https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/luxus-023d-48121-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 




Борис Седов
Кастет. Первый удар


Кастет Ц 1


Leo
«Борис Седов. Кастет: Первый удар»: Олма-Пресс; Москва; 2004
ISBN 5-7654-3293-X
Аннотация

Человек никогда точно не знает, что ждет его за следующим поворотом дороги под названием Жизнь. Алексей Костюков по прозвищу Кастет не знал, что судьба подготовила ему сюрприз.. Волею обстоятельств он оказался втянут в разборки между криминалитетом и спецслужбами. Вокруг него сжимается смертельно опасное кольцо. И тогда он вспоминает то, чему научила его жестокая школа выживания — Афганистан…

Борис Седов
Кастет. Первый удар

Пролог

Есть в центре Великого города, на самой главной его улице — Невском проспекте, — знаменитое во все времена кафе.
В годы НЭПа, застоя и перестройки славилось оно своими тортами и своим, фирменного приготовления, мороженым. Менялись власти, деньги, даже политическое устройство и название кафе — сейчас оно именовалось «Сибарит», не менялось только традиционно высокое качество «сибаритской» выпечки и популярность у горожан и приезжих.
У входа в «Сибарит», прямо на проезжей части, остановились одна за другой три машины — два черных, величиной с небольшой автобус, джипа, а между ними — битая и езженая «копейка», чей капитальный ремонт обошелся бы дешевле покупки нового колеса для одного из джипов. Дверцы джипов одновременно раскрылись, из машин вылезли четверо молодых, хорошо одетых мужчин, сразу привычным движением расстегнувших пуговицы дорогих пиджаков так, что опытный наблюдатель мог заметить ремни наплечных кобур, и остановились, зорко осматривая текущую по Невскому толпу.
Убедившись, что городские люди не представляют опасности для их подопечного, двое подошли к «копейке» и открыли заднюю дверь. На неяркое весеннее солнце выбрался высокий худой старик, выглядевший так же затрапезно, как и машина, на которой он приехал. Черные, лоснящиеся на коленях брюки, клетчатая рубашка, из тех, что прежде назывались «ковбойка», поверх — вязаный, собачьей шерсти, жилет, на ногах — короткие обрезанные валенки, из которых выступали длинные, почти до колен, шерстяные носки домашней вязки.
Старик тоже огляделся, но не так, как его спутники, а спокойно, по-хозяйски, как осматривает свой участок приехавший после зимнего перерыва владелец шести соток в дачмассиве Пупышево. Потом поднял глаза в блеклое, не набравшее еще летних красок небо, посмотрел не щурясь на солнце, улыбнулся, словно довольный увиденным, и неспешно направился ко входной двери кафе, тщательно обходя лужи и обильный городской мусор.
Гудевший разными голосами зал обернулся на вошедших и почему-то разом замолк, даже молодежь в дальнем углу перестала смеяться своим детским шуткам. А старик и два его спутника не торопясь прошли через весь зал, почти до служебных помещений, и, отдернув тяжелую с кистями портьеру, вошли в скрытую от посторонних глаз комнату, ту самую, которую знающие люди называли между собой «каморка папы Карлы».
Комната эта существовала столько же времени, сколько существовало кафе, не меняя при этом своего сказочного имени и своего непростого назначения, потому что собирались здесь самые важные в городе люди, чтобы решать самые важные для города вопросы. Троцкий встречался здесь с политическими оппонентами, Зиновьев — с нэпманской верхушкой Петрограда, в сентябре 41-го только что прибывший на Ленинградский фронт Жуков — с неизвестным в черном кожаном пальто, после чего наступление на город было остановлено, и много еще известных и неизвестных Большой Истории личностей побывало в стенах «каморки папы Карло», решая свои важные для всех горожан дела.
А сегодня туда пришел Федор Иванович Жуков — Смотрящий по городу и его окрестностям, как он называл свою неофициальную должность, хотя зона его влияния простиралась до Белого моря, и важные уголовные авторитеты Мурманска, Архангельска и Петрозаводска приезжали к нему советоваться по неотложным преступным делам. А про псковских и новгородских паханое и говорить нечего — те бывали в городе чуть ли не каждую неделю.
Дядя Федя, как последние двадцать лет называли его знающие люди, уважительно позабыв его прежнее погоняло — Жук, сел за единственный в кабинете стол, поглядел на стенные часы работы самого Павла Буре, сверился со своими — «Победа» на тертом кожаном ремешке и удовлетворенно хмыкнул — до прибытия остальных оставалось еще пятнадцать минут.
— Кофе, Федор Иванович? — спросил один из оставшихся у дверей мужчин.
— Чайку, будь ласка, и телевизор выключи…
Мужчина сказал что-то в приоткрывшуюся дверь и нажал телевизионную кнопку. Многоцветный японский экран погас, а на столе, словно на скатерти-самобранке, появился стакан с крепким, до черноты, чаем, блюдечко с лимоном и еще одно — с домашними, черного хлеба сухариками.
Вкусы дорогих гостей в кафе соблюдались строго. Дядя Федя еще раз посмотрел на часы, и вместе с дрогнувшей ажурной стрелкой открылась дверь и в зал вошел первый из ожидаемых на тайные посиделки гостей — мужчина в тертой кожаной куртке, странно прижимавший голову к правому плечу. Старик поднялся ему навстречу, пожал крепкую ладонь.
— Здравствуй, Гена, как живешь-можешь?
— Спасибо, Дядя Федя, потихоньку.
— Кирей, я гляжу, опаздывает…
— Да нет, он у входа стоит, докуривает.
Старик с пониманием кивнул, сам он, по врачебному настоянию, курить бросил и в своем присутствии другим не позволял, но по табаку страдал, заменяя его сухариками и дешевыми леденцами…
Не успел Гена Есаул —глава борисовской группировки, недавней, но набравшей уже большую силу в городе, — устроиться за столом, как дверь вновь открылась и вошли двое. Лидер колдобинских Кирей, он же Всеволод Иванович Киреев, — импозантный дорого и со вкусом одетый мужчина возрастом уже за пятьдесят, а следом за ним — его правая рука, «Визирь», как в шутку именовал его Кирей, круглолицый улыбчивый старичок в старом невзрачном плаще и шляпе из кожзаменителя — Петр Петрович Сергачев. Старик вновь поднялся навстречу гостям, пожал ладони, крепкую киреевскую и пухлую Сергачева, жестом пригласил к столу.
— Видели? — спросил Дядя Федя, указывая на темный телевизионный экран.
— Слышали, — за всех ответил Есаул, — в машине, пока ехал, по всем станциям передают. Это же беспредел какой-то!
Киреев и Сергачев согласно кивнули.
— Что думаете? — голос Смотрящего окреп, в бесцветных выгоревших глазах зажглись злые огоньки.
Те, кто знал Дядю Федю прежде, когда тот носил еще погоняло Жук, знали, что раньше, когда он в молодой силе был, в такие моменты его нужно было сторониться. Мог зашибить, изувечить, а то и смертный грех на душу взять — жизни лишить.
Но это — раньше…
— Что думаете? — повторил он уже тише.
Присутствующие молчали.
Не оттого, что ответить было нечего, а потому, что говорить сейчас должен Дядя Федя, он здесь главный, он Смотрящий, его слово в уголовном мире — закон. Они — тоже воры, и их речь имеет вес, но не теперь, а когда толковище начнется и каждый свое мнение высказать сможет, а пока их дело слушать, что Смотрящий скажет и как этому возразить, если такая нужда возникнет.
— Дерьмо дела, — сказал Дядя Федя, —я большой сход в «Медведе» собираю, всех позвал — и айзеров, и чеченов, и чурок косоглазых, всех, а с вами хочу пока здесь потолковать, потому что накипело уже дальше некуда.
Он стукнул себя в костлявую грудь и поднялся, зашагал по небольшому кабинету, шурша войлочными подошвами по наборному паркету. Как назло, опять разболелись помороженные в далеком 64-м ноги, когда он с двумя подельниками ушел с этапа и больше месяца скрывался в зимней голодной тайге. Вышли тогда из тайги только двое, и никому не рассказали, что случилось с третьим. На вопросы отвечали коротко — помер он.
— Когда в стране бардак начался? — снова спросил Дядя Федя и сам же ответил: — Как Сталин помер, батюшка наш незабвенный. Зверь он, конечно, был, зверь, каких поискать, но порядок в стране блюл, потому что людишек в страхе держать надо, а страх — он и уважение дает и любовь всенародную… Вот ты, Гена, скажи, ты ментов боишься?.. Лыбишься, и правильно делаешь, что лыбишься, потому что никто их не боится, кроме бабушек-пенсионерок, а в наше время ментов боялись. Боялись и оттого уважали. А теперь простой человек боится, что на улице отморозок какой-нибудь до него докопается, деньги отберет, разденет, а то и на пику посадит, и управы на того отморозка не наищешъся. Дома человек тоже боится, что приедет чечен обкуренный и подорвет этот дом к чертовой матери, вместе со стариками, бабами и детишками малыми… Вот вы думаете, небось, чего это Дядя Федя старину вспоминает, да о прежних годах кручинится, а того — что прежде закон был и порядок, закон, что на бумаге записан, и закон, что внутри каждого. У кого этот закон внутренний верой во Христа назывался, у кого совестью, а у кого и просто страхом, но он был — закон внутри каждого человека, а теперь нет этого ничего, пустое место, а не совесть и вера, а на пустом месте, как известно, только сорняк и может вырасти… Вот думал я, думал и понял, что, кроме нас, воров, больше и нет никого, кто бы закон внутри себя сохранял и по этому закону жил…
Старик тяжело опустился на свое место за столом, положил на полированную крышку узловатые руки, посмотрел на них, пошевелили изуродованным болезнью пальцами и спросил:
— Гена, сколько, по-твоему, я этими руками сейфов вскрыл?
— Не знаю, —удивился Есаул, —много, наверное…
— Сто восемьдесят три, — тихо сказал старик, — сто восемьдесят три сейфа, о которых менты знают, что это точно я, да еще десятка три накинь, о которых только догадываются. И сидел я за это двадцать восемь лет, пять месяцев и двенадцать дней, от звонка до звонка — первую пятерку, еще на малолетке, и последний червонец, потому что сход так решил — не на кого зону оставить было, вот я и отмотал полностью, хотя мне седьмой десяток тогда шел. Это я к тому говорю, что как сход постановит, так и будет, а по мне — от всей этой нечисти избавляться надо…

* * *

Восьмиугольные часы в рамке из красного дерева, висевшие на стене над головой генерала Пушкина, показывали половину первого.
Это значило, что срочное совещание, начавшееся в девять тридцать и представлявшее из себя нелепое толковище, на котором каждый из присутствовавших врал, пытаясь выгородить себя за счет других, продолжалось уже три часа.
Генерал приехал в город из столицы на «Красной стреле», в правительственном вагоне довоенного образца. Таких вагонов осталось совсем немного — в свое время их сменили на более современные, и полтора десятка пульманов, отделанных в советском сталинском стиле, простояли в дальнем депо более пятидесяти лет.
Вагон, в котором ехал генерал Пушкин, назывался «генералиссимус» и внутри выглядел точь-в-точь, как станция метро сталинской эпохи. Все здесь было как в ту благословенную пору. Одного бронзового литья на этот вагон ушло тонны две. Были тут и грубо отлитые пятиконечные звезды, и грозди металлического винограда, и латунные плинтуса, привинченные к полу латунными же болтами, на стенах коридора между окон висели картины с узбечками, хохлушками и тунгусками, которые радостно открывали широкие и сильные объятия грузинам, казахам и прочим многонациональным гражданам Советского Союза.
Русские, присутствовавшие в общей компании, держались слегка особняком, благосклонно одобряя такую невиданную дружбу народов, а евреев не было вовсе. И действительно, не хватало только, чтобы в многонациональный семейный портрет затесался какой-нибудь пейсатый тип со свитками Торы под мышкой.
Билет в такой вагон стоил значительно дороже спального люкса, но генерала это не беспокоило, потому что за все платило ведомство, и этот факт радовал не столько наличием дармовщины, сколько тем, что Пушкин испытал начавшее уже забываться чувство хозяина, знающего, что за свое не платят. А в сталинское время для таких, как он, своим было все. И поезда, и заводы, и города, и поля, и люди…
Людей с легкой руки Главного Хозяина тогда называли «материалом», и это действительно был универсальный, пригодный ко всему, а главное — бесплатный материал, который можно было расходовать по своему усмотрению и который охотно помогал умелому Мастеру расходовать себя. Сталь, дерево, уголь нужно было везти к месту использования, а этот удивительный материал доставлял себя куда угодно сам, сам себя обеспечивал и сам же себя отбраковывал. Путь, по которому неохотно, но все же самостоятельно отправлялись на свалку некондиционные экземпляры, был устлан доносами, предательством и страхом, но тут уж ничего не поделаешь…
Ничто человеческое не было чуждо Мастерам и Материалу, и они понимали друг друга. Из рук Мастеров выходили чудовища и уроды, Материал не всегда был податлив, но это не смущало творцов новой породы человека. Ошибки и неудачи отступали перед упорством и волей Мастеров, а если Материал оказывался неподатливым, он попадал в многочисленные цеха переработки, где предшественники генерала Пушкина мужественно и решительно придавали сырью нужные свойства.
Глядя на своих подчиненных, которые косноязычно и примитивно оправдывались перед ним, Пушкин начал раздражаться.
Вот уже целых три часа два десятка майоров и полковников, чьи загривки бугрилисъ складками тугого сала, а лица имели багрово-серый оттенок залежалой говядины, запинаясь, говорили о повышении показателей борьбы, об улучшении криминогенной обстановки, причем неясно было, что для кого улучшается, о строительстве каких-то тюремных храмов, призванных сделать из убийц и насильников послушных и покорных Создателю овечек, и о множестве не имевших никакого отношения к основной цели приезда генерала Пушкина вещей.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я