https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/zakrytye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Эта органическая истина не выдумана интеллектом, не разработана им, она не заключается в каком-то рассудочном знании, она присутствует в «таинственном центре души народа и расы», она изначально существует для германцев в токе нордической крови: «Предельно возможное „знание“ расы уже заложено в ее первом религиозном мифе». Яснее не стало бы, если бы я привел еще целый ворох цитат; да в задачу Розенберга ясность и не входила. К ясности стремится мышление, магией занимаются в полумраке.
Магический ореол, окутывающий в этом пифическом дискурсе понятие органического, и одуряющий запах крови, исходящий от него, слегка рассеиваются, когда мы переходим от прилагательного к существительному и глаголу. Ведь задолго до появления NSDAP в сфере политики уже имелись и «партийные органы» и «организации», и в те времена, когда я впервые обратил внимание на разговоры о политике, т.е. в 90-е годы, в Берлине уже часто можно было услышать о каком-нибудь рабочем, что он «член организации», что он «организованный рабочий» (подразумевалось его членство в социал-демократической партии). Но партийный орган не творится мистическими силами крови, а созидается с большой рассудительностью; организация не вызревает, как плод, но заботливо строится, или, как говорят нацисты, «возводится» (aufgezogen). Я, конечно, встречал и таких авторов — причем еще до Первой мировой войны (в дневнике пометка в скобках: «Проверить, где и когда!», однако и сегодня, более чем через год после избавления, с «проверкой» не все так просто), — авторов, видевших в организации как раз механизирующее средство, убивающее все органическое, умертвляющее душу. Даже среди самих национал-социалистов, у Двингера, в его романе «На полпути» (1939), посвященном капповскому путчу, я нашел противопоставление «жалких» и презренных в своей искусственности связей организации и «подлинных», сформировавшихся в ходе естественного роста природных связей. Правда, Двингер скатывался к нацизму лишь постепенно.
Во всяком случае, «организация» оставалась в рамках LTI вполне почтенным и почитаемым словом, мало того, оно обрело вторую жизнь, о которой до 1933 г. — если не считать отдельных и изолированных случаев словоупотребления в специальной терминологии — еще не могло быть и речи.
Стремление к тотальному охвату всех жизненных форм привело к созданию немыслимого количества организаций, вплоть до союзов, объединявших детей («пимпфы»), любителей кошек и т.п. Кстати, я лишился права платить членские взносы в общество защиты животных (секция кошек), потому что в «Немецком кошководстве» («Deutsches Katzenwesen») — кроме шуток, так стал называться информационный бюллетень общества (превратившийся в орган партийной печати) — уже не находилось больше места для несчастных тварей, живших у евреев. Позднее у нас отбирали наших домашних животных (кошек, собак, даже канареек), отбирали и умерщвляли, причем это были не единичные случаи, не отдельные проявления подлой жестокости, нет, все происходило вполне официально, методично. И вот о такой жестокости ничего не говорилось на Нюрнбергском процессе, а будь моя власть, я бы вешал за нее, построил бы здоровенную виселицу, пусть это и стоило бы мне вечного блаженства за гробом.
Может показаться, что я, увлекшись, отдалился от своей темы — LTI, но это не так, ибо как раз «Немецкое кошководство» выступило застрельщиком в деле популяризации упомянутого выше неологизма, одновременно выставив его на посмешище. Ведь в своей мании сплошной заорганизованности и жесткой централизации нацисты создали «головные организации» (Dachorganisationen), объединявшие организации первичные; а поскольку к первому в истории Третьего рейха предпостному карнавалу «M?nchener Neueste Nachrichten» («Мюнхенские последние новости») еще были достаточно смелы, чтобы дать рискованную остроту (позднее эта газетка стала совсем ручной, а через три года и вовсе замолчала), то в них появилась среди прочего заметка о «головной организации немецкого кошководства».
Эта насмешка не нашла последователей, однако из самых глубин народной души, поистине органически, выросла совсем не ироническая и совершенно неосознанная критика нацистской мании все организовывать, а если отбросить романтический слог: она заявила о себе одновременно во многих, очень многих местах, причем везде вполне естественно. Причина этого все та же, о ней я уже говорил в начале своих заметок: язык, который за нас сочиняет и мыслит. В своих наблюдениях я уловил две фазы роста этой бессознательной критики.
Еще в 1936 г. молодой автомеханик, без посторонней помощи ловко отремонтировавший мне карбюратор, сказал «Здорово я все организовал?» Ему настолько прожужжали все уши словами «организация» и «организовать», настолько внедрилось в него представление, что любую работу надо сперва организовать, т.е. некий распорядитель должен распределить ее среди членов дисциплинированной группы, что ему, выполнившему свою задачу самостоятельно, в одиночку, даже в голову не пришло употребить какое-нибудь подходящее простое выражение вроде «сработать», «починить» или «наладить», а то и совсем незамысловатое — «сделать».
Вторую и решающую фазу развития этой критики я обнаружил сначала в дни Сталинградской битвы, с тех пор она встречалась мне постоянно. Как-то я спросил, можно ли еще купить кусок хорошего мыла. В ответ услышал «Купить — нельзя, организовать — можно». Слово это приобрело дурную репутацию, от него пахло махинациями, жульничеством, причем запах был тот же, что и от официальных нацистских организаций. Однако люди, говорившие о том, что они кое-что «организовали» в частном порядке, вовсе не считали это признанием в каком-то неблаговидном поступке. Отнюдь нет, слово «организовать» было вполне доброкачественным, ходовым, оно абсолютно естественно обозначало действие, ставшее совершенно естественным.
Я уже не раз выводил на бумаге: оно было, это было. Но разве еще вчера не сказал кто-то: «Хорошо бы организовать табачку!» Боюсь, что этот «кто-то» — я сам.
XVIII
Я верую в него
Размышляя над исповеданием веры в Адольфа Гитлера, я всегда вспоминаю первым делом Паулу фон Б., ее широко распахнутые серые глаза, ее лицо, уже лишенное юной свежести, но тонкое, благожелательное и одухотворенное. Паула была ассистенткой Вальцеля, руководившего семинаром по немецкой литературе, через ее руки прошло множество будущих учителей начальной и средней школы, которых она столько лет с исключительной добросовестностью консультировала по вопросам подбора литературы, написания рефератов и пр.
Сам Оскар Вальцель — и не сказать об этом нельзя — явно сворачивал порой от эстетизма к эстетству; не раз и не два, движимый пристрастием к самоновейшим достижениям прогресса, грешил известным снобизмом, да и в своем большом цикле публичных лекций чуть больше необходимого применялся ко вкусам многочисленной дамской публики и, как говорили, «файф-о-клокного» общества. Тем не менее, если судить по его книгам, он был вполне достойным ученым, идеи которого — а на них он не скупился — во многом обогатили литературоведение. Его взгляды и его общественная позиция, позволявшие без колебаний отнести Вальцеля к левому крылу буржуазии, давали его противникам удобный повод попрекнуть его «еврейским фельетонизмом». Не сомневаюсь, что для них было большим сюрпризом, когда Вальцель, преподававший к тому времени в Бонне и заканчивавший свою академическую карьеру, сумел представить свидетельство об арийском происхождении (таков был при Гитлере порядок для государственных служащих). Но для его жены и, подавно, друзей из его круга эта нюрнбергская индульгенция была недоступна.
Вот под началом какого шефа с воодушевлением трудилась фройляйн фон Б. Его друзья становились ее друзьями. Я сам, очевидно, заслужил ее благорасположение тем, что никогда не позволял маленьким внешним слабостям Вальцеля заслонять от меня его внутреннюю добропорядочность. Когда позднее его преемник в Дрезденском высшем техническом училище сменил салонный тон Вальцеля на философскую тягомотину — без капли кокетства у заведующего кафедрой истории литературы, кажется, никак не обойтись, это, очевидно, профессиональное заболевание, — Паула фон Б. практически с тем же воодушевлением усвоила стиль работы нового начальника; во всяком случае ее начитанности и сообразительности хватило для того, чтобы не пойти ко дну и в этом потоке.
Она родилась в старой аристократической офицерской семье, покойный отец вышел в отставку генералом, брат дослужился на войне до майора и был доверенным лицом и представителем крупной еврейской фирмы. Если бы мне до 1933 года задали вопрос о политических взглядах Паулы фон Б., я, вероятно, ответил бы так: само собой — немецкие патриотические, плюс европейско-либеральные, с некоторыми ностальгическими реминисценциями из блестящей кайзеровской эпохи. Но скорее всего я бы сказал, что политики для нее вообще не существует, она всецело парит в горних сферах духа, но реальные требования, предъявляемые ее служебными обязанностями в высшей школе, не позволяют ей утратить почву под ногами и с головой уйти в эстетизм или просто в пустую болтовню.
И вот настал 1933 год. Однажды Паула фон Б. зашла к нам на факультет за какой-то книгой. Обычно — воплощенная серьезность, она неслась мне навстречу молодой порывистой походкой, на лице — оживление и радость. «Да вы просто сияете от счастья! Что нибудь произошло из ряда вон выходящее?» — «Из ряда вон выходящее! К чему мне все это?.. Я помолодела на десять лет, да нет, на все девятнадцать: такого настроения у меня не было с 1914 года!» — «И это вы говорите мне? И вы способны так говорить, хотя не можете не видеть всего вокруг: не читать, не слышать о том, какому бесчестью подвергаются люди, до недавних пор близкие вам, какой суд вершат над работами, до недавних пор ценимыми вами, какому забвению предают все духовное, до недавнего времени…» Она, слегка озадаченная, прервала меня, сказав с участием: «Дорогой профессор! Я совершенно не учла вашего состояния. Ваши нервы никуда не годятся, вам абсолютно необходимо на несколько недель уйти в отпуск и забыть про газеты. Сейчас вы на все реагируете болезненно, ваше восприятие отвлекается от главного мелкими неприятностями и малоизящными деталями, которых просто невозможно избежать в эпоху таких великих преобразований. Пройдет немного времени, и вы на все взглянете по-другому. Можно будет как-нибудь навестить вас с супругой, а?» И прежде чем я мог что-нибудь возразить, она выскочила за дверь, ну просто девочка-подросток: «Сердечный привет вашей жене!»
«Немного времени», о чем говорила Паула, превратилось в несколько месяцев, в течение которых со всей очевидностью проявились как общая подлая сущность нового режима, так и его особая жестокость в отношении «еврейской интеллигенции». Надо думать, простодушная доверчивость Паулы все-таки была поколеблена. На работе мы не виделись, возможно, она сознательно избегала меня.
И однажды она объявилась у нас. Это мой долг как немки, так она выразилась, открыто изложить друзьям свое кредо, и смею надеяться, что мы — как и прежде — друзья. «Раньше вы никогда бы не сказали „долг как немки“, — прервал я ее, — какое отношение имеет „немец“ или „не немец“ в чисто личных и общечеловеческих вещах? Или вы хотите нас политизировать?» — «Немецкий или не-немецкий — это очень важно и имеет прямое отношение ко всему, вообще это и есть самое главное; причем я это узнала, да все мы это узнали от фюрера, узнали или вспомнили то, что забыли. С ним мы вернулись домой!» — «А для чего вы нам все это рассказываете?» — «Вы тоже должны согласиться с этим, вы должны понять, что я всецело принадлежу фюреру, но не думайте, что я уже не питаю к вам дружеских чувств…» — «А как же могут сосуществовать и те и другие чувства? И что говорит ваш фюрер столь почитаемому вами учителю и бывшему руководителю Вальцелю? И как все это вяжется с тем, что вы читаете о гуманизме у Лессинга, да и у многих других, о которых по вашему заданию писали студенты в семинарских работах? И как… да что там говорить, нет смысла больше задавать вопросы».
После каждой моей фразы она только отрицательно качала головой, в глазах ее стояли слезы. «В самом деле, это бессмысленно, ведь все, о чем вы меня спрашиваете, идет от рассудка, а за этим прячется чувство ожесточения, вызванное второстепенными вещами». — «Откуда же браться моим вопросам, как не из рассудка. И что такое первостепенное?» — «Я ведь уже сказала вам: главное — мы вернулись домой, домой! Вы это должны почувствовать, и вообще надо доверять чувству; и вы должны постоянно сознавать величие фюрера, а не думать о тех недостатках, которые в настоящий момент причиняют вам неудобства… А что касается наших классиков, то мне вовсе не кажется, что они ему противоречат, их надо просто правильно читать, вот Гердера, например. Но даже если это было и так, — он уж сумел бы их переубедить!» — «Откуда у вас такая уверенность?» — «Оттуда же, откуда проистекает всякая уверенность: из веры. И если вам это ничего не говорит, тогда… тогда опять-таки прав наш фюрер, когда ополчается против… (она вовремя проглотила слово „евреев“ и продолжала)… бесплодной интеллигенции. Ибо я верую в него, и мне необходимо было сказать вам, что я в него верую». — «В таком случае, уважаемая фройляйн фон Б., самым правильным будет, если мы отложим нашу беседу о вере и нашу дружбу на неопределенное время…»
Она ушла, и в течение недолгого времени, когда я еще работал там, мы старательно избегали друг друга. Впоследствии я встретил ее только однажды, и один раз слышал о ней в каком-то разговоре.
Встреча произошла в один из исторических дней Третьей империи. 13 марта 1938 г. я, ничего не подозревая, открыл дверь в операционный зал госбанка и тут же отпрянул — настолько, чтобы полуоткрытая дверь меня прикрывала. Все, кто был в зале — и за окошечками и перед ними, — стояли в напряженной позе, подняв вверх правую руку и ловя слова, доносившиеся из репродуктора.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46


А-П

П-Я