https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/River/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Сын заступиться за него, конечно, не смог. А поскольку в больнице Олаф Калью не лежал за всю свою жизнь ни единого раза, то и умер там быстро, в три дня. ("От тоски", убежденно прокомментировал Вася - "настоящий эстонец" и заслуженный врач.)
В конце письма была приписка: "Не знаю, сообщать ли вам о последующих событиях. Они буквально потрясли хутора в нашей округе. Но вы не лютеранка, и я представления не имею, какое отражение это найдет в вашем сознании".
И далее он писал, что, когда домочадцы вернулись с похорон Олафа Калью, на хуторе их ждало страшное: младший сын Ванды, Индрек, утонул. Его поглотила и выбросила на берег быстрая речка Селья, которая течет в ущелье невдалеке от родового гнезда Калью. Именно в то же самое время (как выяснилось позднее при сопоставлении фактов) на соседнем хуторе вспыхнул пожар. Он поразил дом Сирье. Дом сгорел дотла, и вместе с жилищем огонь унес единственного ребенка Сирье, внука Ванды, двухлетнего Арво.
.......................................................................
Через три года, проездом, я оказалась в тех же местах. Проездом, но не случайно. Я устроила так, чтоб хоть краешком глаза еще раз взглянуть на хутор. На лес и на дом, которые поселились в моей памяти равноправно со снами о детстве. Мне необходимо было еще раз войти в эту картину. Войти наяву. Кто знает, а вдруг в тот же самый лес - это же не река! - дважды войти как раз можно?
И потом, мне необходимо было увидеть тех людей. Уцепиться за последнюю - возможно, главную - соломинку, которая могла бы подтвердить реальность - прошлого и настоящего...
И я это сделала.
Я отпустила такси. И вошла в лес. И прошла к полю. И увидала людей. И стала на них смотреть...
Я видела людей, а они меня - нет. Да: я видела людей, а они меня - нет. И я радовалась этому свойству быть незримой.
...Они так и продолжали работать вместе - Ванда, Андерс, Сирье, Йовита, Урмас, Таавет, Кайа. С ними не было только самых слабых - старых и малых, но слабые ведь и раньше не принимали участия в трудовом процессе, так что их отсутствие не ощущалось.
Конечно, за это время кто-то подрос, а кто-то состарился. Но издали это было не очень заметно.
В главном ничего не изменилось.
Не изменилось также и то, что эти люди меня не видели. Мне было приятно думать, что я незрима, словно душа после жизни (смерти). Но, возможно, дело обстояло куда прозаичней: эти люди по-прежнему просто не хотели меня видеть.
Именно эта догадка удерживала меня от желания подойти поближе. Я знала, что они снова не откликнутся на мое "тэрэ". Даже не повернут головы.
То есть: я действительно вошла в "тот же лес".
Абсолютно в тот же.
Результат оставался прежним.
И я поняла, что мне никогда не проникнуть в их мир.
Даже мои портреты, недолго повисев по выставкам Таллинна, навсегда, словно ими отторгнутые, канули за границей.
И еще одну вещь я поняла, глядя издалека на эту семью, наблюдая людей, словно отделенных от меня герметичным стеклом: мои сны о них - по своему чувству - ничем не отличаются от того, что я испытываю, наблюдая за ними въяве.
...А теперь, находясь в некой третьей точке, по-разному удаленной во времени и пространстве от той яви и тех снов, я чувствую с особенной ясностью: даже воспоминание о той яви и воспоминание о тех снах не имеют между собой решительно никаких различий. Это одна и та же - единая и нерасторжимая - память.
Выставляя нескольким явлениям (величинам) общий знаменатель (необратимости), дистанция времени и пространства навсегда уравнивает их в иерархии чувств. Или, как сформулировал этот закон один знающий дело фотограф: память не имеет глубины резкости.
А еще через полгода умер Художник. Тонкая нить, связывавшая меня с Эстонией, оборвалась.
Но тогда я еще надеялась, что это не так: оставалась его вдова.
Была зима. Я приехала в Таллинн после очень тяжкой болезни. Мне необходимо было восстановить силы. До этого по телефону вдова Художника обещала меня приютить.
В этот день был объявлен траур по скончавшемуся главе империи. У него было узкое и холодное, как клинок, лицо иезуита. Повсюду в витринах стояли его портреты. И даже в этом траурном ритуале резко бросалась в глаза разница этикета. Несмотря на очень, скажем так, скромную приязнь к цезарю населения этой имперской провинции, каждый его портрет, уважительно соразмерный человеческому, был аккуратно заключен в благопристойную рамку; в углу каждой рамки, отсекая аккуратный треугольник, чернела изящная шелковая ленточка - и снежно белели свежие гвоздики. В мегаполисе же беспризорно мотались на ветру гигантские плакаты и транспаранты - все, разумеется, в истерическом черно-красном исполнении, а внутри официальных помещений бесприютно громоздились гигантские портреты в тяжких рамах - облупленность их лжепозолоты вполне была компенсирована обильными следами мушиных экскрементов...
Когда я пришла к вдове, было утро. Она открыла мне дверь и сказала, что передумала. То есть принимать меня у нее нет желания.
До сих пор не знаю, почему эта женщина так поступила. Сразу хочу уточнить: она была русской, то есть тут сработали иные механизмы, нежели на хуторе. Какие? Не знаю. Возможно, ей было обидно, что "любимой моделью мужа" является не она сама. И, всю жизнь подстраиваясь под знаменитого своего супруга, после его кончины она наконец-то позволила себе побыть собой.
Это все не имело для меня значения. Значение имел непосредственно голый факт: эта страна, уже с которой моей попытки, меня все равно не принимает.
Эта страна меня не принимает!
Наотмашь.
Наотрез.
Напрочь.
Я попросила у хозяйки разрешения воспользоваться телефоном: мне надо было найти себе место. Она разрешила. Я взяла телефонную книгу и позвонила в первый попавшийся отель.
Никогда не забуду то странное пространство, в какое я вдруг словно бы провалилась...
Мне что-то сказали по-эстонски, очень кратко, и повесили трубку. Я решила: нет мест. Набрала другой номер. Та же фраза, короткие гудки. Третий номер: та же фраза, гудки... Та же фраза, гудки... Та же фраза, гудки... Та же фраза, гудки... Наконец какой-то номер сказал: "Минута молчания".
По-русски. С очаровательным стаккатированным акцентом... Удвоением "т" в слове "минутта" словно переводя этот краткий отрезок в категорию вечности...
Минута молчания!
Восточный берег Балтики, этот суверенный мир - со своими мифами и традициями, со своей пронзительной историей, со своей природой и со своей поэзией, со своими понятиями о правилах поведения, наконец, - молчал, платя формальную дань чужому, чуждому цезарю.
Каким было это молчание? Равнодушным? Грозным? Насмешливым?
Не знаю.
Я словно бы оказалась в зоне выключенного звука. Было ясно, что этот мир обеззвучен специально из-за меня, для меня, мной. Я открывала рот, я кричала - и не слышала крика. Какие-то люди проплывали мимо, как рыбы. Они открывали беззвучные рты. Отклик прочитывался в выражениях лиц... Лица беззвучно кричали: "Зачем ты здесь?! Кто тебя звал?!"
И вдруг... меня словно пронзило странное знание. Я отчетливо поняла, что это идет репетиция. Да, только репетиция! Моя бездомность еще повторится. И она будет страшней. И бесприютность моя будет отчаянней. И безысходность будет воистину первобытной. И я буду кричать, не слыша своего крика. И по беззвучным лицам проплывающих мимо людей я прочту - уже на другом языке - тот же отклик.
Я стряхнула наваждение. Я была еще очень слаба после болезни. У меня не хватало сил даже сидеть. Мне надо было лежать, лежать сутками...
Но я встала с чужого дивана.
Подошла к чужому окну.
И увидела чужой двор.
...Ночью здесь выпал влажный снежок. Он закрасил белым весь асфальт, не сумев занырнуть только в подбрюшье автомобилей... Утром автомобили уехали. На белом поле двора, будто на добела выгоревших обоях, остались два ряда больших темных прямоугольников - словно следы от снятых портретов.
Эта история подходит к концу. И сейчас, наверное, самое время попытаться разобраться с вопросом, который мне не избежать. Да я и не собираюсь его избегать.
Это вопрос об исторической вине и личной ответственности. Или так: о личной вине - и исторической ответственности.
О чем это ты? - скажут мне люди в стране моего языка. - Мы даже не понимаем, о чем идет речь.
И я не удивлюсь такому ответу. Люди продолжают жить и убивать, исключительно благодаря отсутствию памяти. Если бы люди жили памятью, они перестали бы убивать - но и продолжать жить (то есть идти куда-то "вперед") прекратили бы тоже.
Однако мне нет дела до общих законов. Мне необходимо разобраться лично с собой. Со своей совестью.
Значит, так: время прошло, концы в воду. Виноватых, как водится, нет. Большие и сильные завоевали малых и слабых. Они долго их мучили, затем, слава Богу, этой эпохе настал конец, давайте забудем. Идеолог скажет: я свято верил в чистоту теории. Политик скажет: я хотел как лучше. Офицер скажет: я не имел представления об истинных целях плана. Представитель правоохранительных органов скажет: мне никогда не сообщали о такого рода злоупотреблениях. Рядовой скажет: я выполнял приказ. И в эту ржавую цепочку, конечно же, вплетется множество других "невинных" голосов: безграмотных экономистов, продажных чиновников, сезонных рабочих-алкоголиков, жирующих журналистов, сделавших демагогию одной из самых высокооплачиваемых профессий... Виноватых нет.
И все это так предсказуемо! Так скучно!
Но кто это там топчется в самом конце цепочки? В самом-самом конце? Кто это там тоненьким голосочком кричит: "В этом моя, лично моя вина!"?
Это не стрелочник, нет.
Это я.
Я врач, и я всегда помню, что организм состоит из клеток. И автономных, "независимых" клеток в едином организме нет. Кроме раковых, конечно. А клетка здоровая обязательно имеет принадлежность к какой-либо ткани.
То есть является ее частью. И я, каким бы особым типом сознания ни обладала, я, вместе с людьми моего языка, дышала в свое время одним воздухом, пила одну воду, я пользовалась общим с ними газом, отоплением, электричеством, наконец... Я, как ни крути, - неотъемлемая частица того огромного, хищного и жестокого организма, который долгое время, притом безнаказанно, разрушал организм соседней - несоразмерно меньшей! - страны.
А я всегда встану на сторону малочисленного, всегда предпочту в конечном итоге штучное - массовому.
Но вина предполагает ответственность. А в чем же состоит ответственность, если ты не можешь ни на что влиять?
Неправда, могу. Потому я и пишу этот текст. Потому у меня и есть силы его писать.
...И вот - почти через двадцать лет после того хуторского лета - я сижу перед иммиграционным чиновником некой третьей страны. Страна мне чужая. А я чужая стране. И иммиграционный чиновник меня мордует.
Нет, он меня не бьет, упаси Бог. Наоборот, он убийственно вежлив. Но он мне чужой. А я чужая ему. И от этого так больно, от этого мне так нестерпимо больно, что лучше бы он меня бил.
А я сижу и понимаю: вот сейчас, вот именно сейчас и начинает разворачиваться та самая пьеса, которую я, сама того не зная, репетировала на хуторе К. И я не знаю, какой у этой пьесы конец.
Я сижу и мысленно говорю чиновнику: мордуй. Правильно делаешь! Потому что ты и есть маленькая, но отлично отлаженная и действенная клетка иммунной системы, которая защищает страну от чужеродных, несовместимых с ней элементов. Ведь что происходит, если организму навязать чужую ткань? Он непременно будет ее отторгать, отстаивая свою цельность, свою природу, свою собственную программу жизни. А чтобы организм не отторгал чужеродные ткани экспериментаторы от властей предержащих искусственно ослабляют его иммунитет. В результате - этот организм страны гибнет именно от своей же ослабленности. Его добивают присоединившиеся болезни, которым он сопротивляться уже не в силах.
Да-да, думаю я, с отрадой глядя на неумолимого иммиграционного чиновника, с отрадой, возможно, не вполне обычной для человека, попавшего в положение парии, - ты, боевая клетка защитной системы, - ты все правильно делаешь!
...Чтобы не уродовать, не увечить мир, в который входишь, надо с ним хоть в какой-то мере сродниться. Хоть в какой-то. А коль особь, в силу своей заскорузлости, это сделать не может - крайне важно хотя бы не вносить в существующий мир разруху. Потому что, когда припрет нужда от заскорузлых бежать, а она припрет обязательно, - бежать хоть ненадолго, дабы, назовем это так, краем легких глотнуть чистого воздуха, - бежать будет некуда. И вот... Как бы это политкорректней выразиться... Если ему, заскорузлому пришлецу, не по зубам язык другого мира, не по мозгу его законность, не по нутру традиции, если он (как дворняга - ржавые консервные банки) повсюду тащит за собой на облезлом хвосте свои фирменные сувениры, а именно: "избыток души" (довольно спорный) и бесспорный недостаток гигиены, достоинства, деликатности, - ему, бедолаге, дабы не учинять в чужом доме разруху, следует по крайней мере не мочиться мимо унитаза. (В окончании фразы я вольно цитирую классика. Кстати сказать, русского.)
Мне всегда были понятны эти простые вещи. Поэтому прости меня, если можешь, моя Прибалтика. "Моя" - не по праву конквистадора. Моя - по праву ни на что не посягающему праву - пожизненной любви.
Любви самой сильной: неразделенной.
Вот и не удалось мне на этом закончить мою историю. Потому что у нее оказалось продолжение. Как и у жизни!
И продолжилась эта история на острове Готланд, а где же еще такое могло случиться?
Остров Готланд, шведская земля, лежащая в самом центре Балтики, является, скорее всего, сердцем этого моря. Я думаю также, что лазурная целестия над этим бесценным ломтиком суши есть результат прямого вмешательства Бога: всякий раз, когда Создатель решает развести облака над Готландом, Он не перепоручает это ангелам и архангелам, а разводит их Сам, сугубо Своими благодеянными дланями.
На этом острове, чувствуя себя дома, гостят разноязыкие производители книг - в основном из стран, окружающих Балтику. Их приглашает Международный Центр писателей и переводчиков.
И вот через четверть века после моего хуторского опыта, после того, как я уже объездила множество стран и даже побывала на другой стороне Земли, мне наконец посчастливилось - в самом начале нового тысячелетия - попасть на этот волшебный остров.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я