Все для ванной, ценник обалденный 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Проходной двор. Неважно. На наш век хватит.
Мне вечно кажется, что я их знаю. Такое бывает десять раз на дню. Мне все кажется, что я знаю их, тех, кого привозят на каталках или приносят на носилках. Погодите-ка. Вот сейчас была разве не Синтия, из кулинарии? А та женщина – уж не Гейнор ли, знакомая мне интимно? Вот этот – уж точно Гарри, привратник из Метрополитена. Все происходит так быстро. Я ничего не слышу среди этого визга и хруста ребер. Чей это был ребенок? Не тот, что перебегал дорогу тогда в Уэллпорте? Так много лет прошло. Осторожно. Дети.
А потом мир вдруг опять становится живым, человечным, он полон лиц и голосов. Все меня знают. Я не о жертвах, конечно, с ними я не знаком, и они фактически не люди вовсе, а проходят по статье интересов, так что даже улыбки, зевки и хмурые гримасы их торчат, как шила из мешка. Привычка считать, что они мне знакомы – как люди, – это ошибка, недоразумение. Мы с ними не знакомы. Всех прочих я знаю. Впервые в жизни у меня есть друзья, интересы, общие увлечения, бейсбол, например, опера, вечеринки, и я сияю от небывалой возможности пообщаться. Все эти незнакомцы знают меня. С самого начала весь коллектив здешней больницы отличался дружбой и коллегиальностью. Esprit de corps высшего сорта, до идеализма. То, что называют обществом, – за нашими спинами. Мы посредники между человеком и природой. Мы солдаты священной биологии. Поскольку я целитель, все, что я делаю, так или иначе, исцеляет. А то, что зовется обществом, по-моему, безумно. В раздевалке железные решетки облеплены записками, которые гласят: «Спасибо вам за вашу доброту, за то, что помогли выстоять, когда было совсем плохо» и «Если бы не сотрудники вашей больницы, не знаю, как бы мы выжили». Врачи читают эти выражения благодарности со слезами на глазах, особенно если слова выведены детским почерком. Только не Джон Янг. Возможно, он, как и я, знает, что письма эти пишут во имя искупления – дабы заранее умаслить. Дети («7 лет») еще не поступали сюда. Когда мы закончим работу, они не будут так благодарны.
Увлечений у нас много (жизнь развернулась и наполнилась), но главное наше хобби – это, конечно, женские тела. Женские тела Джонни считает во многих отношениях гораздо более интересными, чем все остальное, вместе взятое. Он почитает женские тела не только ради одного удовольствия, не таков наш Джонни. Он почитает женские тела ради самых разных удовольствий: любви, духовного общения, забвения, экзальтации. Женские тела выявляют все его лучшие чувства. Тот факт, что у женского тела сверху есть голова, – для него не более чем деталь. Не поймите меня превратно: голова ему нужна, ведь на ней – лицо, на ней растут волосы. Ему нужен рот, о, как ему нужен рот. Что же касается содержимого головы – ну да, Джонни бывает нужно кое-что из того, что там обитает: желание, похоть, извращенность. Если правда, что секс – в голове, тогда Джонни нужна голова.
Вначале я собирался продолжить холодно, сокрушенным тоном. Примерно так: что касается половой жизни Джонни, достаточно сказать, что за годы, проведенные нами в этом городе, он переспал со множеством медсестер. Но в том-то и дело, что недостаточно. Что бы я ни сказал в этом духе, все будет недостаточно. А насчет медсестер, между прочим, правда. Или – правда насчет тех медсестер, с которыми Джонни спал, а таких навалом. По мне, так это жуть; с моей точки зрения, просто умереть и, главное, не встать. Но они все говорят, что больницы эротичны. Кровь и плоть, смерть и власть. Надеюсь, вы видите связь. Так они примиряются с мыслью о собственной смерти. Они занимаются тем, что мы тут на земле все должны делать: они готовятся умереть. Таким образом, доктор Янг фатально, летально, просто до смерти интересуется женскими телами. Ну чем бы еще могли быть так невероятно интересны женские тела?
Здесь, в Нью-Йорке, к этому – как и ко всему остальному в этом городе – примешивается лихорадочный оттенок насилия; здесь, в отличие от Уэллпорта, рассчитывать на эволюцию к чистоте, покою и невинности не приходится. В сравнении с этим наш прежний ритуал ухаживания – когда любовь печально расцветала на парковке или с горькими словами перед заливаемой дождем витриной – при всей своей скоропостижности кажется едва ли не великосветским. Вот, например. Он встает в два часа утра и отправляется на прогулку. Мы идем по Шестой авеню, попыхивая прозаичной папиросой, никого не трогаем – и тут вдруг Джон сворачивает на Тридцать вторую стрит, переходит на резвую рысь и на бегу начинает снимать штаны… Представляете? Эти штаны болтались у него на коленях, когда он вломился в двери какой-то многоэтажки, и на уровне щиколоток, когда он с разбегу преодолел первый лестничный пролет. В квартире мы забежали сразу же в ярко освещенную спальню – и обернулись. Должен сказать, что ситуация не очень-то располагала. Женщина в постели, правда, была. Но здесь же был и мужчина. Совершенно одетый, огромный, в полночно-синем сержевом костюме и фуражке, он склонился над ней, опершись коленом, и размеренно, как маятник, хлестал ее по лицу рукой в толстой перчатке. Нет, это совсем не напоминало то, к чему мы привыкли. Джон осторожно стянул с себя носки и рубашку. Надо отдать ему должное: хладнокровия он не теряет, варианты просчитывает. Потом мужчины неловко обошли друг друга, и Джон как-то неуверенно полез в постель. Тот тип уставился на нас, и на его рыхлом лице обозначилось потрясение. Затем он рявкнул что-то и отправился восвояси, впрочем, у двери он помедлил и заботливо притушил свет. Лестница загудела в такт его удаляющимся шагам. Женщина вцепилась в меня.
– Мой муж! – объяснила она.
Нам-то что? Джон тут же ей вдул, без всякой прелюдии. Без всяких поглаживаний по волосам, вздохов и печальных взглядов в потолок, обойдется. Не отдохнув, не похрапев предварительно, с этой цыпочкой все было иначе… Вскоре она получила работу в больнице. Сестра Дэвис. Мы все еще трахаемся. Ее муж Деннис – ночной сторож. Она все время твердит, как, мол, здорово, что Деннис ничего не знает, и она надеется, что он никогда не узнает. Да что с ними такое, с этими людьми? Наверное, они помнят только то, что хотят помнить. По-моему, в нашем случае мы с Джоном должны хлопнуть по рукам и вознести убогую хвалу человеческому таланту забывать: забвение – это порой не размыв и порча, но активная деятельность. Джон забывает. Медсестра Дэвис забывает. Забывает ее муж Деннис, подрагивая от холода по пути на работу, когда идет сторожить ночь.
* * *
Скорее из чистого педантизма я пытаюсь найти связь между этими двумя интересами, двумя видами женских тел. Одно тело развалилось на ковчеге из подушек – уютно взъерошенное, источая аромат свежей сдобы (тут вы от меня возражений не ждите: женщины действительно прекрасны); другое тело, холодное и плоское, лежит на столе, и кровь стекает с краев столешницы, пламенея как закат. У Джона встает в обоих случаях. Он, наверное, думает: вот еще одна. Еще одно лицо со свадебным шлейфом волос. Еще одна потрясающе мощная ляжка. Еще одна матка.
С детьми на педиатрическом отделении, где никогда не гаснет свет, где маленькие жертвы, которых мы терпеливо уродуем, лежат напичканные лекарствами, несчастные и нетерпеливые, – с детьми Джон оперативнее всего. Он проносится по отделению с застывшей, как у скелета, улыбкой, выхватывая у детей игрушки и леденцы. Никаких эмоций. Его пронимают только мужчины. Даже забавно. Он смотрит им в глаза таким взглядом, будто исповедуется. Признается в том, что у них есть право, которое он сейчас попирает. А в чем оно, это право? Это право жить и любить.
Джонни словно бы чувствует: с мужчинами врачебный номер может и не пройти. Мужчины представляют угрозу главной врачебной тайне – тайне обладания некой властью; ведь если власть не используется, она становится неуправляемой и оборачивается против самих врачей.
Картер являлся исключением, как в этом, так и во всем остальном, но вообще-то я привык считать себя примерно одного возраста с правящим президентом США. Люди говорят, что я похож на Джерри Форда, хотя сейчас я гораздо лучше выгляжу, во всяком случае, я был моложе ЛБД, но я определенно старше ДФК, который даже симпатичнее меня. ДФК – его привезли из Вашингтона; поднятый на ноги докторскими скальпелями и снайперскими пулями, он проехал по улицам Далласа, и народ приветствовал его как героя.
Несмотря на годы постоянного разоружения, сейчас все вновь заговорили о ядерной войне, и даже серьезней, чем раньше. Эх, если бы я мог угомонить их. Ее не будет. Ну-ка, представьте себе, какие для нее нужны приготовления. А никто к ним даже не приступал. Никто не готов к ней.
Помните панков? Вот они были готовы. Как они экспериментировали на собственном лице с умерщвлением плоти – пирсинг, замогильная бледность. Все началось с панков. Они-то были готовы. Но они исчезли десятки лет назад.
Хочу рассказать об одном небольшом эпизоде.
Сижу это я в приемной на отделении «Питер Пэн», точу лясы с медсестрой Джадж. В комнате еще одна женщина, некая миссис Голдман. Поскольку она женщина, Джон время от времени на нее поглядывает: все-таки женщина. Но она к тому же еще и мать: у ее ног младенец, и имеется еще один ребенок, девочка трех лет, которой мы решили уничтожить бедра. Девочка лежит на отделении «Питер Пэн», вся нижняя половина тела у нее в гипсе. Лежит уже три месяца – это долгосрочный проект… Миссис Голдман читает журнал, ребенок возится у ее ног. Мы уже встречались с этой парочкой. Малыш быстро уменьшается и уже ползает-то едва-едва, но надо видеть, как он старается. Стоп. Минутку. Ребенок ползет, с боем одолевая каждый дюйм, – но он ползет вперед . Да и мамаша с журналом: она читает, вернее, просматривает с начала – глянцевые страницы шуршат перед ее лицом. Ох! Господи, когда же я в последний раз?… Однако этот светлый миг очень быстро заканчивается. Миссис Голдман опять читает задом наперед, а малыш просто плачет. Хочет, чтобы ему подгузник поменяли, или голоден. Да, хочет новый подгузник из урны, полный, со свежими какашками. Это у меня срыв. Нужно взять себя в руки. Я все жду, что в мире появится осмысленность. Но она не появляется. И не появится. Никогда.
Надо очерстветь душой к боли и страданиям. И побыстрее. Последний срок – прямо сейчас.
Чисто по-человечески без этого необходимого условия мы бы не выдержали и получаса. Доходит просто до гротеска. Среди нагретого кафеля и металла в раздевалке или возле бумажных стаканчиков и банок кофе в подсобке – вот он, Джонни, и весь халат у него в совершенно жутких пятнах. Жертв своих мы зовем жмуриками, кусками и тушками, а еще уродами и донорами для трансплантации.
– Не то что толстуха. Смотрел толстуху?
– А, да она еще ничего.
– Смотрел ту, размазанную?
Не бог весть какая добродетель, но хочу отметить: Джон Янг не получает удовольствия от своей работы. Эмоции приглушены, он словно в защитном костюме. И это несмотря на то, что он добровольно остается на сверхурочные часы. Мнения о нем разные: он «невероятно предан делу», он «козел отпущения», он «святой», он «хренов псих».
– Что же, – говорит Джон, слегка пожимая плечами, – делаешь то, что делаешь лучше.
Джонни покрепче прочих братьев и сестер-врачей. Они вечно мямлят и колеблются. Джонни не нужно подбадривать – он сам кого хочешь подбодрит. Вот Байрон с внешностью Блуто, с широкой черной бородой и поросшими буйной растительностью плечами.
– Рассказывай, Байрон.
– Джонни, послушай. У меня ничего не получается.
– А кто сказал, что будет легко?
– Я не гожусь для всего этого дерьма.
И так далее. Не помогает. Поговорив с Джонни, они всякий раз чувствуют себя еще хуже. Байрон проваливает, очень волосатый, очень чистый, ломая руки, ну в точности паук в зеленом спецкостюме.
А тело там, под нами, все время такое усталое. Конца и края не видать. Много работаю с Витни. Кто такой Витни? Тридцать два года, высокий, пухлогубый, пучеглазый, очень сметлив, но некультурен, по верхам нахватался – такой вот он, Витни. Он думает, что крутой, все толкует про Корею, мол, какая фигня эти наши дела по сравнению с тем, что было там. Так, ничего особенного. Был тут один случай с Витни, когда – ох, прямо не знаю! – ну, ладно. Мы, значит, только что уделали двух подростков. Их привели матери, а потом свалили куда-то сразу после того, как мы начали работать, задержались только посмотреть на методичное разматывание окровавленных повязок. Мы вскрыли швы и измазали парнишек кровью. Помню, как Витни ловко вставил в рану что-то вроде арбалетной стрелы, а я загонял другому парню осколки коричневого стекла в макушку. И мы оба, как говорится, животики надорвали : хохотали в голос, выразив наконец зубами, языком и миндалинами черный юмор, который прячется со своими ужимками за всем, что мы тут делаем. Наш смех сливался с криками и стонами мальчишек. Да уж. А Витни подходит к моему и говорит: «А это у тебя стекляшки, чтобы воры не залезли? Не башка, а каменная ограда». Или что-то в этом роде; казалось, мы оба так успокаиваемся. Юмор все-таки помогает держаться, даже когда уже давно в штаны наложил. Наше веселье скрывало страх, конечно, страх – от сознания своей хрупкости. Наше собственное увечье. Кто может причинить его? Как нам уберечься? Вскоре мы с Витни уже орудовали ножовкой и долотом, приделывая нелепо изуродованную ногу к какому-то незнакомому закутанному телу в районе бедра, в пелене кровавого дождя и костяного снега.
Город – город исцелит их лезвием ножа, автомобилем, полицейской дубинкой, пулей. Локальные вспышки любви и ненависти. Оборванные кабели и порушенная кладка телекинетического города.
На втором этаже располагается прачечная, место спешных свиданий и перепихонов, миссионерских, коленно-локтевых и коленотрясучих (то есть встояка). Я бывал там с сестрой Дэвис. Сейчас я иду туда с сестрой Тремлет.
На четвертом этаже есть две послеоперационные палаты, там тоже нормально. Я ходил туда с сестрой Кобретти. Надеюсь скоро сходить туда с сестрами Сэммон и Букер. Иногда я даже не утруждаю себя снять измазанный и поношенный халат.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я