https://wodolei.ru/catalog/unitazy/roca-meridian-n-346247000-25100-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


* * *
Мы думали, будет какое-то расследование, но никакого расследования не было. Мы целыми днями сидели на крыше и ждали, что к нам придут из полиции. Но никто не пришел. К нашему несказанному облегчению. Да и что бы мы им сказали? «Наша подруга Хейди — такая дрянная девчонка, что одним взглядом крушит вертолеты»? И что, интересно, сказал пилот в свои последние секунды: «Помогите, меня сглазили насмерть»? И какой вывод сделали бы в полиции, если бы было следствие? «Офицер Диас умер именно так, как хотел: с собственным членом в руках»? Так что это вполне логично, что никакого расследования не было.
* * *
Я ждала подходящего случая, чтобы подарить Уолтеру этот диск с регги, который он так искал, — но все было против меня. Я часами сидела на крыше, дожидаясь, пока мы с Уолтером не останемся там одни, и выслушивала бесконечные выступления Лу и Сью, которые живописали мне прелести однополой любви: что только женщина может по-настоящему удовлетворить женщину, и как много я теряю. Они постоянно капали мне на мозги. Это было муторно и занудно, и я начала понимать, почему многие женщины держат мужей под каблуком — потому что мужчине проще лечь жене под каблук, чем выслушивать, как она постоянно нудит над ухом. Я уже дошла до того, что готова была сказать: ладно, уговорили — даю вам полчаса, но потом вы заткнетесь, ага? Я ничего не имею против лесбиянок, но меня раздражает, что они только об этом и говорят. Иногда я заменяла кого-то из них в лесбийской сцене с Кристианой, и лизать ее грудь в течение двух-трех минут — для меня это было не более эротично, чем лизать подлокотник кресла. Кстати добавлю, что лизать подлокотник кресла — для меня в этом нет вообще ничего эротичного.
— Нет, вы не лесбиянки, — вмешался Влан.
— То есть как? — удивилась Лу.
— Нельзя быть лесбиянкой, если ты лесбиянка, — пояснил Влан, — только гетеросексуал может быть геем.
От сапфической ярости Влана спасла Кристиана, которая спустилась в бассейн и вдруг разрыдалась. Потому что на дне лежал Хеймиш, причем лежал уже давно — так что он явно не просто обследовал дно, а отошел в мир иной. Кристиана пыталась что-то сказать, но у нее пропал голос. Она нервно топталась на месте и тыкала пальцем в Хеймиша, покоящегося на дне, — в общем, вела себя совершенно не так, как надо вести себя в кризисных ситуациях.
Все единодушно решили, что Хеймиш либо перепил, либо перестарался со стимуляторами. Но у него в крови не нашли ни наркотиков, ни алкоголя — вернее, нашли, но не в таких количествах, чтобы это могло поспособствовать прекращению всяческой жизнеспособности. Признаков насильственной смерти также не обнаружилось. Все это смотрелось так, как будто Хеймиш просто заснул на дне бассейна. Никто ничего не заметил. Никто даже не помнил, чтобы Хеймиш спускался в бассейн. Я была вся в своих мыслях, решала, стоит ли мне обращаться в агентство по найму кадров, так что я тоже ничем не могла помочь следствию.
* * *
Хорхе попросил меня разобрать вещи Хеймиша. Сперва тебе льстит, что тебе доверяют такое ответственное поручение, что тебя считают достаточно взрослой и уравновешенной для выполнения такой деликатной миссии, но как только доходит до дела, ты начинаешь беситься и злиться, что тебя загрузили такой неблагодарной работой. Коробка бумажных салфеток, вонючая обувь, чашка с недопитым кофе, слово «ЖЕРЕБЕЦ», сложенное из деревянных букв, — это уже не просто коробка бумажных салфеток, недопитый кофе и деревянные буквы, а коробка салфеток, вонючая обувь, недопитый кофе и деревянные буквы, принадлежащие мертвому человеку, и в этом качестве они неизбежно приобретают неустранимый налет чего-то мрачного и гнетущего.
Проще всего было избавиться от недопитого кофе. Я просто вылила его в раковину. Но с остальными вещами было уже сложнее. Мне было как-то неловко: мне казалось, что я как бы усугубляю кончину Хеймиша. Окончательно прогоняю из мира живых. Был человек, человека не стало — и моими стараниями от него не останется даже вещей. Почти вся одежда была такой старой и драной, что годилась только на выброс. Я никогда не пойму мужиков. Зачем хранить двадцать лет какую-нибудь замызганную футболку?! Это что, беззаветная верность дорогим сердцу вещам или просто панический страх перед шоппингом?
У Хеймиша был только один чемодан, и я решила собрать туда все, что есть более или менее приличного с виду, и отослать чемодан родным Хеймиша. Я не нашла ничего интересного: никаких непристойных фоток, где Хеймиш сношает молоденьких мальчиков, никаких дисков с нацистскими маршами, никаких замаринованных частей тел бывших любовниц. Я нашла кучу писем из разных банков с предложениями завести кредитную карточку и целую пачку любительских снимков: Хеймиш в комнате, в баре, на пляже — Хеймиш в компании друзей, Хеймиш улыбается в камеру, Хеймиш размахивает сигаретой или поднимает бокал. Хеймишу они были дороги, эти снимки. Но теперь вся их ценность сошла на нет. Когда Хорхе попросил меня разобрать вещи Хеймиша, я согласилась еще и из любопытства. Вещи могут многое рассказать о своем владельце. А это всегда интересно: застать кого-то врасплох, со спущенными духовными штанами. Вот если бы люди видели друг друга насквозь — это было бы мерзко и грустно или попросту скучно? Может быть, никаких скрытых глубин вообще не существует? И мы очень быстро узнаем друг друга и надоедаем друг другу — и в этом, собственно, и заключается вся трагедия человеческих отношений?
Комната Хеймиша ждала хозяина, как будто он просто вышел на пару минут и сейчас вернется. Я нашла толстую стопку машинописных страниц, скрепленных большой канцелярской скрепкой. Текст на страницах был на каком-то непонятном языке. Но там было сопроводительное письмо на английском от какой-то древней старушки (судя по аккуратному почерку и церемонно учтивому стилю). Она обращалась к Хеймишу с просьбой: может, он знает кого-нибудь в Англии, кого могут заинтересовать сочинения ее двоюродной бабушки. Я посмотрела на дату. Письмо было четырехлетней давности.
— Легко сказать, трудно дожить, — пробормотала я. Стопка машинописных страниц так и осталась у меня в руке, зависшей над мусорной корзиной. Я не знала, что с ними делать. Не знала даже, как приступить к тому, чтобы сделать хоть что-то. Да и надо ли что-то делать? Никому не хочется огорчать милую вежливую старушку, которая пишет такие славные письма. Но что там, на этих листах? Не поддающийся расшифровке список покупок или самое лучшее из всего, что было создано за всю историю мировой литературы?
Вошел Рутгер с каким-то бревном. Я хотела спросить что это за бревно, у Рутгера на лице было написано: спроси меня.
— Есть что-нибудь стоящее? — Он прислонил бревно к стене, способом выжидательно недоуменным, мол, чего ж ты не спрашиваешь про бревно?
— Здесь нельзя ничего брать?
— Почему? Все равно эти вещи уже никому не нужны. — Он схватил с полки баллончик с пеной для бритья. Потом повертел в руках маникюрные ножницы и в итоге остановился на упаковке таблеток от укачивания. — Возьму их себе, — сказал он.
— Ты что, собираешься уезжать? — спросила я.
— Пока нет. Но все может быть.
Он подхватил свое бревно, старательно изображая, какое оно тяжелое. Потом озадаченно посмотрел на меня, как будто ему было странно, что я не спрашиваю про бревно.
— Вот у меня тут бревно, — сказал он.
Я улыбнулась.
— Это история, — сказал он.
Я принялась сосредоточенно рыться в комоде.
— Это начало всей музыки, — продолжал Рутгер. — Первоисточник любого ударного инструмента. Это будет мой первый альбом.
— Ты же, насколько я помню, собирался податься в кино.
— Да, но я не хочу ограничиваться чем-то одним. Хочу создать целую творческую империю. А бревно, с его многочисленными тональностями, — это же золотая жила.
— А ты умеешь на нем играть?
— Нет.
Я рассматривала слово «ЖЕРЕБЕЦ», сложенное из деревянных букв. Оно разбиралось на две части: «ЖЕР» и «ЕБЕЦ», — скрепленные между собой резинкой. Рутгер все не уходил. Он перебирал рубашки Хеймиша. Я подумала, что Хеймиш просто взбесился бы, если бы узнал, что Рутгеру достанется что-нибудь из его одежды.
— Красная — очень даже хорошая.
— Здесь ничего нельзя брать. — Я бы в жизни не надела на себя вещь, оставшуюся от мертвого человека, тем более если этот человек погиб так нелепо и так злосчастно. Хотя я тогда одевалась в недорогих магазинах подержанной одежды, и у меня наверняка были вещи, принадлежавшие мертвым женщинам. Но я хотя бы об этом не знала.
Рутгер стянул с себя футболку.
— В любое время, как только захочешь любви, не стесняйся, зови меня. — Он надел рубашку Хеймиша. Она была ему явно великовата.
— Она тебе велика, — сказала я.
— Но она красная, и задаром.
— Все эти вещи надо отдать в какой-нибудь благотворительный фонд. Чтобы их передали нуждающимся.
— Так я и есть нуждающийся.
Я применила тактику террора:
— А ты не боишься, что она принесет тебе неудачу?
— Нет. Оушен, почему меня никто не любит?
— Все тебя любят, Рутгер. А теперь, сделай милость, уйди отсюда.
— Оушен, давай дружить.
— Мы уже дружим, Рутгер, и твой друг говорит тебе: до свидания.
— Хочу тебе кое в чем признаться, Оушен.
— Не надо.
— Нет, надо. Знаешь, чем ты мне нравишься?
— Нет.
— Тем, что ты видишь меня насквозь и знаешь, какой я козел.
— Гм.
— Но почему меня все ненавидят?
Я села и крепко задумалась. Когда кто-нибудь спрашивает; «Почему меня никто не любит?» — что он хочет, услышать в ответ? Заверения, что все его любят, как бы фальшиво они ни звучали? Или он действительно хочет понять причины своей непробиваемой непопулярности? Наверное, я сильно обидела Рутгера? А он и так уже, бедный, обижен жизнью.
Я смотрела на вещи Хеймиша. Прошло уже два часа, а я ничего еще толком не сделала — разве что вылила кофе в раковину. Вот, скажем, полтюбика зубной пасты. Я в жизни не стану ею пользоваться. И ее не отдашь в благотворительный фонд. В принципе эта зубная паста могла бы обрести новый дом, если бы я не стала распространяться о ее происхождении. Но я просто не знала, куда ее можно пристроить. Так что паста отправилась в мусорную корзину.
* * *
Я сидела на крыше с Констанс. Констанс была профессиональной мошенницей, и у нее было два собственных дома в Лондоне, которые она сдавала каким-то французским художникам, пока жила в Барселоне. Янош подцепил ее на пляже. Работать ей было необязательно, но ей понравилось выступать в клубе.
Янош с Серджио тоже поднялись на крышу. Эти двое повсюду ходили вместе. Серджио говорил только по-итальянски, и Янош, который умел кое-как изъясниться на итальянском, стал для него связующим звеном с большим миром. Янош всегда пребывал в замечательном настроении. Он делал то, что ему нравилось: тратил деньги на красивых женщин и жил активной половой жизнью. Рино, например, никогда не удовольствуется тем, что есть. Может быть, он и станет настоящим профессионалом, но всё ему будет не так и не этак. А Янош хотел от жизни совсем немного: красивую жену-блондинку, большой дом и большую машину. Когда он все это получит, он будет счастлив. Ему не захочется ничего другого: жены покрасивее, дома побольше и машины получше. Может быть, он иной раз не откажет себе в удовольствии поразвлечься на стороне, но к ужину он будет дома, и его воротник не будет испачкан помадой. Тем мне и нравился Янош — он жил в свое удовольствие и был всегда всем доволен.
А вот Серджио меня раздражал. Причем раздражал очень сильно. Худенький, щупленький, мелкий, даже мельче Рутгера — всегда готовый на всё. Для всех и в любое время. Я повторю. На всё, для всех и в любое время. В общем, вы поняли. Он добился успеха как порноактер, потому что в его лексиконе не было фразы: «Этого я не делаю». Он был поразительно неразборчивый и всеядный. Тоже в своем роде талант. Но как очень верно заметил Влан: мужик, который ебет всех, по сути, не ебет никого. За здоровьем у нас в «Вавилоне» следили всегда очень тщательно, но для себя я решила: что бы там ни показали анализы крови, с Серджио я работать не буду. Он вырос в семье, где его очень любили и всячески баловали, а когда ему было двенадцать, его совратил его тренер по плаванию.
— Кошмар, — сочувственно проговорила я.
— Вовсе нет, — сказал Серджио. — Это было волшебно. Он любил меня и дарил мне подарки.
Серджио пугал меня тем, что не видел вообще никакой разницы между вопросом: «Ну что, может, по пиву?» и вопросом: «Может, похитим кого-нибудь, свяжем потуже, и пусть себе медленно задыхается, пока мы пьем пиво?» Когда мы обсуждали, как нам избавиться от Рутгера, Янош, видимо, не сумел подобрать точное слово по-итальянски, и Серджио, истолковавший наши намерения превратно, совершенно спокойно предложил утопить Рутгера в бассейне — изобразив это все пантомимой. Янош рассмеялся, но мы все были в ужасе. Потому что Серджио не шутил. Мы старались не встречаться с ним взглядами. Это было незадолго до того, как утонул Хеймиш.
— Они все жадные гады, — говорила Констанс. Я уже и забыла, о ком из политиков идет речь. Мы редко когда обсуждали политику, но если вдруг разговор заходил на какие-то политические темы и при этом присутствовала Констанс, то желчь изливалась рекой. В мире не было ни одного политика, в любой стране, в любой партии, правящей или оппозиционной, который бы не удостоился звания жадного, злобного, мерзопакостного и — любимый эпитет Констанс для членов правительства — тошнотворного гада. «Системе» и «правящим кругам» также доставалось от Констанс по полной программе. Для человека, который владеет двумя домами и чья единственная забота — какой пояс для чулок надеть сегодня, ее ярость была какой-то уж слишком свирепой. С таким жаром она говорила, помимо политики, только о сексе. Меня как-то коробит, когда девчонка на пятой минуте знакомства вдруг заявляет, что у нее было сто семьдесят восемь мужчин. Она что, их считает? Зачем? И зачем она мне сообщает об этом своем достижении? Я сама далеко не ангел, и, наверное, мой «послужной список» был гораздо длиннее, чем следовало, но сто семьдесят восемь мужиков… для любительского учета… когда тебе едва за двадцать… это сильно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я