https://wodolei.ru/catalog/mebel/mojdodyr/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Когда два года назад Людвиг скончался, Мюнхен устроил ему торжественные похороны, которые вылились в такую демонстрацию теплых чувств, какой дом Виттельсбахов не знал за всю «тысячу лет своего правления».
Так что унылых лиц было немного — и еще меньше тех, кто позволял себе задаваться вопросом: а что дальше? Разве не ясно, что этот открытый разрыв с Берлином был теперь окончательным и Веймарскую конституцию можно выбросить в мусорную корзину? Значит, независимое Баварское королевство… И что же за этим воспоследует? В других германских землях тоже есть свои, с позволения сказать, «сепаратисты». Наряду с роялистской Баварией существует красная Саксония, красные бунтовщики в Гамбурге и презренные продажные французские марионетки в Аахене, которые даже осмеливаются требовать «независимости» для Рейнской области.
Но Вальтер фон Кессен отнюдь не принадлежал к числу этих дальнозорких и унылых: в самом приподнятом настроении он наблюдал за тем, как развешивали флаги, устанавливали вертела для жарения бычьих туш, распоряжался устройством фейерверка, организацией процессий, договаривался с деревенским священником о благодарственной мессе и даже обмолвился о возведении мемориального обелиска на Шварцберге. Его восторженное состояние передалось и Огастину… Возможно, бесшабашному настроению последнего немало способствовало количество сливянки (нет уж, извольте пить до дна!), поглощенной за завтраком во время бесчисленных тостов. Подняв бокал, он внезапно обратился к «милорду барону» и заявил, что хочет просить о милости: ему кажется, сказал он, что в ознаменование счастливого события всем бедным узникам, томящимся в цепях в этом замке, должно быть даровано прощение.
Минуты две Вальтер молча смотрел на него вытаращив глаза, как на умалишенного, ибо мысли его были в эту минуту очень далеко, а к дурачествам такого рода он не привык. Но когда на него сошло наконец прозрение, он пришел в совершеннейший восторг. Как это мило со стороны Огастина! Какие подходящие к случаю чувства, и как тонко он их проявил! Вальтер был прямо-таки поражен и впервые за все время испытал даже что-то вроде душевного расположения к своему молодому английскому кузену. Хлопнув Огастина по плечу так, что тот едва устоял на ногах, Вальтер немедленно распорядился снять с мальчишек ошейники. («Вы именно это имели в виду? Я правильно вас понял?») И тут же отрядил двух сестренок привести в исполнение приказ.
Вальтер и в самом деле был искренне рад подвернувшемуся предлогу для объявления амнистии. Должно быть, применив такой необычный способ наказания, он немного хватил через край: но кто же знал, что мальчики окажутся столь чувствительными к постигшей их каре. Вальтер не был жесток по натуре — просто он считал, что в наказании надо проявлять не только строгость, но и известную долю воображения и что в современной семье отец не может вечно прибегать к такому нецивилизованному способу внушения, как порка.
После этого Вальтер вместе с Отто приступил к своим обязанностям феодала в предвидении предстоящего празднества, а трое молодых людей — Огастин и Франц под руку с сестрой, — приятно взволнованные, вышли во двор, на жгучий морозный воздух. Двор лежал в снежных сугробах. Крепостные стены, по которым вчера еще мальчишки катались на велосипедах, теперь покрывал пласт нетронутого снега, сгладивший зубчатые украшения парапета. Снег приглушал все звуки: приплывавший издалека перезвон церковных колоколов, позвякивание колокольчиков на санной упряжи, веселую перекличку голосов, песни и ружейные выстрелы, и делал почти неслышным поскрипывание снежного наста под ногой — единственный звук, нарушавший тишину здесь, во дворе.
Втроем они прошли в главные ворота. Внизу, в долине, белый снежный покров лежал на вершинах деревьев, на кровлях деревенских домов, на церковной колокольне, и — совсем вдали — все леса и поля под сумрачным свинцовым небом были мертвенно белы от снега. Среди этой белизны особенно ярким казалось сияние красок большого распятия за воротами замка: алые струйки крови, сочащейся из-под припорошенного снегом тернового венца и стекающей по усталому лицу; блеск желтоватого, как слоновая кость, обнаженного тела — изнуренного, с узкой повязкой на бедрах; отблески крови на голубоватом снегу вокруг скрещенных, пробитых тяжелым железным гвоздем ступней. А возле самого распятия, но явно не отдавая себе в этом отчета, стояла группа деревенских ребятишек, только что забравшихся сюда со своими санками, — красные шапочки, льняные кудряшки, перламутрово-розовые лица, опьяненные зрелищем первого снега… На фоне этой обесцвеченной белизны они казались яркими бабочками, слетевшимися к подножию креста.
Здесь по знаку Франца все трое приостановились. Они стояли, погрузившись в созерцание.
— Grub Gott, — прошептали ребятишки.
Огастин с любопытством всматривался в даль, стараясь разглядеть праздничную деревню, полускрытую за верхушками деревьев. Франц и Мици стояли тихо, молча, рука об руку; их белокурые головы — на уровне колен распятого. Лицо Франца выражало глубокое волнение. Мици, угадав, как видно, состояние брата, повернулась к нему и, нащупав свободной рукой его плечо, тихонько его погладила. И Франц, словно этот жест дал выход его чувствам, заговорил; он не смотрел на Огастина, но слова предназначались ему… Этот Огастин, он хоть и англичанин, но еще достаточно молод и должен понять!
— Наш отец — монархист, — сказал Франц (и каждое слово выдавало его волнение), — но мы, разумеется, нет. — Он помолчал. — Вы понимаете, отец — баварец, а я — немец. — Осторожным, но бессознательным движением он сбросил снег с гвоздя, пронзающего ноги распятого. Ребятишки один за другим прыгнули на санки, ринулись вниз головой с горы и исчезли между деревьев внизу, и молодые люди остались одни. — Папа живет прошлым! Мы — я и Мици — будущим.
— И дядя Отто, — тихо добавила Мици.
— И дядя Отто? Да, но… но с оговорками…
Тут Мици вдруг чуть слышно вздохнула.

Когда они, возвращаясь домой, вошли в главные ворота и здание замка снова выросло перед ними, Огастин случайно поглядел вверх и краем глаза уловил какое-то движение. Одно слуховое окно на пятом этаже кто-то распахнул настежь… А вчера, да, конечно же, вчера оно, как и все остальные окна, было заколочено досками.
15
— И тем не менее, — говорил Франц, когда они входили во двор, — для меня это известие, которое мы получили сегодня, — хорошее известие… Так я думаю… Потому что теперь все сдвинется с места. — В дверях замка появились близнецы и остановились, наблюдая за ними. Огастин принялся было лепить для них снежную бабу, но малыши напустили на себя такой важный и надменный вид, словно он нанес им тяжкое оскорбление. — Кар, Рупрехт — сами по себе они не имеют значения, — продолжал свои объяснения Франц. — В действиях Густава фон Кара я усматриваю всего лишь перст судьбы, я бы даже сказал — ее мизинец , если такая метафора позволительна. Но если допустить, что слишком могущественные силы могут быть использованы для слишком ничтожных целей, тогда сегодня Кар выпустил в Германии на волю такие разрушительные силы, которыми он сам уже не сможет управлять. Да и никому в Берлине это не по плечу, теперь, когда Вальтер Ратенау мертв. Вот почему великий Ратенау должен был умереть, — неожиданно хрипло добавил он, понизив голос, и в его расширенных глазах вдруг промелькнуло и злорадство и глубокое волнение.
— Но если все выйдет из повиновения… Что же тогда может произойти, на что вы рассчитываете? — спросил Огастин, которого все эти рассуждения только забавляли.
— Воцарится хаос, — просто и торжественно изрек Франц. — Германия должна возродиться, но только из огненного чрева хаоса может она восстать к жизни… Из кроваво-огненного чрева мрака и хаоса и… Ну и так далее, — добавил он, словно повторяя плохо затверженный урок, и голос его прозвучал совсем по-детски.
— Боже милостивый! — чуть слышно прошептал Огастин. В этом загадочном немецком кузене раскрывалось нечто такое, чего никак нельзя было в нем заподозрить сначала.
Но тут Огастин забыл про Франца, так как Мици вдруг споткнулась обо что-то на снегу. Франц, все еще державший ее под руку, увлекшись разговором, перестал уделять ей внимание, и она едва не упала.
— Осторожней! — беспечно крикнул в своем блаженном неведении Огастин и бросился к Мици, чтобы подхватить ее с другой стороны.
Обычно Огастин избегал, когда это было возможно, физического соприкосновения с людьми, а пуще всего — с девушками. И когда сейчас он по собственному почину подхватил эту девушку под руку, ощущение, которое он при этом испытал, было совершенно новым и неожиданным для него. Нет, никаких электрических токов не пробежало по его телу, и все же он был странно смущен. Опомнившись, он заметил, что слишком крепко сжимает это мягкое, податливое нечто, скрытое в рукаве. Тогда ему захотелось выпустить ее руку, но он не знал, как это сделать достаточно учтиво, и уже волей-неволей продолжал поддерживать Мици за локоть. И все это время ему не давала покоя мысль, как бы Мици не сочла его нахалом.
Но Мици, казалось, не обращала на него внимания: неторопливо, но вместе с тем с каким-то странным волнением, почти надрывом она заговорила с братом о дяде Отто. Пожалуй (соглашалась она), Франц прав относительно «оговорок»: приходится признать, что не все действия дядюшки Отто направлены к тому, чтобы восторжествовал хаос, едва ли он по-настоящему преследует эту цель. Ведь, по правде-то говоря, его работа, то, что он делает для армии…
— Боюсь, это действительно так, — хмуро сказал Франц. — Дядя, к сожалению, недостаточно четко понимает философскую необходимость первоначального хаоса, предшествующего созиданию, — не так, как понимаем это мы с тобой и… ну, и другие. — Теперь, когда чувства и мысли Франца были разбужены, привычное надменно-презрительное выражение его лица уступило место чему-то более естественному и обыденному. — Отсюда и проистекает его ошибка: он слишком рано взялся за возрождение немецкой Армии , в то время как сначала надо было стремиться к возрождению немецкой Души . Он слишком большое значение придает кадрам, тайным арсеналам оружия и секретной военной подготовке и слишком мало духовной стороне дела. Он забывает главное: если нация лишится души, которая должна обитать в ее теле, сиречь в армии, тогда даже сама армия ничто! В нынешней Германии армия будет лишь сборищем бездушных тупиц…
— Вот, вот! — вмешался Огастин. — Ну конечно же! Теперь душа новой Германии должна воплотиться в гражданском теле, и для старых солдат, таких, как Отто, проглотить эту пилюлю будет нелегко.
— Душа Германии воплотится в гражданском теле? — Франц, казалось, был ошеломлен; наступила довольно продолжительная пауза, пока он старался осмыслить эту странную идею. — Так! Это интересно… Это уводит меня даже дальше, чем я предполагал. Вы, значит, считаете, что наш классический рейхсвер, с его жесткими моралистическими традициями, будет слишком стеснителен для такого могучего взлета духа? И потому восставшая из пепла Душа Германии потребует для себя нового «тела» — «тела» исконно германского, всецело первобытного и народного? Я правильно понял вашу мысль?
Теперь уже Огастин поглядел на него в изумлении и замешательстве. Каким-то образом они пришли к полному обоюдному непониманию. Как же это произошло? В какой момент?
Но прежде чем он успел собраться с мыслями для ответа, Франц заговорил снова:
— Духовная сторона — никогда не надо о ней забывать. Вы знаете, что сказал генерал граф Геслер еще тридцать лет назад? Не знаете? Сейчас я вам скажу. Это было в его речи, с которой он обратился к армии: «Германской цивилизации неизбежно придется воздвигать свой храм на горе трупов, на океане слез, на предсмертных криках неисчислимого множества людей…» Пророческие слова, глубоко метафизические и антиматериалистические, императивный призыв ко всей германской расе! Но послушайте, Огастин, как же может это быть осуществлено, если не с помощью армии?
Франц продолжал говорить, но его слова звучали в ушах Огастина все глуше и глуше и понемногу затонули где-то вдали, как при расставании. Потому что внезапно — и когда Огастин меньше всего этого ожидал — случилось чудо. Нежная рука Мици, которой уже почти бессознательно касались его пальцы, вдруг ожила, и сквозь толстую оболочку рукава к нему проникло ее тепло… и трепет. Он ощутил томительное покалывание в кончиках пальцев, прикасавшихся к чему-то тающему, зыбкому, чуть слышно, мелодично вибрирующему, как пенье-дрожь телеграфных проводов в тихий вечер, воспринимаемому более чувством, нежели слухом. И тогда и его рука, та, что касалась локтя, та, по которой пробегала дрожь, начала растворяться в чем-то огромном, стала песчинкой, несомой прибоем, и теперь он уже чувствовал, как между ним и Мици возникает нерасторжимая связь, как по прямому проводу — ее руке — движения ее души передаются ему, и грудь его полнится ими, и голова кружится, и в ушах звон.
Огастин смятенно поглядел Мици в лицо. Что может подумать она о том необычайном, что возникало сейчас между ними? Ведь это исходило от ее руки — конечно, от ее руки, так же как и от его; это совершалось с ними обоими при всей раздельности их существ. Ее душа с огромной, ошеломляющей и все нарастающей силой проникала в открытые ворота его души, заполняла ее, одновременно преображая все вокруг, весь мир. Но лицо Мици оставалось таким же безмятежно непроницаемым, как всегда, — ее почти неправдоподобно прекрасное лицо стало словно бы еще спокойнее, тише…
«Прекрасное»? О да, это юное лицо было единственным во всем мироздании подлинным, живым воплощением всего, что крылось в беспомощном слове «красота», впервые за всю историю человечества получившем законное право на существование! Огастин вглядывался в ее непостижимое лицо и не мог, казалось, уловить ее дыхания, так оно было тихо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я