговаривала ему разные благоглупости. Скорее это был монолог, разукрашенный придыханиями двадцатиминутное шоу, в течение которого Анжелка успела проникнуться к школяру медсестринской материнской лаской. Приручить беднягу она, конечно же, не успела, только бегло пропальпировала его напряги, панику, легонько провела пальчиком по животику… Мальчик, должно быть, все время помнил про грозный счет, который «невидимо растет» – и убежал, как только получил облегчение. Надо разговаривать, объяснила Татьяна, поздравляя с дебютом; надо разговаривать клиентов, теребить, ставить на диалог – на монологах в рай не въедешь, надо тянуть вдвоем. Тут тебе не стриптиз, не театр одного актера, не радиопьеса. Клиенты должны работать, говорить-выговариваться, ибо – Татьяна погрозила перстом – только уловленное и названное, только высказанное и отданное собеседнику слово приносит подлинное облегчение, подлинную пустоту-благодать. Поняла?
Анжелка кивнула.
– А теперь – еще раз: поздравляю! – Татьяна улыбнулась, хлопнула в ладоши, словно кнутом щелкнула, и все мамочки закричали «ура», затопали, зааплодировали и сразу как-то приблизились к Анжелке, словно до этого держались на расстоянии.
Только теперь, после испытания, ее впустили в свой круг.
Так она стала другой, ненастоящей Анжелкой. Ощущение, что она в любой момент может выскочить из случайно подвернувшейся роли, удерживало в новом образе на удивление прочно, помогая сживаться с ним и теми новыми, порой тягостными обязательствами, которые в этот образ вменялись. Тут было какое-то особое коварство личины, потому что по собственной воле, в единственном числе – в любом из своих единственных чисел, то есть натуральной Анжелкой или натуральной Мариночкой – она, пожалуй, ограничилась бы одним посещением Бориной фирмы. Но ее повело, зацепило и повело искушение другой жизнью. И не то чтобы что-то сломалось в ней или, скажем, перегорела лампочка – она чувствовала, что с лампочкой все в порядке, а не горит она потому, что Анжелка движется в правильном направлении, день за днем, ступенька за ступенькой спускаясь по незнакомой лестнице в новую для себя жизнь. Ей очень хотелось стать как все – прикинуться, как прикидывается неживой загнанная лисица. Она чувствовала, что страх отпускает. Главный страх подкарауливал наверху, на уровне прежней Анжелки; опаснее всего было оставаться самой собой.
Ей казалось, что она затеяла детскую, глупую, не совсем приличную игру, о которой никому потом не расскажешь, тем не менее втянулась в нее и исправно ездила на работу к восьми утра или вечера, через сутки по двенадцать часов втянулась в жесткий, изматывающий график, от которого уставали волосы, кожа, все тело, нервы. Втянулась в жизнь, похожую на войну всех со всеми – с перемириями на сон, треп, прием пищи, любовные романы в мягких обложках и телевизор. Она словно вернулась в детство – правила вроде бы изменились, но сама атмосфера максимализма, нервный накал, невообразимое взаимное нагромождение глупостей напоминали разборки в девятом классе. Мир делился на начальство и подчиненных с той же определенностью, с какой в детстве делился на маленьких и больших; теперь все вроде были взрослыми, все обращались друг к другу по именам без отчеств, но все с простодушной детской категоричностью, с непонятным воодушевлением, с какой-то врожденной ангажированностью участвовали в извечной, темной, ожесточенной войне, в которой меньшинство – начальство всегда побеждало, потому что ему победа была нужнее, а большинство, прельщенное гипотезой о фатальной неустроенности мира, всегда роптало, ревновало, изнемогало, всегда сострадало себе и всегда проигрывало, сладострастно доказывая себе (на себе) правильность собственной же гипотезы. С другой стороны, мамочкам, в отличие от начальства, терять действительно было нечего, кроме своих цепей, так что они могли позволить себе и капризы, и легкомыслие, и роскошь отстраненного взгляда – могли, по идее, не особо впрягаться в войну, не закладывать безвозвратно душу, сохраняя ее для себя, людей, полнокровной жизни в тылу – но таких, неангажированных изначально, было на удивление мало. Такой была Ксюша, которая то ли стеснялась своего паранормального дара, своих натуральных оргазмов и трогательных усиков над верхней губой, то ли настолько витала в терпких парах чувственности, что не поспевала за разгулом реальных конторских страстей – она выпадала из дрязг, улыбаясь всем подряд одинаковой виноватой улыбкой, словно у всех успела уворовать что-то по мелочи. Такой была и сама Анжелка с ее легендой о богатом любовнике, оставившем ей машину, с ее дорогими серебряными побрякушками и сдержанностью в общении – за всем этим прозревалось какое-то неявное родство с кланом начальствующих; такими были еще полторы-две девчонки-пофигистки из других смен – вот, пожалуй, и все. С остальными приходилось быть начеку, как с напуганными детьми. Удивительная душевная теплота между мамочками регулярно взрывалась истериками, предельная откровенность росла на почве стукачества, а бескорыстное соучастие перемежалось столь же натуральной подлянкой. Логики не было ни в чем: если Бориса Викторовича, оказавшегося по основной своей должности главным инженером крупного телефонного узла, презирали за некомпетентность, за примитивную объяснимую алчность, то въедливую Татьяну именно за компетентность, за непонятную страстность ненавидели всей душой. Так что сказать, что Анжелка получала удовольствие от работы, нельзя было никак. Просто она изнемогла в пустыне, а теперь перемогалась на людях, пытаясь раствориться в их многотрудной, обыкновенной, другой, настоящей жизни; в настоящей жизни, в которой не было места подлинным именам, нормальной любви, реальным деньгам, а были – интриги, клички, зарплата, секс по телефону, синтетика.
В отношениях с Татьяной тоже ощущалась некоторая двусмысленность. С одной стороны, она целеустремленно натаскивала ее на Сереженьку, фактически формируя «фирменный» Анжелкин стиль общения с клиентами – стиль, в котором девичья нежность сочеталась с шокирующей откровенностью не циничного, а, скорее, невинного свойства – современный вариант инженю, девственной, в первую очередь, по части внутренних запретов; с другой стороны, взгляд ее подавлял Анжелку и чуть ли не гипнотизировал. Было в нем нечто тягостное, неподвижное, наводящее на мысль не то о прихотях сексуальной ориентации, не то о застывшей в человеке беде. Возможно, у Анжелки и впрямь слегка поехала крыша: познания ее по этой части ограничивались кинематографом, а более искушенные «мамочки» что-что, а подобного рода прихоть не преминули бы обсмаковать – тем не менее, противное ощущение, что ползучий немигающий взгляд Татьяны вечно выискивает ее и пришпиливает, дабы бесцеремонно разглядеть в микроскоп, не оставляло Анжелку, и природа этого любопытства, что бы там ни говорил голос разума, имела неявный для других, но очевидный для Анжелки оттенок то ли прямого, то ли косвенного разоблачения.
«Все, блин, это моя последняя смена», говорила себе Анжелка на излете ночных, самых тяжелых смен. За рассохшимся платяным шкафом мурлыкала и постанывала очередному клиенту сердобольная Ксюша, из смежной комнаты доносились сиротское звяканье чайных ложек вперемежку с вялыми, усталыми репликами Кристины, Виолетты, Линды – звук плыл, как в плохом видюшнике, заедающем шелестящую ленту сна, и жизнь навсегда бесповоротно зацикливалась на этих двух комнатах, загроможденных угрюмой мебелью… Это моя последняя смена, успокаивала себя Анжелка, захлопывая очередной любовный роман. Дома она принимала ванну, валилась спать и до вечера валялась в постели, чувствуя, как засасывает пустота, как зажевывают душу беспощадные челюсти тишины, как жизнь уходит, стекает в никуда, просачиваясь сквозь стерильную роскошь дома… Не две разные жизни проживала она, а два варианта одного беспросветного существования. Не было главного, что отличало жизнь от постылой необходимости существовать наперекор давлению атмосферы, наперекор разрастающейся изнутри пустоте – чего-то такого, что девочки называют про себя чудом, а женщины откровением; чего-то такого, во что она не верила для себя лично, воспринимая отсутствие этого как обычный повсеместный обман, недовес, недовложение верить не верила, но чувствовала, что жизнь без чуда не вытанцовывается, как пасьянс без упорхнувшего под стол туза.
Этот пасьянс не складывался, хоть убей, и опять она в трансе, в бесплотном утреннем сумраке шла на работу, чувствуя, как сереет лицом, выцветает душой, спит на ходу в этом подземном царстве и теряет себя – так бы, наверное, и ушла лунатиком за край жизни, если бы не Сережка – если бы их пути не скрестились в бесплотном сумраке, как ноги на спине у судьбы.
8
Он проклюнулся почти через месяц, в ночную смену, в самое пиковое время. Анжелка как назло была занята и не сразу смогла стряхнуть с себя словоохотливого грузина, пытавшегося просечь суть новомодного западного порока; Татьяна уговорила Сереженьку погодить, перезвонить минут через двадцать, заинтриговав свеженькой чудо-девочкой.
Вспоминая впоследствии первые разговоры с Сереженькой, Анжелка, конечно же, не могла воспроизвести их дословно, хотя серебро его голоса, интонации, какие-то фразы, самый строй речи навсегда поселились в ней и жили, можно сказать, припеваючи, распевая себя наизусть и запросто выскакивая из уст как свои – со временем они и впрямь стали родными, словно он оплодотворил ее голосом, а она на слух понесла мелодику родниковой, звучной, затейливой и вместе с тем внятной речи. Она даже не могла припомнить, сразу или несколько погодя ее подхватило плавное, неторопливое течение этой мелодии, которой так хорошо токовалось по телефону. Он был светел, как месяц, как месяц, ясен и одинок – при этом очень даже непрост:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я