https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/bez-poddona/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

что делает он не так? Абрам Исаакович вопросительно и сочувственно посмотрел Рабигуль в глаза.
- Там муж в коридоре, - краснея и запинаясь, пробормотала Рабигуль. Не могли бы вы сказать ему, что нельзя мне в Алжир...
"Вот оно что, - присвистнул от удивления доктор. - Так вот зачем она пришла, бедная девочка...
Но ей ведь и вправду нельзя", - успокоил он свою совесть.
- Разумеется. - Абрам Исаакович с достоинством наклонил седую голову.
Он встал, застегнул белоснежный короткий халат, шагнул мимо Рабигуль к двери, распахнул ее и увидел уже знакомого невзрачного человека с маленькими, бесцветными, а сейчас еще и злыми глазами.
- Прошу! - широким жестом пригласил доктор Алика в кабинет. - А вас, повернулся он к Рабигуль, - попрошу посидеть в приемной.
И пока происходила эта своеобразная рокировка, Абрам Исаакович готовился к бою, потому что увидел сразу, что бой предстоит нешуточный. "До чего ж беспощадны люди друг к другу, - сокрушенно подумал он. - Даже когда любят. Особенно мы, мужчины".
Но мужская солидарность не сподвигнула доктора на предательство: все свое мастерство опытного специалиста, весь багаж знаний бросил он на защиту этой юной женщины, которой и в самом деле не стоило рисковать - хрупкое душевное равновесие, не так давно восстановленное, требовало пощады.
Алик угрюмо молчал. Ни словом не возразил доктору, ни словом не выразил своего с ним согласия.
Упрямо глядел в пол и молчал. "Бедная девочка, - снова подумал доктор о Рабигуль. - Каково ей с таким молчуном? И без Алжира впадешь, пожалуй, в депрессию. Надо заставить его все-таки высказаться".
- А не поехать в Алжир вы не можете? - задал доктор прямой вопрос.
Не ответить было уже невозможно.
- Никто моего согласия, собственно говоря, не спрашивает, - буркнул Алик, взглянул наконец на Абрама Исааковича, и тот увидел такую в маленьких серых глазах печаль и растерянность, что рассердился на Рабигуль. "Выходят замуж за кого ни попадя, а потом маются. И других изводят..."
- Словом, решать вам, - сказал он, прекрасно зная, что это и есть самое трудное. - Я свое мнение высказал.
6
Самое тяжкое, утомительное, безнадежное - компромиссы. Ну а как же без них обойтись? Вся наша жизнь, если подумать, - согласие с тем, что не по сердцу. Всю жизнь делаем мы не то, что хочется, а то, что нужно, возмущаясь, сопротивляясь, бунтуя, отчаянно стараясь настоять на своем. Иногда, особенно в юности, получается, - когда сил и планов невпроворот, когда веришь в себя, в единственную свою любовь, в надежных, до гроба, друзей, не подозревая, что все на самом деле кончается. Есть еще звездный час - в зените, когда в смутном, подсознательном страхе ощущая жестокую стремительность жизни, стараясь удержать ее, утекающую сквозь пальцы, приостановить этот упругий, стремительный бег, человек воспаряет над самим собой, над привычным укладом, въедливым бытом, берет судьбу в свои руки, поворачивает ее, прокладывая путь к одному ему ведомой цели, преодолевает многочисленные препятствия, свершает нечто, достойное уважения даже в случае неудачи. Но не всем такое дано, далеко не всем, особенно в тоталитарном обществе, в котором жила Рабигуль, недаром же оно так и называлось - от слова "тоутл", что означает "всеобщий". Да и время для ее звездного часа, как видно, не подошло. Она поступила, как все.
- Давай я приеду осенью, - сказала она. - Где-нибудь в ноябре, когда спадет жара.
Она назвала распоследний осенний месяц, Алик с грустью отметил это, но тут же обрадовался, приободрился. Пусть в ноябре, пусть в самом конце ноября, он потерпит, он подождет! Лишь бы не пришлось позориться перед всем отделом, трудно объясняться с начальством, терпеть сочувственно-ироничные взгляды коллег. Кто ж не знает, что все хотят за границу, куда угодно - хоть в удушающую в своих влажных объятиях Гвинею, хоть в Уганду, где постоянно то перевороты, то путчи, то кровавые схватки племен, лишь бы убраться, хотя бы на время, от серой советской действительности, от управдомов, очередей, вечной нехватки то того, то другого, а чаще - всего. А уж в Алжир-то, облагороженный проклятыми колонизаторами, с его мягким климатом, бассейнами, виллами... Да, конечно, поездки в пустыню - не сахар, но жены-то не ездят в пустыню!
- Конечно, конечно, - заторопился Алик. - Только ты сейчас оформляйся, ладно?
Это "ладно" прозвучало так жалко, что Рабигуль обняла Алика виновато и благодарно - за предоставленную ей отсрочку, - но он не понял ее, то есть понял по-своему, по-мужски и потащил в постель.
"Пусть, - подумала Рабигуль, - он скоро уедет" - и очень постаралась, чтобы было Алику хорошо. Да он многого и не требовал: лишь бы не было открытой враждебности, оскорбительной безучастности. Рабигуль же изумленно поняла, что ей с ним стало гораздо лучше, стало почти хорошо, может, потому, что он уезжает? Но уже в следующее мгновение она догадалась, прозрела: нет, это потому, что наконец-то, наконец она стала настоящей женщиной, и ей теперь не хватало мужчины. Рабигуль ужаснулась, сделав такое открытие. Значит, она развратна? Неужели развратна и ей все равно, кто в постели?
- Милая моя, - обнял ее Алик.
Она взглянула на него из-под опущенных ресниц.
Ведь это ее муж, такой беззащитный, и он никогда ее не предаст. Что она делает? Почему бы не уехать с ним вместе, не пережить под мощными кондиционерами алжирское лето, не поставить в пятигорской истории точку, которая и так вроде бы сама собой поставлена. Но ведь она только о Володе и думает, в каждом прохожем жадно ищет его, а если мелькнет где-нибудь высокий блондин, сердце грохочет, как колокол, тяжелеют ноги и кружится голова. И она вспоминает, и вспоминает, и не в силах остановиться. Вспоминает их первую встречу, и как пела на вершине горы Эолова арфа, и как сидели, обнявшись, они над обрывом и вечность бесшумными волнами омывала их. Но главное - вспоминает их близость: как бережно, осторожно и властно проникал он в нее, и огонь охватывал их обоих, мгновенно и яростно, как согласно двигались их тела в такт, замирали разом, стараясь оттянуть миг высшего наслаждения, как потом лежали они, откинувшись на подушки, полные любви, благодарные друг другу за счастье, редкостное ощущение полной гармонии с миром. Рабигуль думала, что это только она так чувствует, и как же была поражена - в самое сердце, - когда однажды Володя рассказал ей о своих ощущениях, совпадавших до мелочей с ее собственными.
- И я, и я, - только и сказала она, и они бросились друг к другу снова.
"Поставить в этой истории точку..." Да не история это. Господи, а любовь! И как же в ней поставишь точку? Сойдешь от горя с ума, и все равно ничего не получится.
- Ты чего вздыхаешь? - встревоженно спросил Алик. - О чем думаешь?
Разве заметно? И разве она вздыхает?
- Как ты там будешь один? - Она и вправду об этом подумала. - Хотя есть столовая при посольстве.
Но ведь только обеды...
- А что еще нужно? - обрадовался Алик: о нем, значит, думают! - Это ж Алжир, не Советский Союз: всего полно в супермаркетах.
- Да, конечно, - рассеянно кивнула Рабигуль, ужасаясь раздвоенности своего сознания.
***
- Значит, можно любить двоих, - тряхнула кудряшками Маша, когда Рабигуль рассказала ей о своих сложных чувствах.
- Нет, - покачала головой Рабигуль. - Люблю я только его, Володю. А муж - что-то совсем другое.
Прежде я об этом не думала, теперь понимаю: он мне родной.
- Вот-вот, - заторопилась Маша. - Так что не делай глупостей. Еще неизвестно, разыщет ли тебя твой Володя. Пора бы ему объявиться, ты не находишь?
Маша, при всей своей миниатюрности и жизнерадостности, удивительно могла быть жестокой. Она вообще была очень разной, как цвет ее кудрявых волос. Окончив Гнесинку, срезав косы, сделала "химию" и ходила теперь то в блондинках, то в шатенках, а то и в жгучих брюнетках. В этом месяце была совсем новой - пепельной, с синевой.
Рабигуль взглянула на нее с укоризной, и Маша кинулась ее обнимать.
- Не сердись, Гулечка, дорогая, не сердись, прошу! Но я и вправду боюсь, что ты ляпнешь сдуру что-нибудь своему Альке. А ведь ему уезжать! С каким сердцем тогда он поедет?
Сейчас Маша была милосердной и понимающей.
- Не ляпну, - печально пообещала Рабигуль. - Видишь, какая я лицемерка? Какая расчетливая.
- Да не лицемерие это! - завопила Маша, воздев руки к потолку, который в данном конкретном случае заменял собой небо. - Не лицемерие, не расчет, а жалость, сочувствие, наконец, здравый смысл! И потом ты же сама сказала, что Алик тебе родной.
- Да, - подтвердила Рабигуль, с удивлением прислушиваясь к себе. Родной, это точно.
- Особенно потому, что вовремя уезжает, - не смогла не съязвить Маша и, смягчая ремарку, снова обняла Рабигуль.
***
Лето царицей плыло по Москве. Яркое солнце пылало в ослепительном небе, били редкие - это тебе не Рим! - фонтаны, асфальт плавился под ногами, прохожие прятались в тень. Но Рабигуль жару любила и так, как другие, ее не чувствовала. Что там Москва в сравнении с Казахстаном? Или даже с Алжиром.
Она шла по солнечной стороне - там было заметно меньше прохожих, - и в душе ее пели скрипки. Им вторила виолончель. Знакомые с детства стихотворные строки ложились на музыку легко и послушно. Подставляя лицо жаркому солнцу, игравшему с ней, когда попадались деревья, в прятки, Рабигуль мысленно записывала уже готовое сочинение.
Плечо не оттягивала привычно виолончель: между репетицией и концертом было всего три часа, и Рабигуль оставила ее в училище. И еще, робея, волнуясь, она отдала дирижеру все, что написалось в Пятигорске. Это был смелый, рискованный даже поступок! Старик, которого никто не звал по имени-отчеству - ни в глаза, ни за глаза, - а только "маэстро", не любил дилетантов ни в чем, и это было известно, в числе прочих, и Рабигуль. Грузный, большой, с широким крестьянским лицом, большими руками - ласточкой порхала в них легкая дирижерская палочка, - он держал всех в строгости, на приличном от себя расстоянии. И все-таки она решилась.
Подошла в перерыве, протянула тетрадь.
- А? Что? - Лохматые брови поднялись в удивлении, проницательные глаза воззрились на Рабигуль, ладонь-лопата взъерошила львиную седую гриву. Сонаты? Для виолончели со скрипкой? А при чем тут тогда Эолова арфа?
Он рассматривал Рабигуль так, будто увидел впервые. "Эта девочка?.. А что, может быть, может быть...
Она и сама как струна - вдохновенна... Чужое исполнять ей мало, хотя виолончелистка прекрасная".
Надежда вспыхнула в старике, как всегда, когда он чуял талант.
- Я хочу сказать, что арфа, шум ветра и горы... - неловко принялась объяснять Рабигуль, но старик прервал ее плавным жестом обеих рук, словно оркестр только что отыграл и он ставил в партитуре точку.
- Погляжу, погляжу, - смягчив бас, пообещал маэстро. - Покажу, если стоящее, своим.
- Спасибо, - шевельнулись губы Рабигуль.
- Пока не за что, - бросил в ответ маэстро.
И вот теперь она шла радостно и свободно, с одной лишь сумочкой через плечо, и вспоминала, и вспоминала их разговор. Вся дальнейшая ее судьба лежала отныне в этих тяжелых ладонях, потому что музыка писалась в ней беспрестанно, страницы нотных тетрадей исписывались ночами (и Алик уже не гневался), но оценить написанное она не могла. Показала кое-что Маше, та пришла в бурный восторг, так ведь она ж подруга! И потом Маша быстро приходила в восторг, так же быстро, впрочем, разочаровываясь.
Нет, пусть скажет свое слово маэстро - строгий, даже суровый, как и положено быть тому, на чью палочку смотрят десятки внимательных глаз, и взмах ее - музыка.
***
- Здравствуй.
Рабигуль вздрогнула и остановилась. Она ушла в себя так глубоко - в ней были только солнце, стихи и музыка, - что преградивший ей путь человек возник словно бы ниоткуда. Высокий, сутуловатый, в светлом костюме. И светлые волосы, и глаза, как синька. Улыбается. Смотрит на нее не отрываясь. Берет в свои ее руки.
- Володя...
- Он самый! Караулю с утра.
Опять этот дурацкий, развязный тон, как тогда, когда встретил ее впервые. А внутри все замерло, затаилось, и он вглядывается, вглядывается в огромные черные очи: рады ему или нет? Помнит или нет Рабигуль обиду? И вдруг в этих глазах что-то блеснуло.
Неужели слезы? Но опустились стрельчатые ресницы, укрыв глаза, а когда поднялись снова, слез уже не было. А может, их не было вовсе и ему показалось?
- Николай раздобыл для меня твой адрес, - уже не так громко, немного успокоившись, продолжал Володя, - болтаюсь тут целыми днями, никак тебя не поймаешь, ну и расписание у тебя...
- А телефон? Узнал бы в справочной...
- Не знаю, не подумал. И вдруг там у тебя другая фамилия? Записано на кого-то другого...
Володя почему-то смутился, выпустил руку в тонких браслетах, уставился в землю.
- Ты обо мне вспоминала? - спросил со страхом.
- Да.
- Правда? - не поверил он своему счастью. - Нет, правда?
- Да, - сдержанно повторила Рабигуль. - А ты?
- А я сходил с ума, - признался Володя, и ему не стыдно было в этом признаться: ведь так оно и было. - Я, знаешь, болел, - пожаловался он Рабигуль, как пожаловался бы маме, если бы она у него была. - Мозговой криз. Серьезный!
- Я все ждала, когда же ты...
- А я валялся ну совершенно без сил!
- Потом пришлось уехать.
- А я тебя все искал, бегал к твоему корпусу.
Эти, с семечками, сказали...
- С какими семечками? Ах, Люда... Ну да, Рита...
- Я сразу полетел в Москву, но в Москве снова случился криз.
Они говорили и говорили, стоя напротив друг-друга, и утомленные жарой, вечно куда-то спешащие москвичи, мельком глянув на этих двоих, огибали их, как река огибает камни, и никто не сказал им ни слова, не толкнул, не отодвинул локтем и не выругался - так счастливы они были, так ясно было, что разговор их чрезвычайно важен и не следует его прерывать, а уж тем более портить - движением или словом.
***
Володя более-менее выздоровел и стал выходить из дома всего неделю назад. Но сразу бросился искать Рабигуль, наврав Соне с три короба. Соня привычно сделала вид, что верит. "Хрен с ним, - спокойно подумала она. Видать, еще не набегался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я