Выбор супер, цена супер 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Пришли они смотреть новую картину Николая Шенгелая «Двадцать шесть комиссаров», которую он только что закончил. Шенгелая очень любили. Любили и за красоту, и за прекрасный характер, и за картину «Элисо». Мне картина не понравилась, резко не понравилась. Она мне показалась декларационной, искусственной и какой-то нестройной, неглубокой по мысли. В общем, я злой, вероятно, был, и поэтому меня крайне поразило, что все стали картину хвалить. Все как один, все пожимали Шенгелая руку, все его обнимали, все целовали, все восхищались. А компания была настолько знаменитая, что, знаете, их восхищения стоили немало. Ну, а председатель Комитета тогда был Шумяцкий, начальник ГУКа, он, значит, тоже взирал, тоже улыбался, тоже что-то говорил.
И вот среди общего потока похвал я попросил слово. На меня воззрились с недоумением – кроме Эйзенштейна меня никто не знал. Эйзенштейн меня знал, и на лице его я заметил довольно лукавую улыбку, он, вероятно, понял, что я картину буду ругать. Со свойственной мне в те годы дерзостью я измолотил картину Шенгелая в дым, я просто сделал из нее «отбивную котлету».
Речь моя была короткой, злой и, вероятно, остроумной, потому что в зале наступило после нее растерянное молчание. Я повернулся и вышел.
Закончивши свои дела в ГУКе, вышел я на улицу и вдруг вижу: идет по переулку вся эта компания, все вместе. И Коля Шенгелая между ними. Я, признаться, слегка струхнул, решил, так сказать, разминуться с ними. Попятился куда-то в подворотню или повернул. И вдруг слышу голос:
– Молодой человек, куда это вы?
Вижу – Шенгелая подзывает меня, подхожу.
– Зачем вы прячетесь? Если уж осмелились говорить, пойдемте с нами.
Я говорю:
– А куда вы идете?
Он говорит:
– А вот увидите.
Ну, пошел я. Чувствовал себя неудобно. Они все между собой разговаривают, смеются. Я один. Пришли мы в конце концов в «Метрополь», и я увидел, что накрыт стол номер 26 и стоит табличка 26 – намек на картину «Двадцать шесть комиссаров». Стоят стулья. Посчитал я, народу что-то меньше, чем двадцать шесть человек. Ну, думаю, позвали меня для счета. Вероятно, соберется двадцать шесть, вот я и буду двадцать шестым.
Выпили все сначала за Колю Шенгелая. Ну, потом, по грузинскому обычаю, он стал тамадой. Раз за него выпили, он и тамада. Стал он произносить тост. Естественно, первый за Сергея Михайловича Эйзенштейна. И так пошло – алла верды от одного к другому, от другого к третьему – остроумно, изящно, блестяще, весело.
Продолжалось это пиршество, вероятно, часа три. Поздно уже стало. Подают уже мороженое, кофе. А за меня все нет тоста. А я знаю: по грузинскому обычаю тамада должен выпить за каждого, кто сидит за столом, за каждого. И если не выпил он за человека, это большое оскорбление. И я понял, что Шенгелая пригласил меня специально для того, чтобы оскорбить меня: напоить, накормить, а бокал за меня не поднять. Решил тогда я уйти. Отодвинул стул, и вдруг Шенгелая говорит:
– Подождите, еще не все.
И просит еще раз наполнить бокалы, заказывает еще бутылку вина. И потом произносит следующий тост:
– Я прошу вас выпить этот бокал еще за одного человека, который сидит тут с нами. Это малоизвестный человек, говорят, он ассистент режиссера, говорят, фамилия его Ромм, но это не тот знаменитый Абрам Роом, автор «Бухты смерти», «Третьей Мещанской», «Предателя», которого мы очень хорошо знаем. Это другой, неизвестный Ромм, и зовут его Михаил. Так вот, сегодня Михаил Ромм говорил. И я хочу говорить.
Бывает ли так в жизни, чтобы человек плюнул тебе в лицо, а ты вытер лицо и сказал ему: молодец, красиво плюнул? Не бывает. Бывает ли так в жизни, чтобы человек ударил тебя кинжалом в сердце, а ты, умирая, сказал ему: спасибо, Друг, ты был прав? Не бывает. Бывает ли так в жизни, чтобы человек отнял у тебя самое дорогое, что есть у тебя в жизни – твою жену, а ты бы сказал ему: будь счастлив с ней? В жизни так не бывает. А в искусстве бывает.
Сегодня вот этот человек, Ромм, плюнул мне в лицо, ударил меня кинжалом в сердце и отнял у меня более дорогое, чем жену, – прости, Натэлла, прости меня, – мою картину. Но он сделал это красиво. Он это талантливо. Слушай, Ромм, я хочу, чтобы ты сделал свою первую картину лучше, чем я сделал «Двадцать шесть комиссаров», и если ты сделаешь лучше, клянусь тебе, где бы я ни был, я приеду и буду тамадой за твоим столом. Но если ты только болтун, если ты только умеешь критиковать чужие картины и видеть чужие недостатки, – берегись, я тебе не прощу. И никто из сидящих здесь за этим столом тебе не простит, а здесь сидит вся советская кинематография.
Я прошу вас всех выпить за то, чтобы мне быть тамадой за столом у Михаила Ромма, когда он сделает свою первую картину.
И все выпили.
Прошло года три, и я сделал свою первую картину – «Пышку». «Пышка» вышла на экран, и я среди волнений забыл уже тост Николая Шенгелая, как вдруг получил телеграмму из Тбилиси: «Когда стол? Шенгелая, Вачнадзе». Я ответил: такого-то числа, 8 часов вечера, ресторан «Арагви». И в этот день, ровно в восемь часов вечера Шенгелая и Вачнадзе были в ресторане «Арагви», и Шенгелая был тамадой за моим столом.
Это был красивый человек. Они оба были красивые. И Вачнадзе была первой красавицей Грузии.
Об учителях
Значит, я хочу поставить так вот вопрос, что когда у человека что-то получается в таком искусстве, как театр или кинематограф (он так проходит, скажем, благополучно свою жизнь), это всегда вопрос какой-то случайности, непременно. Множество самых странных обстоятельств в конце концов толкают человека туда или сюда. Если, скажем, не был бы Пушкин лицеистом, то я не уверен, что он был бы и Пушкиным. В лицее такие люди, как Кюхельбекер, Дельвиг, – случайные школьные товарищи, кое-кто из учителей в лицее, вся атмосфера, то, что это было в Петербурге, создало Пушкина, ведь правда?
Скажем, если бы не встретился Шаляпин с Горьким, а потом со своим усатым учителем в Баку, что ли, он был бы Шаляпиным? Нет, не был бы Шаляпиным.
Конечно, это такие исключительные личности, которые появились благодаря каким-то встречам, каким-то необыкновенно удачным, ну, что ли, обстоятельствам жизни. К этому относится знакомство с людьми, в первую очередь. С кем человек повелся с детства, кто его учил с самого начала, кто ему помог увидеть себя, понять себя, какой-то свой путь найти, какую-то свою дорогу.
Я сейчас говорю о таких очень великих людях, как Шаляпин или Пушкин. Но это относится почти к каждому, скажем, из кинорежиссеров, особенно если вы возьмете театральных или кинематографических актеров или режиссеров. Большей частью жизненные обстоятельства и какая-то удачная среда, в которую попадает человек, удачные встречи, иногда просто знакомство удачное формируют человека.
Вот такая преамбула, если дать. Стоит ли?
Это первое, скажем. Часто бывает так: вот собирается мастерская – мастерская пятнадцать человек студентов, из которых выходят режиссеры или актеры. И хороший педагог всегда знает, опытный педагог, что, если в этой мастерской соберется два-три очень талантливых человека, ярких, талантливых человека, мастерская в порядке. По существу говоря, он может сам и не учить. Они сами будут друг друга учить, они сами будут учиться. Группа сильных ребят, которые формируют направление мастерской, ее запал, так сказать, систему мышления. Тогда в мастерской весь уровень необыкновенно повышается.
Один же человек никогда мастерскую не сделает, как правило. Он получается маленьким чудом, исключительно одаренной личностью. А потом эта исключительно одаренная личность, она обычно притухает. Я знал такие мастерские, из которых ни одного режиссера не вышло, просто ни одного. И наоборот, есть мастерские, из которых вышло поразительно много режиссеров, очень много, чуть ли не половина работают или больше.
Значит, все это вопрос подбора людей, совершенно какая-то неощутимая вещь, особенно в кинематографе, потому что ведь каждый режиссер понемножку и актер, и немножко художник, и музыкант, и писатель очень часто. Он может стать писателем. Он мог бы стать сценаристом. Становится режиссером, и все так. Вот так вышло, что он как раз для кинематографа, – в это время, при этих товарищах, при этой системе, в которой он жил; у него почва выгодная, и вот он выходит режиссером.
Соперничество. Я не буду много говорить, но, когда Шукшин и Тарковский, которые были прямой противоположностью один другому и не очень любили друг друга, они работали рядом, это было очень полезно мастерской. Очень полезно мастерской. Это было очень ярко и противоположно. И вокруг них группировалось очень много одаренных людей. Не вокруг них, а благодаря, скажем, их присутствию.
Если где-то эту сумму вопросов поднять (сейчас я говорю неразборчиво, но [важна] мысль сама), тогда получается возможность учить человека без указки, без перста: вот так надо строить мизансцену, так надо работать – как очень многие учат. Учат тому, что вот есть система, которой надо обучать таким-то образом. Сначала то-то, потом то-то, сначала монтаж, сначала работа с актером и т. д.
Значит, хорошо большей частью художники получаются тогда, как мне кажется, когда такого человека с указкой и перстом, такого учителя нет, а есть человек, который бы помогал думать. Или не мешал бы хотя бы думать. Который позаботился о том, чтобы была атмосфера, чтобы сам пророс росток творчества, он бы получился самостоятельно.
Это мое убеждение всегдашнее. И когда я вспоминаю, как я сам учился, я все время сплошь вспоминаю людей, которые не мешали мне, которые никогда не мешали мне.
Первым из них был мой отец. Он был необычайно добрым человеком, более доброго человека я просто не видел, не встречал. Хотя одновременно был очень вспыльчив, принципиален и нетерпим. Но в жизни он был очень добр. Он был такой добрый, что когда мать (тогда в Москве было много очень мух, а мух было много, потому что был булыжник, а не асфальт, – а в булыжнике был конский навоз, и, кроме того, его почему-то не убирали тогда, Москва была погружена в облако мух) на всех подоконниках расстилала липкую бумагу для мух, и мухи жужжали – отец был бактериологом, с великолепными ловкими руками, – он, когда мать не видала, пинцетиком снимал застрявшую муху, обмывал спиртом ее липкие лапки, выпускал и говорил: «Ну, чего ты жужжишь, не бойся, я тебя выпущу, только не летай к нам обратно, лети в какую-нибудь другую квартиру». Вытащить одну из мух очень занятому человеку, который ежедневно работал, не так легко, как кажется. Он аккуратно это делал и по крайней мере десять мух в день спасал.
Он очень огорчился (он был социал-демократ), что я пошел в Училище живописи, ваяния и зодчества, впоследствии ВХУТЕИН, и решил стать скульптором. Он решил, что вообще это безумная затея и скульптор из меня выйдет плохой. Он был, вероятно, прав. Я стал скульптором совершенно случайно. Просто приятельница старшего брата, скульпторша, и довольно слабая, увидела какие-то мои работы, пришла почему-то в восторг и отвела меня к Голубкиной. О Голубкиной отдельный разговор.
Во всяком случае, когда я в 1925 году кончил ВХУТЕИН, я бросил скульптуру. И отец еще более огорчился, что я бросил. Я и не знал, как он был огорчен тем, что я стал учиться скульптуре, и совсем не знал, как он был убит, когда я бросил, потому что ему стали нравиться мои работы.
Вот здесь, вот эта женщина, она довольно тяжелая, эта головка. Отец однажды, когда меня не было, – я куда-то уезжал на три дня, – взял эту головку в мешок и пропер – а тогда автомобилей не было, надо было пешком идти – к Михаилу Петровичу Кончаловскому, врачу и брату знаменитого художника Петра Петровича Кончаловского, и сказал: «Михаил Петрович, я прошу, скажите Петру Петровичу, пусть он поглядит это дело и скажет, талантливый человек делал или нет?»
Петр Петрович посмотрел эту головку и сказал: «А кто это?» – «Мой сын», – сказал мой отец. – «Ну что ж, это очень способный и работоспособный человек, это прекрасная работа».
Отец притащил обратно эту вещь, поставил на место и не сказал мне, и только после его смерти я узнал о том, что он чуть не плакал от того, что я бросил скульптуру. А я бросил ее безнадежно. Он не хотел мне никогда мешать.
И вот это урок необыкновенной терпеливости. А между тем всему, чему нужно было меня научить, он научил. В частности, более принципиального человека я не знал. Он, например, не мог солгать.
Был знаменитый случай. Было какое-то маленькое торжество. Все пили и произносили какие-то невинные тосты. И отец тоже встал и сказал, поднявши свою рюмку, что, знаете, я хочу выпить за одного человека, которого я очень люблю за необычайную честность и прямоту. Встала тут одна очень важная дама, которая была убеждена, что это она. Отец сказал: «Простите, это не про вас, это про другого». Это было большое мужество – сказать так в этот момент. Он всегда говорил прямо то, что он думает. Это был его принцип.
Таким образом, при всей своей доброте он был человек, если это было нужно, не такой уж добрый. Он мог и обидеть сильно.
Вот первый мой учитель.
А в это время рядом с ним были два замечательнейших человека, с которыми я познакомился уже как ученик. Это были Анна Семеновна Голубкина и Сергей Тимофеевич Коненков.
Голубкина начала эту учебу, Коненков ее продолжил. Я бы не мог сказать, что Голубкина была уж очень добра, она была сурова. Высокая, худая, костлявая, с орлиным носом, она куталась в какую-то пеструю шаль и курила крепчайшую махорку в огромных самокрутках. Это были годы голодные уже, махорка была откуда-то из-под Можайска, что ли, я не помню, там сестра ее жила. Анна Семеновна эту махорку любила, она ей присылала. Любимым ученикам она иногда давала закурить. Я однажды удостоился этой чести. И когда только курнул, чуть не свалился с места, – курить это было нельзя. Это все равно, что вдохнуть… ну, я даже не знаю, что-то страшное. Она курила эту махорку, самокрутку. Не такую, которая продавалась в пачках, а вот такую – домашняя, ничем не ослабленная, чудовищная, как нож в горло.
Первый раз, когда она пришла, староста просто сказал, что вот будет у нас новый ученик – Ромм.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я