https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_rakoviny/sensornyj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Родина, Самопожертвование, Отвага, Честь. Подлинным храмом данного культа стал Дом Инвалидов, вознесший над Парижем свой золоченый купол, словно распертый миазмами, которыми смердят гниющие там — Августейшая Падаль и еще несколько палачей помельче. Бессмысленная бойня 14-18 гг. тоже породила культ с вечно пылающим жертвенником под Триумфальной аркой, со своими псалмопевцами, которыми стали такие поэты, как Морис Баррес и Шарль Пеги, не пожалевшие всего своего таланта и влияния, чтобы побольше раздуть всеобщую истерию 1914 года, чем и заслужили высокий сан Верховных палачей молодежи — вместе со многими другими, само собой. Разумеется, данный культ зла, страдания и смерти невозможен без лютой ненависти к жизни. Любовь — одобряемую in abstracto — он принимается злобно преследовать, стоит лишь ей телесно воплотиться и осуществиться в конкретном акте. Секс, этот взрыв восторга и созидания, высшая полнота жизни, к которой стремится все живое, вызывает дьявольскую злобу у всех благочестивых подонков как церковных, так и светских.Р. S. Один из наиболее характерных и опасных примеров злокозненной инверсии — идеал чистоты.Чистота — это дьявольский перевертыш невинности. Невинность предполагает любовь к жизни, радостное приятие как небесных, так и земных даров, неведенье сатанинского противоположения чистота-порок. Подлинную, наивную добродетель Сатана подменяет карикатурой на нее, похожей лишь внешне, — чистотой. Суть же ее полностью противоположна, ибо в ней соединились страх перед жизнью, человеконенавистничество и болезненное стремление к небытию. Добыть химически чистое вещество можно лишь с помощью головоломных реакций, настолько данное состояние антиприродно. Человек, одержимый демоном чистоты, сеет вокруг себя смерть и разрушение. Борьба за чистоту религии, чистка государственных органов, требование расовой чистоты — все это различные вариации на одну грозную тему, неизменно влекущие бесчисленные преступления, излюбленное орудие которых — огонь, символ и чистоты, и ада. 20 мая 1938. Карл Ф. показал мне забавную американскую машинку. На ее магнитную ленту при помощи переносного микрофона с длинным шнуром можно записать любые звуки, а потом прослушать их сколько угодно раз. Там были записаны голоса различных животных. Больше всего меня поразил любовный зов оленя, который пробудил бы во мне самые сладостные воспоминания, если бы даже не был столь сходен с моим утренним ритуальным кличем. Хозяин приборчика признался, что давал послушать свои ленты профессору-орнитологу из Музея естественной истории. Ученый муж так и не смог догадаться, что птичий щебет принадлежит отнюдь не пернатым, а имитатору из мюзик-холла. Зато добытые с большим трудом подлинные звериные рыки все чохом объявил неумелым подражанием.Самую потрясающую ленту Карл Ф. приберег на десерт, не сомневаясь, что она произведет на меня должное впечатление. На ней был записан ропот толпы, причем постоянно нарастающий — сперва попросту недовольный, потом злобный, наконец, яростный. Эта запись свидетельствовала, что под окнами Карла хотя бы раз действительно ярилось чем-то обозленное тысячеголовое чудовище, вознося к небесам свои проклятья, в которые уже вплетался звон разбитых камнями стекол. Не на меня ли направлена вся их ненависть? Я покрылся холодным потом и, видимо, сильно побледнел, так как хозяин заметил, что я не в себе. Он поинтересовался моим здоровьем и потом до самого конца моего визита, который я постарался сократить, озадаченно меня разглядывал.Как бы я сумел ему объяснить, что пока еще жив только благодаря маске простачка-автомеханика с площади Терн, кем он и сам меня считает? Если бы люди догадались о таящейся во мне темной силе, они тотчас бы меня линчевали. Я и сам только лишь пытаюсь проникнуть в тайну моей судьбы. В детстве меня словно коснулась волшебная палочка, и я обратился в мраморную статую. Но в том-то и дело что моя живая плоть стала не вовсе каменной, а лишь наполовину. У меня есть сердце правая рука, они живые, я всегда готов приветливо улыбнуться. Но таится во мне и нечто жесткое, беспощадное, холодное, столкновение с чем будет губительно для любого существа. Это было своего рода полупосвящение, каковое я был вынужден признать, точнее, охотно признаю всякий раз, когда некий знак мне его подтверждает. 3 октября 1938. Уже четыре с лишним месяца не делал записей, да и вовсе не открыл бы этот блокнот, если бы не свершившееся сегодня утром событие, столь знаменательное, что просто обязано быть здесь запечатленным, причем во всех подробностях.Встал я около шести в совершенно разобранном состоянии. Я сразу понял, что против столь острого отвращения к жизни бессильны любые обряды — и кричание, и омовение. Причем, данное состояние сопровождалось и усугублялось, возможно, мнимой, ясностью мысли. Навалившееся на меня безысходное отчаянье казалось единственно достойным ответом на бессмысленность бытия. Все иные движения духа как прошлые, так и будущие, могло оправдать только опьянение, без которого жизнь становится до конца невыносимой: собственно алкогольное, любовное, религиозное. Человек, порождение небытия, в течение немногих отпущенных ему лет существования, может справиться со своей отчаянной тоской, только надираясь допьяна.Я даже не смог побриться. Накинул свою спецовку и, не выпив кофе, побрел в гараж. Чтобы защититься от явной враждебности комне мира, я вынужден был облечься в броню, став недоступным для человеческих слабостей, и явился в гараж с твердым намерением навести там порядок. Первым пострадавшим оказался бедняга Бен Ахмед. Не зная грамоты, автомехаником он был гениальным, но работал на ощупь, безо всякой методы, только по наитию. Прочищая вентили Жоржа Ирата мотором, как у легкого «Ситроена», он зарядил их в специальную машину, однако, не решился наметить карандашом нужный размер отверстий, изобразив на кромке кружки диаметром в 2-3 миллиметра. Наверняка его смутила необходимость использовать карандаш. Я злобно обругал умельца и, прогнав его, сам взялся за работу. Вскоре мне выпал повод гаркнуть на Жанно, опоздавшего на работу, после чего я поставил его к станку, вручив дюжину автомобильных камер, и приказал исправить клапаны. Потом я заперся в стеклянной клетушке, служившей мне кабинетом, с кипой накладных, которые требовалось оформить. В полвосьмого Гаяк пригнал свой «402-Б», чтобы проверить зажигание, потом явился почтальон с корреспонденцией. Короче, день кое-как вошел в колею.Без четверти девять, когда я беседовал с м-ль Тупи об ее Розенгарде, Бен Ахмет, наконец, врубил мотор Жоржа Ирата. Одним ухом я слушал м-ль Тупи, другим пытался оценить работу двигателя, который, казалось, пашет, как зверь. Наконец, упорство Бен Ахмета, изо всех сил жмущего на акселератор, мне поднадоело. Мотор мурлычет, как сытый кот, зачем же его так зверски мучить, заставляя работать вхолостую? Бен Ахмет просто обожал этот рев и запах выхлопных газов, которыми так и норовил завонять весь гараж. В это время мадемуазель Тупи бубнила мне о частной религиозной школе Св. Доменика, где она преподавала философию. Впрочем, интерны всегда вызывали мой интерес, поэтому я с непритворным любопытством старался вызнать у мадемуазель, каково живется девицам в закрытых учебных заведениях. Жорж Ират неожиданно так взревел, что заглушил нашу беседу. Тут сквозь рев мотора я различил сухой металлический щелчок. Из окна мне было видно, как Жанно, вскинув руку к виску, повалился на станок, потом рухнул на колени, а затем откинулся на спину. Я тотчас сообразил, что вылетевший из камеры колпачок попал ему прямо в голову. Я сразу бросился к нему и, подняв на руки его тощее бесчувственное тельце, вдруг почувствовал прилив нестерпимой, пронзительной нежности.Меня нежданно осенило благословение свыше. Я никак не мог оторвать глаз от съежившейся в моих объятиях фигурки, разглядывал ее сверху донизу — от сухощавого лица, обрамленного окровавленной каштановой шевелюрой, до бессильно свесившихся сжатых тощих ножек в здоровенных чоботах. Бен Ахмет изумленно уставился на меня. Я замер и готов был простоять так до конца света. Гараж вместе со своими тентами и мутными окнами словно куда-то провалился. Целые девять незримых ангельских хоров осеняли меня своей сияющей благодатью. Воздух был полон благоуханием ладана и переборами арф. Река нежности величаво струилась в моих жилах. Наконец Бен Ахмет решился.— Смотрите, — сообщил он, показывая на растекавшуюся на утрамбованной земле лужицу, — у него кровь!— А я и не знал, — выдавил я, — какое счастье нести ребенка!Эти простые слова породили в моей душе долгое и гулкое эхо.Мое очарование нарушила м-ль Тупи, буквально запихнувшая меня в свой Розенгард, куда я со своей ношей втиснулся с большим трудом. После чего мы помчались в ближайшую больницу, где выяснилось, что с Жанно ничего страшного не случилось. Огромная ссадина, сотрясение мозга, но главное, череп остался цел. Я отвез еще не очухавшегося мальчугана к его матери, которая чуть не хлопнулась в обморок при виде огромного тюрбана у него на голове. Собственно, я оказался потрясен больше, чем он, и до сих пор пытаюсь осмыслить великое открытие, которое мне преподнес этот несчастный случай. 6 октября 1938. Слово, которое рвется из-под моего пера, может показаться банальным и невыразительным, однако добыто оно из великой сокровищницы: эйфория. Как еще назвать исступление, охватившее меня с головы до пят, когда я поднял на руки безжизненное тельце Жанно? Я не случайно сказал «с головы до пят». В отличие от какого-нибудь порыва похоти, столь грубо и непристойно локализованного, волна чувства накрыла меня с головой, оросив до самого донца, до кончиков пальцев. Этот порыв страсти не имел ничего общего с поверхностным игривым влечением, то был восторг, охвативший все мое существо. Как тут не вспомнить праотца Адама до Грехопадения, вместившего в себя и женщину, и дитя, обладающе-обладаемого, постоянно свершающего половой акт, по сравнению с которым наши потуги? Открывшийся во мне дар в миг экстаза достигать состояния, в котором пребывал наш прапредок-андрогин, не свидетельствует ли о моей способности к сверхчеловеческому бытию?Однако хватит теории! Из произошедшего события следует извлечь практические выводы, обобщив объективные данные. К примеру, поддается измерению вес Жанно, который можно точно выразить в килограммах, определив, таким образом, какого веса должна быть ноша, чтобы привести меня в состояние Эйфории.Словарь определяет ее попросту, как состояние блаженства. На деле же этимология этого слова более назидательна. Эй звучит, как призыв. Фория же восходит к греческому «Форере» — нести. Эйфория — то, что дает возможность снести жизненные невзгоды, соответственно даруя душевный покой, который и есть счастье. Но если копнуть еще глубже, то в этом слове прозвучит призыв нести, как способ достичь блаженства. Данное соображение вдруг мгновенной вспышкой осветило мое прошлое, настоящее, а может быть, кто знает, и будущее. Поскольку великая идея несения, фории, присутствует в самом имени Христофора, великана Христоносца, ее же иллюстрирует легенда об Альбукерке, ее же, в современном варианте, воплощают автомобили, ремонту которых я, хотя и не без внутреннего протеста, себя посвятил, — да, да, этот примитивный механизм тоже ведь человеконосец, антропофор, притом весьма эй-форичный.Пора бы остановиться — у меня уже голова идет кругом от этого потока открытий. Но все же не могу не поделиться еще одним соображением. Эйфорию 3 октября спровоцировал не только вес мальчугана, но еще и мой собственный. Несмотря на свою худобу, Жанно все же килограммов на сорок тянет. К ним следует прибавить моих где-то сто десять кило. Тяжесть получается изрядная, но, несмотря на это, во время своего «форического экстаза» я именно что не ощущал веса, испытывал чувство полета. Ноша не только не добавила мне тяжести, но словно бы лишила и моей собственной. Вот в чем парадокс! У меня из-под пера частенько вырывается слово инверсия. Тут она несомненно присутствовала — благотворная, дивная, божественная… 20 октября 1938. Так и не лег спать. Всю эту ночь, теплую, звездную, я колесил без цели на своем драндулете. Прокатился по Елисейским полям до площади Согласия, по набережным. Потом попал в затор — дорогу мне перегородил караван тележек и грузовиков, штурмовавших Чрево Парижа. Я вышел из машины и тотчас заблудился среди груд овощей и фруктов. В самой сердцевине города был словно разбит громадный огород или фруктовый сад, благоухающий острыми и сладкими запахами, грубые краски которого казались еще резче в освещении фар и газовых фонарей. Поначалу подобное изобилие рождает в памяти завтрак Гаргантюа. Однако постепенно его избыточность делает нелепой саму мысль о питании, подавляет всякий аппетит. Я плутал среди пирамид из цветной капусты, гор из кольраби, я чудом не был погребен под лавиной лука-порея, устремившейся по сточной канавке после того, как самосвал вывалил свой груз прямо на тротуар.Неверно думать, что такое обилие съестного его принижает. Наоборот — возвышает, делая неупотребимым, уничтожая в зародыше даже мысль о том, что все это пища. Не пища, а уже ее идея. Соответственно у моих ног была простерта идея яблока, идея гороха, идея моркови…Кроме прекрасной торговки речной рыбой, свеженькой, сверкающей чешуей, как русалка, остальные местные дамы оказались жирными и хамоватыми. Поэтому моим вниманием целиком завладели городские силачи — грузчики, вследствие моего несомненного с ними сходства. Широкие спины, огромные ручищи, стрижка под полубокс или под горшок. Все похоже, однако, это чисто внешнее сходство, поскольку их фория не возвышенна, утилитарна, нечто подсобное. Поэтому они всего лишь, попросту говоря, амбалы, а не форы. Я представил себе истинного фора парижского рынка, могущественного и щедрого, победно вскинувшего на свои гигантские плечи рог изобилия, откуда неиссякаемым потоком низвергаются сокровища — цветы, плоды, самоцветы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51


А-П

П-Я