https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/uglovye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Она сдерживала возбужденное музыкой, слишком частое дыхание.
Она хмурилась, уголки влажных губ подергивались, она низко наклонялась к нему и целовала, перемежая поцелуи упреками. Но Юлий чувствовал, очень ясно, в самых сердитых ее словах какое-то радостное удивление… тоже, может быть, возбужденное музыкой… Какое-то смешливое удовольствие, которое испытывала она, нежданно-негаданно получив назад своего потерянного сына.
– Глупый, глупый мальчишка! Значит, ты потерялся? – говорила она, все больше улыбаясь.
И он тоже все больше улыбался, размазывая последние, сладкие слезы и всхлипывая.
И она, несомненно же, убедила его в том, что он нисколечки и ничуточки не потерялся. Она заставила его в это поверить – будто он не потерялся, а только придумал, что потерялся. И Юлий должен был сделать вид, что верит, ведь ей не трудно было убедить – такой прекрасной и нетерпеливой.
Но что бы она ни говорила, она исчезла, пропала и потерялась, ее не стало – Юлий никогда больше не видел мать, то был последний раз. Так и запомнилась она ему навсегда с блуждающей улыбкой на губах – то сердитой, то ласковой… странной, победной что ли улыбкой, когда, отстранившись от сына, она озирала сдержанно улыбающихся в ответ придворных… Потом исчезла.
Это тем более легко было установить, проверяя память, что потерю обозначил и другой рубеж – все вообще переменилось. Перетянутые в поясе, седые девушки, что окружали его прежде легковесным, порхающим роем, исчезли, словно их ветром сдуло, и Юлий очутился на задворках в просторной, но голой комнате с каменным, всегда холодным полом и каменными же, ничем не прикрытыми стенами. Прежние ароматы надушенных тканей сменились тяжелым, шибающим в нос и в голову сырым духом конюшни, исходившим, мнилось, от раздававшихся за окном резких, крикливых голосов, от скрежещущих звуков, начинавшихся с самым рассветом, от надоедливых железных поскрипываний и женского визга, от грубой внезапной брани, кончавшейся так же необъяснимо, как началась. Здесь Юлий остался наедине с заплаканной Летой.
* * *
То памятное лето, когда платили по восемьдесят пять грошей за четь пшеницы, а бурливая волна выплеснула на берег сундук с младенцем, навсегда лишило Колчу покоя. Она восприняла утрату душевой ясности, которую давало ей прежде растительное день ото дня существование, как наваждение, как действие некой нездешней силы, порчу и сглаз.
Родившийся в пене морской сундук с коварно припрятанным младенцем преследовал Колчу и в мыслях и наяву. Уже на другой день после погрома, когда старуха уныло ковырялась в груде раскисшей глины, ее застигло жуткое видение: подернутые пеленой дождя, словно призраки, явились перед ней поганые идолы – Поплева и Тучка. Они несли сундук.
Они – изверги – рассудили между собой, что не ладно будет отнять у старушки и то, и другое – все; они – идолы – пораскинули умом и решили, что сундук уж, во всяком случае, при такой раскладке не дурно было бы старухе вернуть. Вот он! А потом без лишних слов скорые на руку идолы взялись поправить лачугу, сколько можно было успеть за час или два, и обещались прийти еще.
Вот тогда-то Колча и стала примечать, что трясутся руки, и наловчилась прижимать их локтями к туловищу. Но руки все равно некуда было девать: выставленные вперед скрюченные кисти выдавали нечто растерянное, словно Колча собралась что-то принять, подхватить… и осталась ни с чем.
Легко сказать, обменяли младенца на сундук! Никем не понукаемые, без какой бы то ни было осязательной причины взяли и поставили его перед вымокшей, задубевшей от холода Колчей: владей, бабушка! Добротный, иноземного дела, сработанный из выдержанного дерева, кожи, красной меди, железа, алого сукна, почти что новый и не особенно попорченный морской водой тяжелый ларь. Променяли явное и сущее, действительное имущество на чистый убыток, какой представлял собой ни на что не годный голый младенец.
Теперь, отправляясь в город, Колча не могла уже бросить хижину с легким сердцем, положившись только на старый, сломанный замок, который отпирался и запирался сам собой, по одному старухиному хотению без участия давно потерянного ключа. Она возвращалась с полдороги, чтобы проверить на месте ли сундук, а, убедившись в этом, бранилась с бессильной злобой.
– Помяните мое слово, – шипела старуха, – натерпитесь вы еще от этой девчонки. Ох, и хлебнете, родимые, горюшка! – Сердечко ее сжималось в сладостном предчувствии грядущих бедствий, которые принесет Корабельной слободе, а может быть, и всему Колобжегу подобранная извергами девчонка. Дайте ей только в лета войти!
Разумеется, Колча не видела оснований таить свой пророческий дар от людей. А в слушателях недостатка не было, напротив, Колча как раз и промышляла разговорами. Этот хлопотливый товар доставлял Колче не всегда надежный, но, в общем, приятных размеров доходец. Целый день она шныряла по городу, вынюхивая, расспрашивая, засовывая нос в каждую кастрюлю. А потом, стараясь без нужды не злословить, разносила новости по гостиным и кухням, снабжала ими городские улицы и площади. Так что Колчу не только терпели, в ней нуждались. Памятливая старушка умела, между прочим, указать в последовательном порядке все рыночные цены за последние двадцать лет. Почти не имея в этой области соперников, Колча называла цены сорока и даже пятидесятилетней давности, однако не зарывалась.
Грошовая точность, неоспоримая честность во всем, что только касается счета и чисел, бросала отсвет достоверности и на всю Колчину личность в целом. И когда старушка припомнила новые подробности летошнего происшествия, она поведала о них со спокойствием истинно правдивого и скромного человека.
– Знаете что, – сказала Колча немного тягучим, гугнивым голосом, так, словно звуки рождались с затруднением. – Знаете что, – говорила Колча, спускаясь на три ступеньки в расположенную ниже уровня улицы кухню тетушки Шатилихи… Надо отметить, что Колча, проникши в чужое жилище, упускала из виду необходимость поздороваться, проникши, она начинала так, будто никогда и не расставалась с хозяйкой, а продолжала разговор с полуслова. Она всегда начинала вот этим самым протяжно-въедливым «зна-а-ете что-о?» – будто язычок запускала в скважину. Слова эти, напоминавшие по внешним признакам вопрос, означали, в сущности, не что иное, как приветствие, и потому никакого ответа не требовали – Шатилиха и не отвечала. Разогнувшись над очагом, где стояли на нежарком огне два горшка, она обратила к самозваной гостье горящее красное лицо.
– Знаете что? – окончательно проникла в кухню Колча. – Ее поддерживали на плаву две русалки. Молчать я больше не стану. – Сделав это исчерпывающее заявление, Колча освободила от тряпки треногий стул, чтобы усесться, и замолчала. Блеклые, подернутые влагой глаза ее округлились, она смотрела на Шатилиху с простодушной ясностью, словно бы это Шатилиха сообщила сейчас нечто важное, а Колча ждет продолжения.
– А! – сказала Шатилиха с равнодушием, проистекавшим исключительно от неумения сразу и в полной мере постичь далеко идущие следствия только что сделанного сообщения. Она заглянула в томящиеся на огне горшки и, показав гостье спину, взялась на нож. Если сообщение Колчи и произвело на нее какое-то действие, то это можно было заметить только по несколько большей живости, с которой она принялась за разделку рыбы: левая рука цепко ухватила хвост, а правая двигалась мелко и часто.
В просторном помещении с глинобитным полом недоставало света, тут было жарко и сыро. По закопченным углам на открытых полках неясно виднелась деревянная, глиняная, изредка медная утварь. Особое место занимала исполинская, в рост человека кадка с открытым верхом; к стенам жались несколько бочек поменьше.
Шатилиха молчала, примолкла и Колча. После долгого промежутка, когда слышалось только шкворчание в горшках да ожесточенное шкрябанье ножа, гостья сказала в спину хозяйке:
– Пощупайте здесь.
Шатилиха довольно явственно вздохнула, бросила нож и наскоро вытерла осыпанные влажной чешуей руки.
– Что? – сказала Колча, когда ладонь товарки легла там, где между редкими сивыми волосами просвечивала розовая кожа.
– Да-а, – согласилась Шатилиха. – Ши-ишка!
– То-то и оно! – Худенькая и маленькая, Колча держалась прямо, сложив на коленях руки и распахнув ясные, невинные глаза, так она походила на воспитанную барышню, которая смиренно поддерживает не совсем удобный и даже не совсем желательный разговор.
– Выходит, это русалка огрела вас хвостом по голове? – заметила Шатилиха с не ускользнувшей от Колчи усмешкой.
Но Колча не дрогнула – не оскорбилась и не обиделась, такого рода малодушие вовсе не было ей свойственно. Хлопотливое Колчино ремесло сделало ее по-своему тонким и умелым естествоиспытателем. Распространяя разнообразные новости, источник и происхождение которых она слишком хорошо знала, Колча имела возможность убедиться, что люди, сталкиваясь с чем-то непонятным, не решаются делать выводов, они как бы останавливаются на полпути и говорят себе, почесывая затылок: «в этом что-то есть». Не имея ни смелости, ни широты взгляда, чтобы оценить явление во всей его совокупности, они как бы соглашаются для простоты дела подменить целое частью: в этом что-то есть. Люди в большинстве своем избирают средний путь – не утверждают и не отрицают, отказываются мыслить, не решаясь прежде времени иметь какое-либо мнение о тех предметах и явлениях, достоверность которых не установлена общественным приговором. И дело в конечном счете сводилось в понимании Колчи к простой, в сущности, вещи: нужно было перво-наперво раздвинуть изначальную, еще не расчлененную сомнениями ложь за пределы всякого вероятия. Лишнее человек среднего пути отвергнет и сам, он сам сообразит, что лишнее и выходит за пределы вероятия; и тогда та часть лжи, которую человек среднего пути в состоянии принять и усвоить за один прием, как раз и уложится точнехонько, без зазоров по внутренним границам правдоподобного.
– Вы по-мните прошлогоднюю бу-рю? – спросила Колча, растягивая слова так, что они становились особенно вязкими и залипали в сознание.
– Это было сразу после большой стирки, – кивнула Шатилиха. – Две недели белье у меня лежало волглое. Начало заливать кухню. Тут вот, где вы сидите, всюду стояла грязь…
– Простите, это я, – сказала Колча, сцепляя руки перед грудью. – Я одна во всем виновата. Это я вызвала бурю.
Шатилиха взялась было за нож и остановилась. Красноватое лицо ее, сложенное крупными отяжелевшими чертами, выражало застывшее, как броня, недоверие. То была глухая оборона, которая, однако, слишком часто предвещает поражение.
Колча покосилась на покрытый слизью нож в руках хозяйки и решилась вывести ее из столбняка замечанием отвлеченного свойства:
– Это что у вас там… в такой большой кадке?
Ошалело оглянувшись, как бы в раздражении, Шатилиха порывисто схватила деревянный ковш и плеснула в поспешно подставленную Колчей кружку некой темной жидкости.
– Ага, это квас, – догадалась Колча и повела носом. – И вправду квас, – подтвердила она, пригубив напиток. Шатилиха пренебрежительно отмахнулась, сверкнув грязным острием ножа перед глазами гостьи.
– Весь этот страх… я сама виновата, – продолжала Колча. – Зачем только говорить?… К чему это? Кто меня за язык тянет?
Тем же опасным движением ножа Шатилиха отвергла и это замечание – как несущественное, заставила Колчу попятиться и снова опуститься на стул.
– Теперь я уж все скажу. Слушайте. Скрывать ничего не стану. Он пришел во сне. Сам мне сказал – во сне – что он, это Смок, морской змей. Так он сказал. Как бы я догадалась, если бы не сказал? Он был совершенно как человек. Все-все человеческое, только вместо кожи розовая чешуя, такая мелкая… Лицо синее – туча. Глаза пронзительные, шаркнет глазами – словно нож острый. – И Колча покосилась на опасное орудие в руках хозяйки, которое, видно, и подсказало ей это поэтическое сравнение. – Он велел, чтобы я вышла на рассвете к берегу за Лисьим Носом – там меня будут ждать. Сказал и исчез.
– И вы что… пошли? – недоверчиво протянула хозяйка.
– Я не пошла.
Шатилиха понимающе кивнула, признавая такой поворот дела в высшей степени правдоподобным. Потом она подвинула табурет и, не выпуская ставшего торчком ножа, уселась напротив собеседницы.
– Не пошла и на следующий день, хотя Смок мне опять приснился.
Закусив губу, Шатилиха одобрительно кивнула.
– И страшно было спать, вот слушайте, я боялась заснуть. Ведь я уже знала. Я знала, – она понизила голос и опасливо покосилась на вход. – Знала, что он придет. Вот как открылась дверь, открылась дверь и он вошел. Ой, милая, рада бы проснуться, да обомлела. Скрывать не стану: обомлела, вся мокрая, потом прошибло, ноги подогнулись – куда там! зажмурилась, закрыла голову. Только он схватил меня за руку и потащил, да так жестоко-жестоко потащил. Смотри, говорит, что ты наделала. Голос громом гремит, волосы дыбом и молнии трещат. Вот, говорит, что ты сделала. Вижу я тут большое дерево, все голое: ствол черный, голый, ветви голые, только местами на них розовые цветы, такие цветы, как лопухи, одурело пахнут. И младенцы висят.
– Висят? – повторила Шатилиха.
– В пеленках, милая. Слушайте, такими кулечками, как яички, – вот страх-то! И мордашки кругленькие. Смотри, толкает меня Смок: вот они плачут, все плачут! Толкает меня в бок, чтобы укачивала, да ствол корявый – не шевельнешь. А проснулась под грохот бури. Тут я и поняла, что сама эту бурю и раскачала. То не ветку я раскачивала, а бурю…
– Ну и? Пошли вы на утро, куда велено?
Колча многозначительно покачала головой:
– Во сне-то думаешь: как не пойти? Дай только проснуться, бегом побегу. А наступит день, развиднеет – не несут ноги, вот не несут. Как подумаешь, право… Боязно. Вот и пришлось укачивать Смоковых младенцев каждую ночь. И начала примечать, что ни ночь, будто дерево редеет, то один младенец пропадает, то другого не досчитаешься.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я