https://wodolei.ru/catalog/mebel/komplekty/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Шлыков с Гурьевым ехали в купе вдвоём, - ну, совершенно по-генеральски. Есаул, конечно, на радостях штоф ополовинил. Гурьеву хоть это и не подобалось, однако, отставать было никак невозможно.
– Нет, точно надо тебе к атаману поехать, Яков Кириллыч. Что он скажет, я не знаю, конечно. Но вот за припас уж точно поблагодарит Григорий Михалыч!
– Я этот припас у Сумихары не затем выцыганил, чтобы вы кровавую баню за речкой устраивали, Иван Ефремович. Война начнётся со дня на день, людей от красных защищать нужно, а не мифологию разводить. Нет ведь ни мощи, ни единства должного, чтобы третьей силой в этой войне выступать. Русской силой. Ох, инерция, инерция! Вот о чём ведь я говорил. Только увидала казачья душа винтовки с пулемётами - и всё, пиши пропало. Иван Ефремович, дорогой! Нельзя так-то ведь. Ну, ладно, ты меня немножко узнал. Авось, и послушал бы. А Семёнов - что ему мальчишка какой-то?! У него свой политес в голове звенит. Он уже себя начальником всей Сибири и Зауралья видит. При всём моём уважении к его личному мужеству и готовности до конца сражаться. Но не время сейчас. Понимаешь ли ты меня, Иван Ефремыч?!
– Я-то понимаю…
– Видишь, как. Ты - понимаешь. А сделать - не можешь ничего. Ни денег у тебя своих нет, ни людей в достатке. И у меня нет. Поэтому давай так с тобой условимся. Я в Тынше останусь, со мной три пулемёта и полторы дюжины винтовок. Гранат пару ящиков. Всё, что по дворам наскребём, да хлопцев я поднатаскаю ещё чуток. Это не армия, конечно, но станицу мы сами защитить сможем. Да ещё и соседям на помощь придём, если что. Связи вот нет, это беда настоящая.
– Свя-а-азь?!
– Да-с, господин есаул. А что же, свистеть на сотни вёрст, как пастухи в Альпах?! Поверишь, нет ли, Иван Ефремыч. Который месяц голова у меня раскалывается. А ведь не могу придумать ничего. Интуиция моя говорит, что война скоро. А мы к ней не готовы. И Полюшка говорит…
– Ну, Яков Кириллыч, - хохотнул Шлыков. - Полюшка! Баба-то что в этом понимать может?! Бог с тобой.
– А вот это ты зря, - коротко взглянул на казака Гурьев. - Это всё ерунда, что у бабы волос долог, а ум короток. Женщина по-иному устроена, оттого и думает, и чувствует по-иному. Но не хуже, это я точно знаю. А иногда и лучше любого мужика. Множество наших бед оттого проистекают, Иван Ефремыч, что мы женщин наших слушаем мало либо не слушаем вовсе. Это неверно. Это ошибка, которая, по словам Талейрана, даже хуже, чем преступление.
– Ох, Яков Кириллыч… Что ты за личность, не ухвачу я никак! Ладно. Оставайся, друг ты мой любезный, в станице. Может, и есть в твоих словах правда. Только я сейчас не настолько трезв, чтобы всю её уразуметь. Да и ты тоже выпил немало, наверняка и у тебя в голове путается…
– Это есть, - согласился со вздохом Гурьев.
– Так и порешим. А Григорий Михалычу я всё одно буду о нашей одиссее докладывать, и уж про тебя расскажу, будь спокоен!
– А может, не стоит? - вдруг проговорил Гурьев задумчиво.
– Это почему?! - уставился на него Шлыков.
– А потому, Иван ты мой Ефремович, - Гурьев опустил веки, помотал головой. - А ну как решит славный атаман, что я в политику его лезу? Не желаю ведь я в политику, Иван Ефремович. Людей бы поберечь! Не готов я сейчас к политике. Не знаю я ничего. В течениях подводных не ориентируюсь. Воздух сотрясу только, переполоху наделаю да, не ровен час, разозлю кого. Не хочу я. Не хочу!
– Ох, Яков Кириллыч! Что ж так терзает-то нас Господь? За что? Может, и в самом деле зря мы столько кровушки пролили? А ведь была и невинная кровь, была, что греха таить. Война ведь…
– И я о том же, Иван Ефремыч. И не знаю я, как нам быть. Совсем не знаю. А надо бы. Теряем ведь мы Россию, атаман. Если уже не потеряли.
– Мы? Ты на себя-то не бери, не твой это грех, - омрачился лицом Шлыков. - Сколько лет тебе было, когда гражданская закрутилась, Яков Кириллыч?
– Семь, - усмехнулся Гурьев.
– Это что ж… Десятого года ты, что ли?! - изумился Шлыков. - Ох, Матерь Божья! Это тебе девятнадцать сейчас?
– Нету ещё, - пригорюнился Гурьев. - Декабрь вон как далеко.
– Ну, дела, - тихо проговорил, качая головой, Шлыков. - Какой же твой грех-то, Яков Кириллыч?!
– Грех, возможно, и не мой, - тихо произнёс Гурьев. - А расплачиваться за него мне предстоит. Мне и остальным. Детям, Иван Ефремович. И куда это годится, скажи на милость?
– Яков Кириллыч… Не рви душу.
– Я не от водки, Иван Ефремович. Водка тут ни при чём, хоть ты её и хлещешь, как воду.
– Эх, проклятая… Вот ты говоришь, Яков Кириллыч, - что жиды-то, мол… А ведь дымку Дымка - водка, самогон

-то - кто испокон веку продавал? А? Если б народ не спаивали…
– Ах, бедненький, - оскалился Гурьев. - Спаивают тебя. А ты не пей! Прояви гражданское мужество и народную мудрость - перестань пить, и всё! Как меня напоить, если я не хочу?! А вот если захотел - тогда совсем другое дело. Тогда спаивай меня, не спаивай - всё едино напьюсь. Или не так?
– Так.
– А ещё я тебе про жидов расскажу, Иван Ефремович. Очень меня этот вопрос занимает, признаться. Ты думаешь, у них счёт к империи меньше? Сто пятьдесят лет тому они вдруг сделались подданными русского царя. Их кто-нибудь спросил, хотят ли они? Раз. В одночасье все указы и грамоты, что их защищали, польскими и литовскими королями выданные, сделались ничем. Два. Вместо самоуправления или управления - кагал развели, разодрали народ, позволили одним грабить безнаказанно, а других лишили даже возможности толком пожаловаться. Три. Кагал и охотники в солдаты мальчишек с десяти лет сдавали - это что такое, Иван Ефремович? Не на год, не на два. На четверть века. А дети и русского языка-то не знали. Какие из детей солдаты?! Не предупредили, ни словом не обмолвились, - навалились, как… А черта оседлости, а процентная норма, а раскол традиционной системы обучения и воспитания, из которой вся эта социалистическая муть поднялась? А как в пятнадцатом году начали сотнями тысяч сгонять людей с насиженных мест из-за угрозы австрийского наступления, и что творилось при этом, какие безобразия? Я вам ещё могу с десяток причин и поводов назвать, но дело не в этом. Надо перестать раздавать тумаки друг другу и начать вместе делать что-нибудь стоящее. Страну из беды выручать, например.
– А даже если и так, Яков Кириллыч. Пускай и так. Однако, что же. Жиды ведь Царя умучили. Или нет?
– Подонки. Просто подонки, понимаешь, Иван Ефремович? Всякой твари там было по паре, в расстрельщиках - и еврей-выкрест, и немцы, и латышские стрелки, и русские. А приказ на это убийство отдали Ленин да Свердлов. И суть их не в том, жиды они или не жиды, а в том, что Россия им - хуже постылой жены была. Германский порядок им - икона да свет в окошке. Не в том беда, что жиды, а в том, что не русские. В этом всё дело, Иван Ефремович. Ты вот подумай, друг любезный. Все иные-прочие как прозываются? Тот - англичанин. Этот - француз. Немец. Китаец. Почему не "китайский" или "немецкий"? А? Только русский - русский. Почему?
– Ну, - Шлыков нахмурился и отставил в сторону бутылку.
– Русские, Иван Ефремович - это царские. Вот ты, к примеру, казак - а всё равно русский. Татарин - тоже русский. И калмык. И все остальные. И в княжьих дружинах кого только не было - сам чёрт ногу сломит разбираться. Но все - русские. Потому что Русь - это Цари. А Цари - это Русь. Вот такое дело, Иван Ефремович.
– Матерь Божья, - тихо проговорил Шлыков и перекрестился. - Яков… Кириллыч… Да ты…
– А они - не русские были, Иван Ефремович, не царские, - словно не замечая замешательства Шлыкова, продолжил Гурьев. - Царь им мешал своё чёрное дело творить, Россию по клочку растаскивать. И не черти они никакие, а так, бандиты и уголовники. Чужие они нам. Всем русским - чужие.
– А ты откуда же, Яков Кириллыч, всё это знаешь? - сипло спросил Шлыков, как-то странно глядя на Гурьева.
– Да уж знаю, - он усмехнулся. - Был у меня такой каприз пару годков тому назад. Нет ничего тайного, Иван Ефремович. Есть те, кто желает знать, и кто не желает.
– Во как…
– Ты пойми, Иван Ефремович. Россия - страна тысячи лиц и держава множества языков. В этом её сила, залог её вечности. Орёл её герба смотрит и на восток, и на запад. Никакую другую страну за исключением, быть может, Америки, столько людей, самых разных и совсем друг на друга не похожих, не числят своей Родиной. И русский Царь до тех пор был настоящий Царь, пока ко всем своим подданным относился равно спокойно и справедливо. Пусть будет царь, разве я против? Только как символ Божьего мироустройства, что смиряет гордыню и похоть людей, а не одна голова, которая всё за всех решает. Это глупость, и ничего больше. Придётся думать самостоятельно. И в будущей России, если она захочет Россией остаться, иначе никак невозможно. Ты уж мне поверь, пока просто на слово. А насчёт жидоморства… Мне лично оно особенно не нравится, по целому ряду причин. Я, конечно, не настолько наивен, чтобы думать, будто оно совсем и навсегда исчезнет. Но вот чтобы поводов для него было поменьше, я позабочусь. В том числе в виде дремучего и во всех смыслах предосудительного невежества, - глядя в растерянное лицо Шлыкова, Гурьев усмехнулся и похлопал его по колену: - Соглашайся, Иван Ефремович. Ей-богу, не пожалеешь.
– А она будет? Россия-то? - глаза Шлыкова сделались совершенно трезвые.
– Так ведь это не от меня одного зависит. Всем придётся поднатужиться. Конечно, по Маньчжуриям да Парижам отсиживаться и ждать тоже можно. Толку вот в этом совершенно чуть.
– Яков Кириллыч, - Шлыков покачал головой, от чего русый чуб недоумённо всколыхнулся. - Матерь Божья, если б мне кто раньше такие слова! Может, вся жизнь моя на иную дорожку-то вывернула. Сколько я этих комиссаров и жидов! Матерь Божья…
– Мне бы инструменты настоящие, - тоскливо проговорил Гурьев, запрокидывая лицо к потолку и сжимая кулаки. - Настоящие инструменты бы мне, господин есаул!
– Какие же это?!
– Не знаю, - почти простонал в ответ Гурьев. - Не знаю я. Узнать бы!
В Хайлар прибыли рано утром. Перегрузившись на ожидавший их уже гужевой обоз, пустились в путь, не откладывая. Ехали весь день и вечер, переночевали в хуторе Поставском и, едва забрезжили предрассветные сумерки, снова тронулись в дорогу. К полудню увидел Гурьев знакомые места.
– Я поеду вперёд. Не возражаешь, Иван Ефремыч?
– Что, за Пелагеюшкой своей соскучился? - усмехнулся добродушно Шлыков. - Скачи, скачи, Яков Кириллыч. Мы потихоньку.
Гурьев уже привычным жестом вскинул руку к папахе и пустил Серко в намёт. Потом, жалея коня, придержал, пошёл крупной рысью.
Не прошло и часа, как показались тыншейские курени. И одинокая женская фигурка, замершая на околице. Полюшка, подумал Гурьев. Замёрзла ведь, бедная. Голубка моя.
Гурьев подлетел к ней, соскочил с коня, раскинул с улыбкой руки. Пелагея упала к нему прямо на грудь:
– Яшенька! Вернулся!
– Обещал ведь, Полюшка.
– Обещал, обещал. Знаю. Ну, пойдём, родненький. Я ведь чуяла, что приедешь сегодня. Баню натопила!
– Колдовала, небось, - улыбнулся Гурьев, обнимая её.
– А то как же, - Пелагея спрятала лицо в отворотах его полушубка. - Идём уж…
Гурьев достал из седельной сумки набивную разноцветную шаль с шёлковой бахромой, купленную в Харбине, накинул на плечи Пелагее:
– На вот, Полюшка. Красуйся, голубка моя.
– Спасибо, Яшенька… Да не нужны мне подарки-то. Живой-невредимый вернулся, любушка мой, больше-то не бывает радости. Не обижал тебя Шлыков-то?
– Куда там, - рассмеялся Гурьев, - напугала ты его, видать, до икоты. Слова бедняга молвить не решался.
– Шутишь всё, охальник, - Пелагея впервые улыбнулась. - Идём же, соскучилась я досмерти!
Только теперь понял Гурьев, что тоже соскучился. И как соскучился. А ведь мне уезжать, и совсем скоро, подумал он. Как же я уеду?
На следующее утро, провожая подводы с оружием дальше и видя, как обнимаются Гурьев с Шлыковым, станичники только головами качали. Кто ж таков наш Яков, подумал кузнец, если самого Шлыкова сумел… Кто ж таков-то он, Господи, надоумь?!

* * *

Видимо, вопрос этот не одного только кузнеца Тешкова и его семейство занимал. И не в одной лишь Тынше. В станице церкви своей пока не было, ездили обычно в Ургу или в Кули. Иногда и сам отец Никодим заезжал, если кто причаститься хотел или покойника соборовать. Вот и в это воскресенье - было тепло уже по-летнему, погода стояла - загляденье, - отправилась Марфа Тешкова в Усть-Кули. А возвратившись, вошла в избу, перекрестилась да и села мешком на пороге:
– Степан Акимыч! Батюшка! Яков-то наш…
– Чего опять!? - переполошился кузнец.
– Яков-то наш, - прошептала Тешкова и снова перекрестилась. - Царевич ведь он!
Степан Акимович молчал, наверное, минуту. А потом, не помня себя, заревел:
– Ты что плетёшь, дура?!? С тех пор, как Федька вернулся, совсем, старая, от радости с глузды съехала! Какой ещё царевич тебе?!?
– А такой, - возвысила голос Марфа Титовна, так что Тешков поперхнулся, - никогда ведь слова поперёк не сказала мужу, а тут… - Такой!
– Какой ещё царевич тебе, окстись, Марфа, - почему-то шёпотом повторил Тешков. - Казнили ж их всех. Сколько годов-то тому…
– Это тех казнили. А он спасся, - твёрдо сказала женщина. - Да это ж не я, это в народе говорят!
– Что говорят?!
– Что спасся цесаревич-то. Нашлись, сказывают, добрые люди, приютили сироту, спрятали от супостата. А после грамоте выучили, про царскую кровь ему поведали. Вот он и ходит теперь по земле. С народом живёт, чтоб народ свой, значит, узнать поближе. Чем народ-то дышит. Сказывают, он таится до поры, чтоб не проведали большевики да все прочие, кому знать про то не надобно. Он всякому ремеслу обучается, наукам разным, языкам чужеземным, чтоб, значит, Россией править, как положено, как настоящему Царю Православному подобает…
– Марфа, - простонал кузнец. - Ну, что ж ты несёшь-то, дура-баба?! Царевич-то… Он хворый ведь был!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я