Всем советую магазин Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Кто-то раскланивался, как официант. А за кулисой, за занавесочкой, уже стоял с разнесчастным лицом наготове еще один служитель искусства с какой-то бандурой в обнимку.
— Шарль Заразян,— строгим жестяным голосом объявила какая-то бабка, должно быть, здешняя начальница.— Прелюдия си-бемоль-мажор…— Потом, помолчав, с отвращением добавила: — Произведение посвящено краснопартизанцу Василию Пепеляеву!
Все хорошо, но зря она сказала “посвящено”. Пришлось встать, раскланяться. Они сразу догадались, кто их посетил. Одна девица подкралась и, как покойнику, положила цветочки.
Тем временем паренек с несчастным лицом наладил свою бандуру и вдарил по струнам!
Василий с ходу догадался, что лучше на него не глядеть. Чересчур уж сердечное сострадание возникало при виде того, как уродуется на работе человек, как выматывает из него все до единой жилочки это пресловутое искусство… Зато в самомучительстве этом парень музыку добывал качественную! Закрывая глаза и, будьте любезны, добро пожаловать в красавец райцентр Бугаевск! Слева — помойка, справа — магазин. Прямо по курсу — “Свежий воздух” для чахоточных, сзади — опять же снова магазин. Ступай, куда хочешь, Василий Степанович! Обмакни многомозольные стопы свои в пуховую пыль бугаевских улиц! Пройдись, как бывало, вольготной походочкой по дорогим сердцу колдобинам и буеракам! Освежи уста терпко-бензиновым “Бликом”! Стань вновь тем безмятежно-ленивым Васей — полусонным и счастливым красавцем, который и ведать не ведает, что буйно отполыхал уже “Красный партизан”, и кропотливые люди уже роют для него могилку, норовя схоронить от людей навеки!..
Но больше всего было в той музыке про Алину. И чего там, господи боже, только не было про Алину! Василий даже начал не на шутку серчать: чересчур уж нежные подробности знал про нее этот Ш. Заразян-зараза!
А когда на мохнатых басах представили они ему Алину спросонья, еще не напустившую на себя вид — мягкую, квелую, с руками, норовящими снова обнять,— тут Пепеляев окончательно не выдержал. До того ему, хоть ногами топай, захотелось в Бугаевск, к Алине, что он тут же решил: сейчас — в буфет, еще пивка сколько залезет выпить, а к вечеру — к Люське в гости! Обещал девушке, а девушек обманывать — тяжкий грех.
…Засады на него устраивали.
Возле самого родного забора вдруг выскочила с дитем под мышкой баба — не баба, старуха — не старуха, сразу под платками и не углядишь. Встала поперек дороги на колени, сверток с дитем Пепеляеву протянула. Бери, дескать.
— На кой он мне? — удивился Василий. Баба не знакомая, значит, и дите к нему касательства не имеет. А просто так взять — стипендия не позволяет.
— Голубчик, отец родной!— без подготовки ударилась в плач женщина.— Не откажи! Век за тебя молиться буду! В Бабушкин ездила, в Кемпендяевом была. Всех профессоров, всех фершалов, как есть, объездила — на тебя одна надежа! Один ты, говорят, и можешь помочь! Не откажи, отец родной! Измучалася я вся!
— Ты, баба, погоди! Расскажи толком.
— Заходится он у меня, родимый! Как титьку пожует, так весь и заходится. И пупок краснеет, и ручками вот так делает… (Она показала.)
— Пупок краснеет — это хорошо…— с ученым видом сказал Василий.— Значит, гемоглобин есть. А я-то причем?
— Ну как же! — вдруг уважительно, как на икону, посмотрела на него баба.— Эвон где был-то… Не каждому так. На тебе благодать божья. На добрые дела вернул тебя господь…
Пепеляев закряхтел многосмысленно и почесал в арестантской голове.
— Мда-а. Кал на яйцеглист сдавала?
— Все сдавала! — обрадовалась баба.— Вот они, все со мной, бумажки те! — полезла за пазуху.
— Ладно,— отмахнулся от бумажек Пепеляев.— Верю. Э-эх, бабы! До чего же в вас атеизм непрочный! Значит, так… Титьку суй реже, больше на кефир нажимай: в нем градус есть. Давай сюда твоего раба божьего. Как звать?
— Кирюшей, голубчик…
— Грешила?
— Ну, как же, батюшка! Жизнь ить! Оберегаешься-оберегаешься…
— Больше не греши. Отойди к забору и спиной повернись. “Отче наш” знаешь? Читай наизусть и с выражением.
Баба отошла и встала спиной. Пепеляев отвернул одеяло.
Игрушечный человечек с важным выражением распаренного скопческого лица посмотрел на него ничуть не удивленным сереньким взглядом.
— Ты что же это, симулянт? — сказал ему Пепеляев.— Ты это, брат, кончай. Припадочных тут и без тебя хватает. Тут и без тебя жизнь припадочная. Понял?
Тот, возможно, понял — вздохнул.
— Ну вот… А сейчас я тебя враз вылечу всеми новейшими достижениями науки и техники…
— На, баба! Бери своего лыцаря! И — помни про кефир.
Та вдруг засуетилась, одной рукой принимая сверток с младенцем, другой — суя Пепеляеву узелок.
— Вот уж спасибо! Вот уж облагодетельствовал, голубчик милый! Не побрезгуй уж, ради Христа! От чистого сердца ить!
— Не побрезгую. Ладно. Иди с богом.
В узелочке оказалась бутылка портвейна “Кавказ”, пяток вареных вкрутую яичек и мармеладу две штучки.
“Ну что ж! — взбодрился при виде даров Василий.— В минуту жизни трудную с голоду не подохну. Опять же — можно еще и с лекциями выступать: “Преисподняя. Правда и вымысел. Свидетельства очевидца”.
Удивительное дело: после сеанса чудесного исцеления Кирюхи Пепеляев и сам себя почувствовал несколько херувимски — как из парной баньки вышедши. Легкость, благость и умиление воцарились в его душе. Будто бы и не придурялся он только что, а с полным умением и правом благое дело свершил,— одно из тех, на которые, как совершенно справедливо заметила баба, вернул его господь на эту грешную обетованную землю.
В доме чуть слышно пованивало тройным одеколоном.
— За каким чертом этот приходил? — спросил Пепеляев у мамаши и обрисовал Серомышкина одним неопределенным, но почему-то похожим шевелением пальцев.
Маманя была нынче странная. Затаенно-торжественная, понапрасну старалась она спрятать ликующую улыбку. Очень напоминала выражением лица девочку-дурочку, пальчиком чертящую на клеенке — перед тем, как обрадовать маменьку новостью, что она — на четвертом месяце…
— За чем, спрашиваю, Подмышкин приходил? — повторил Пепеляев.
— А про тебя спрашивал. Чего, дескать, делать собираешься. Ну и еще…— тут она сделала совсем смущенный вид,— ну и еще проздравил.
— С чем же это “проздравил”? — невнимательно поинтересовался Василий.
— А он-то аккурат здесь сидел, когда почтальонша пришла, Ларисы Куриловой дочь…— тут она все притворство свое с эффектом отбросила, в открытую посмотрела на сына дивно голубеющими от радости глазками, аж расплылась вдруг всеми морщинками от счастья, чудесно ее постигнувшего, и легонечко выдохнула, выложила козырь свой бесценный: — …ПЕНЗИЮ принесла!

Пепеляев смотрел на нее и не узнавал. “Ох ты ж, курица моя вареная, старая! — подумал он и вдруг позорно заслабел: на миг прикрылся ладонями,— так уж нестерпимо заломило лицо.— Это ж какая тебе радость, милая, что аж светишься вся, как лампадочка ясная. И какая, смотри, девка-то сквозь тебя глянула! К миру доверчивая, синеглазенькая, ласковая! Вон ты, оказывается, какая была, мать моя старуха! Прямо Джильда Лолобриджильда… Ох небось и мордобою же было из-за тебя, красавица! Ох и повыдернуто же кольев из плетней!.. Стрекотала ведь молодухой по тепленькой земле — махонькая, грудастенькая, жопастенькая — ясными глазками помаргивала… И такая небось неописуемая жизнь впереди тебе бластилась! И мужик-красавец, в рот не берет, и детки — умненькие, ласковые, и дом — полная чашка. А потом стала пенять тебя эта жизнь золотушная — этак скушно, без злобы, нудно пенять — превращать за какие-такие грехи в старуху сушеную! Бошку к земле все пригнетала и пригнетала, спину работой в три погибели ломала, руки ревматизмом крутила. Это ж прямо вредительский какой-то интерес у жизни,—удивился Василий,— чтобы не девки веселенькие по земле перепархивали, а бабки-старухи больными ногами шаркали!.. Сколь помню тебя — все старуха уже была! Все под ноги зрила, будто потерянное искала. И это ж, оказывается, вон сколько мало радости видела ты в жизни своей, мышка моя кроткая, если в этакое-то, прямо слово, счастье повергла тебя эта “пензия” копеечная! К тому же ведь, глупая ты старуха, по ошибке выписанная…
А ведь точно! — как мышка тихонькая, шебуршилась всю жизнь в сереньких своих потемках, тихонько, недосыта, и вдруг — вот-те раз! почтальон пришел! — будто прогрызлась нечаянно из тесноты мышиной в огромную волю, в закрома пшеничные, светлые…” — и еще, что-то такое же, нежно-ноющее, нестерпимо жалостливое, невнятно слушал в себе Василий, глядя на бойко замолодевшую старушонку свою.
— …и энтого числа кажного месяца,— докладывала ему тем временем мать,— она, сказывала, будет сама приносить! А мне (всего и делов-то!) фамилие свое проставь. Иль скажи, плохо?
“Чужие люди…— подумал он вдруг,— чужие люди радость тебе, старой, подстроили. А сын? А сын твой, паскудник позорный, он-то тебя хоть раз в жизни порадовал?! Куска сладкого к чаю принес? Десятку какую-нибудь из получки? Да и обнял ли хоть раз? Нет ему, гаду ползучему, никакого прощения — ни сегодня, ни завтра, ни в какой будущей пятилетке! Из-за него, антипода подзаборного, вся твоя жизнь в этот убогий перекосяк пошла! Только когда подох он, пьянь рваная, когда сгорел к чертовой матери, только тогда ведь хоть малость разогнулась, старая, засветились хоть какие-то огонечки тепленькие! И на могилке повозиться, и в церковь сходить по делу, и со старухами повсхлипывать. А теперь, вишь, еще и “пензия”… И поэтому, вот что…— сказал себе Вася, и ему стало вдруг холодно и весело,— и поэтому постановляю! Считать Пепеляева Вэ Эс безвременно подохшим. И ныне, и присно, и вовеки веков. Аминь. Точка. Принято единогласно. На общем собрании представителей трудящихся”.
— За что пенсию-то дали? — спросил он невесело, хотя и ему было понятно, за что.
— Так за кормильца же! За Васятку, за сынка моего! — та даже удивилась.
Тут Пепеляев подумал: “Так, с покойника, значит, пензия в урочный час, а с живого была одна с меня”.
Пепеляев странным голосом спросил, полусуровым-полурастерянным:
— Ну, а я, к примеру?..
— Ну, а ты… что ж…— потухающим голосом сказала мать, опять старея.— Живи сколь живется…— А потом, подумав о чем-то маленько, снова воспряла: — Живи, сколь живется! Да хоть всю жизнь! У меня теперь, мил-человек, и угостить тебя есть чем. Вот сейчас пирогов поставлю. Ты-то помнишь иль нет, очень Васятка мои пироги обожал. С луком-яйцами.
— Я тебе не Васятка,— сказал Василий и встал уходить,— от лука с яйцами у меня радикулит. Иль забыла?
…На крыльце он столкнулся с бабой. В потемках не сразу и признал, что это ненаглядная Лидка его, стерва рыжая, бывшая в употреблении жена.
— Здорово, любимая! — сказал он ехидно. Та даже не дернулась.
— Вы не подскажете,— спросила вежливо, как в кино,— Агриппина Тихоновна дома будут?
— Это какая-такая Агриппина Тихоновна? Заблудилась, что ль?
— Пепеляева Агриппина Тихоновна. Пустите, не то кричать начну.
Пепеляев поспешно дал дорогу. С одной стороны — от растерянности: “Действительно, вот урод уродился! Как мать зовут, напрочь забыл…” С другой стороны — из опаски. Лидка-стерва, если надо, не только заорать могла бы, но и рожу себе в кровь расцарапать, чтобы в милиции яркое вещественное доказательство предъявить.
Под дверью подслушал.
Все ясно: “Как вдова погибшего вашего сына… давайте по-хорошему, по-человеческому… я не претендую, все ж таки по закону полагается и отказываться я не собираюсь, не надейтесь…”
“Во зараза!” — удивился Пепеляев и ворвался.
— Ты ее, Агриппина Тихоновна, не слушай! — объяснил он матери и осторожно, чтобы не повредить каких-нибудь членов, сгреб Лидку в охапку.— Гражданочка домом ошиблась!
— Какое вы имеете право? Вы — человек посторонний! — визжала стерва, норовя добраться когтями до задумчивых пепеляевеких очей.— Я в милицию пойду!
— Хоть в филармонию! — ответствовал Василий, вынося эту буйно шевелящуюся охапку дерьма на улицу.
Кое-как утвердил ее на земле, прицелился в мягкое (чтоб без преступных следов) и — с превеликим удовольствием — по этой мякоти засандалил! С воплем улетела та во тьму.
Пепеляев посидел еще с пяток минут на ступеньках, отдыхая, затем грустно признал:
— Не-е… Пора с этим делом завязывать. Чересчур уж нервная стала моя система.
Но, в общем-то, надо ведь признаться, что все в Васиной жизни было равномерно-справедливо… Сначала, к примеру, кнутом по заднице. Зато затем — пряником по зубам.
Сначала устроили ему незаслуженно райскую жизнь в Бугаевске. Ну, а потом, справедливости ради — будь любезен, попребывай заслуженным покойником в Чертовце! все обязано быть, как на детских качелях, такой закон: вверх-вниз, катаклизьма-клизьма, из огня — в прорубь, из плюса — в минус, из грязи — в князи… За живого человека Васю не признают — это, конечно, минус. Зато — стипендию дали. Как какому-нибудь члену корреспондентов. Плюс? Плюс… Ему, к примеру сказать, невесело, зато мамане — что? Правильно, праздник. Пенсия поселкового значения… Или — вот этот вечер взять. Сначала Лидка-стерва огорчать приперлась. Решила, гиена огненная, у матери дома да огорода кусок оттяпать. Зато потом — Люся — милый человек, не дала в женском вопросе разочароваться, с большим тактом и умением равновесие навела в жизни…
— В общем,— вслух подвел черту своим размышлениям Пепеляев: — .В общем, диалектизм жизни, так бы я это назвал.
— Ты чего? — откликнулась Люська,— не спишь? Или чаю хочешь?
— Ничего я не хочу. Даже спать. До большого равновесия довели меня. Вот спроси меня сейчас, хочу ли я увидеть небо в алмазах. Что я тебе отвечу?
— Знамо, “не хочу”.
— Правильно! А почему? А потому, что ошибался великий товарищ писатель Чехов! Алмаз — это во-от такусенький дрянь-камешек, тьфу, а не камешек!
Вроде серенького уголечка. А он хотел нам все небо такой гадостью оформить? А почему? А по кочану! Вредительство потому что и широко разветвленный заговор.
— Ишь,— усмехнулась Люська.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я