https://wodolei.ru/brands/Vitra/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Это одним махом открыло им дверь к жизни, и все смешалось в возникшем полумраке - желания и действительность, буйные фантазии и впечатления, еще сохранявшие теплые следы жизни, ощущения, шедшие извне, и пламя, которое рвалось изнутри им навстречу и, охватив, изменяло их до неузнаваемости.
Но для самого Терлеса все это было уже неразличимо, соединялось в одном-единственном, неясном, нерасчлененном чувстве, которое он в первом изумлении вполне мог принять за любовь.
Вскоре, однако, он научился оценивать это правильнее. С этой поры его не отпускало какое-то беспокойство. Едва дотронувшись до какой-нибудь вещи, он тут же клал ее на место. При любом разговоре с товарищами он без причины умолкал или в рассеянности неоднократно менял тему. Случалось также, что среди речи его захлестывала волна стыда, отчего он краснел, начинал заикаться, отворачиваться...
Он избегал днем Базини. Если ему случалось все же взглянуть на него, его почти всегда охватывало какое-то отрезвление. Каждое движение Базини наполняло его отвращением, расплывчатые тени его иллюзий уступали место холодной, тупой ясности, душа его, казалось, сжималась настолько, что ничего уже не оставалось, кроме воспоминания о прежнем вожделении, которое представлялось ему донельзя неразумным и отвратительным. Он топал ногой и скрючивался, только чтобы избавиться от этого мучительного стыда.
Он спрашивал себя, что сказали бы ему другие, узнай они его тайну, родители, учителя?
Но эта последняя мысль, как правило, прекращала его муки. Им овладевала прохладная усталость; его горячая и одрябнувшая кожа снова напрягалась в приятном ознобе. Тогда он всех тихо пропускал мимо. Но ко всем испытывал какое-то неуважение. Втайне он подозревал всех, с кем говорил, в самых скверных делах.
А сверх того, ему недоставало в других стыда. Он не думал, что они так страдали, как это он знал о себе. Терновый венец его угрызений совести у них, казалось, отсутствовал.
А себя он чувствовал так, словно очнулся от глубокой агонии. Так, словно его коснулись потаенные руки распада. Так, словно не мог забыть тихую мудрость долгой болезни.
В этом состоянии он чувствовал себя счастливым, и то и дело повторялись мгновения, когда он о нем тосковал.
Начинались они с того, что он снова мог равнодушно глядеть на Базини и с улыбкой выдерживал отвратительное и низкое. Тогда он знал, что унизится, но вкладывал в это новый смысл. Чем гнуснее и недостойнее было то, что ему предоставлял Базини, тем больше был контраст с тем чувством страдающей утонченности, которое обычно появлялось потом.
Терлес удалялся в какой-нибудь уголок, откуда мог вести наблюдение, оставаясь невидимым. Когда он закрывал глаза, в нем поднималось какое-то неясное теснение, а когда он открывал их, не находил ничего, что мог бы с этим сравнить. А потом вдруг вырастала мысль о Базини и все тянула к себе. Вскоре она теряла всякую определенность. Казалось, она уже не принадлежала Терлесу и уже, казалось, не относилась к Базини. Вокруг нее шумели чувства, как похотливые женщины в доверху закрытых одеждах, укрытые под масками.
Ни одного Терлес не знал по имени, ни об одном не знал, что скрыто за ним; но в этом-то как раз и был пьянящий соблазн. Он уже не знал себя самого; и из этогото как раз и вырастало его желание дикого, презрительного распутства, как на галантном празднике, когда вдруг погаснут огни и никто уже не знает, кого он тянет на землю и осыпает поцелуями.
Терлес стал позднее, когда преодолел события своей юности, молодым человеком с очень тонким и чувствительным умом. Он принадлежал тогда к тем эстетически-интеллектуальным натурам, которым следование законам, а отчасти, пожалуй, и общественной морали дает некое успокоение, избавляя их от необходимости думать о чем-то грубом, далеком от душевных тонкостей, к натурам, которые, однако, соединяют какое-то скучающее безразличие с этой большой внешней, немного ироничной корректностью, стоит лишь потребовать от них более личного интереса к ее объектам. Ибо этот действительно захватывающий их интерес сосредоточен у них исключительно на росте души, духа или как там назвать то, что то и дело умножается в нас от какой-нибудь мысли между словами книги или перед замкнутыми устами картины; то, что подчас пробуждается, когда какая-то одинокая, своенравная мелодия дергает ту тонкую красную нить, нить нашей крови, которую она за собой тянет; но что всегда исчезает, когда мы пишем канцелярские бумаги, строим машины, ходим в цирк или занимаемся сотнями других подобных дел...
Предметы, стало быть, взывающие лишь к их моральной корректности, этим людям в высшей степени безразличны. Поэтому в позднейшей своей жизни Терлес и не сожалел о том, что случилось тогда. Его потребности обладали такой односторонне эстетической сосредоточенностью, что если бы, например, ему рассказали очень похожую историю о распутстве какого-нибудь развратника, ему наверняка и в голову не пришло бы направить свое возмущение против случившегося. Он презирал бы такого человека как бы не за то, что он развратник, а потому, что он ничего лучшего не представляет собой; не за его распутство, а за то психологическое состояние, которое заставляет его распутничать; потому что он глуп или потому, что его разум не знает психологического противовеса... - во всех случаях, стало быть, только за тот грустный, ущербный, жалкий вид, в котором он предстает. И он презирал бы его одинаково независимо от того, состоял ли бы его порок в половом распутстве, или в маниакальном курении, или в алкоголизме.
И как для всех, кто настолько сосредоточен исключительно на развитии своего ума, для него само существование душных и бурных чувств еще мало что значило. Он готов был считать, что способность наслаждаться, художественный талант, всякая утонченная духовная жизнь - это украшение, о которое легко пораниться. Он полагал, что у человека с богатой и подвижной внутренней жизнью непременно должны быть мгновения, когда ему дела нет до других, и воспоминания, которые он хранит в потайных ящиках. И требовал он от него только, чтобы тот впоследствии умел ими тонко пользоваться.
И когда однажды кто-то, кому он поведал историю своей юности, спросил его, не стыдно ли бывает порой этого воспоминания, он с улыбкой дал следующий ответ:
- Я, конечно, не отрицаю, что тут было унижение. А почему бы и нет? Оно прошло. Но что-то от него навсегда осталось - та малая толика яда, которая нужна, чтобы отнять у души слишком уверенное и успокоенное здоровье и дать ей взамен более тонкое, обостренное, понимающее.
Смогли бы вы, кстати, сосчитать часы унижения, которые вообще выжигает в душе, как клеймо, каждая большая страсть? Подумайте только о часах нарочитого унижения в любви! Об этих отрешенных часах, когда любящие склоняются над некими глубокими колодцами или прикладывают ухо друг другу к сердцу - не услышат ли там, как когти больших, неспокойных кошек нетерпеливо скребутся о тюремные стены? Только чтобы почувствовать, как дрожишь! Только чтобы испугаться своего одиночества над этими темными, клеймящими безднами! Только чтобы внезапно - в стране одиночества с этими мрачными силами совсем убежать друг в друга!
Загляните-ка в глаза молодым супружеским парам. Ты думаешь?.. написано там, - но ты же не подозреваешь, как глубоко можем мы погрузиться! В этих глазах видна веселая насмешка над тем, кто о стольком не знает, и нежная гордость тех, кто друг с другом прошел через все круги ада.
И как эти любящие друг с другом, так я тогда прошел через это с самим собой.
Однако, хотя позднее Терлес судил так, в ту пору, когда он пребывал в буре одиноких, чувственных ощущений, в нем отнюдь не всегда была эта уверенность, убежденная в благом конце. От загадок, недавно лишь его мучивших, оставался еще смутный отголосок, различимый в глубине происходившего с ним, как глухой далекий звук. Как раз об этом ему не хотелось теперь думать.
Но порой приходилось. И тогда им овладевала глубочайшая безнадежность, и совсем другой, усталый, безысходный стыд охватывал его при этих воспоминаниях.
Однако и в этом стыде он тоже не отдавал себе отчета.
Тому способствовали особые условия училища. Там, где молодые, настойчивые силы сдерживались за серыми стенами, они без разбора заполняли воображение сладострастными картинами, которые у многих отнимали рассудок.
Известная степень распутства считалась даже чем-то мужественным, отважным, смелостью в получении запретных удовольствий. Особенно когда сравнивали себя с почтенно-хилыми по большей части учителями. Ибо тогда призыв к морали приобретал смешную связь с узкими плечами, острыми животиками на тонких ножках и глазками, которые невинными овечками паслись за стеклами своих очков, словно мир не что иное, как поле, полное цветов строгой назидательности.
В конце концов в училище еще не знали жизни и не подозревали обо всех тех градациях от подлости и беспутства до болезни и комизма, которые наполняют взрослого прежде всего отвращением, когда он слышит о подобных вещах.
Все эти тормоза, чью действенность мы и ценить не способны, у него отсутствовали. Он поистине наивно угодил в свои прегрешения.
Ведь и этической сопротивляемости, этой тонкой чувствительности духа, которую он так высоко позднее ценил, у него тогда еще не было. Но она уже давала о себе знать. Терлес заблуждался, он видел лишь тени, падавшие от чего-то еще неведомого ему в его сознание, и принимал их ошибочно за действительность, но он должен был выполнить на самом себе некую задачу, некую задачу души, - хотя задача эта была ему еще не по силам.
Он знал только, что последовал за чем-то еще неясным дорогой, которая вела в глубь его души, и он при этом устал. Он привык надеяться на необычайные, тайные открытия, а попал в тесные заколуки чувственности. Не от извращенности, а вследствие бесцельного в данное время состояния души.
И именно эта измена чему-то серьезному, уже достигнутому в себе наполняла его неясным сознанием вины; никогда его полностью не покидало какое-то неопределенное, подспудное отвращение, и смутный страх преследовал его так, словно он не знал в темноте, идет ли он еще своей дорогой или где-то уже потерял ее.
Он старался тогда вообще ни о чем не думать. Он молча и отупело влачил бездумное существование, забывая обо всех прежних вопросах. Тонкое наслаждение своими унижениями случалось все реже и реже.
Оно еще не ушло от него, однако в конце этой поры Терлес уже не сопротивлялся, когда принимались дальнейшие решения о судьбе Базини.
Это произошло через несколько дней, когда они втроем собрались в клетушке. Байнеберг был очень серьезен. Начал говорить Райтинг.
- Байнеберг и я считаем, что дальше так быть с Базини нельзя. Он смирился с тем, что обязан нам подчиняться, и уже не страдает от этого. Он нагло фамильярен, как слуга. Пора, значит, двинуться с ним дальше. Ты согласен?
- Я не знаю, что вы хотите с ним сделать.
- Это нелегко и придумать. Нам нужно еще поунижать его и поприжать. Мне интересно, насколько далеко тут можно зайти. Каким образом, это, конечно, другой вопрос. У меня, впрочем, есть на этот счет несколько славных идей. Можем, например, отстегать его кнутом, а он пусть поет при этом благодарственные псалмы. Недурно бы послушать, с каким выражением он будет петь - по каждому звуку пробегали бы как бы мурашки. Можем заставить его подавать, как собаку, всякую грязную дрянь. Можем взять его к Божене, заставить там читать все письма его матери, а уж тут Божена сумеет нас позабавить. Но все это от нас не уйдет. Мы можем все спокойно обдумать, разработать и найти еще что-нибудь новое. Без соответствующих деталей это пока еще скучно. Может быть, мы вообще выдадим его классу. Это, пожалуй, самое умное. Если каждый из такого множества людей внесет свою долю, пусть маленькую, этого хватит, чтобы растерзать его на части. Мне вообще нравятся эти массовые движения. Никто не хочет особенно усердствовать, и все же волны поднимаются все выше и покрывают всех с головой, увидите, никто не пошевелится, а буря поднимется страшная. Поставить такую сцену - для меня огромное удовольствие.
- Но что вы хотите сделать сначала?
- Я же сказал, мне хотелось бы решить это потом, пока мне хватило бы довести его до того - угрозами и битьем, что он снова согласится на все.
- На что? - вырвалось у Терлеса. Они пристально посмотрели друг другу в глаза.
- Ах, не притворяйся, я же прекрасно знаю, что ты об этом осведомлен.
Терлес промолчал. Узнал ли Райтинг что-нибудь? Или он только сказал это наугад?
- ... Еще с тех пор. Байнеберг сказал же тебе, на что идет Базини.
Терлес облегченно вздохнул.
- Ну, не делай такие большие глаза. Тогда ты тоже их вытаращил, а дело-то не такое уж страшное. Кстати, Байнеберг признался мне, что делает с Базини то же самое.
При этом Райтинг с иронической гримасой взглянул на Байнеберга. Такова была его манера - подставлять ножку другому совершенно открыто и не стесняясь.
Но Байнеберг ничего не ответил; он остался сидеть в своей задумчивой позе и едва приоткрыл глаза.
- Ну, не пора ли тебе выкладывать?! У него, понимаешь, есть одна сумасшедшая идея насчет Базини, и он хочет непременно осуществить ее, прежде чем мы предпримем что-то другое. Но идея очень забавная.
Байнеберг сохранял серьезность; он посмотрел на Терлеса настойчивым взглядом и сказал:
- Помнишь, о чем мы говорили тогда за шинелями?
- Да.
- Я больше об этом не заговаривал, потому что от разговоров нет толку. Но я об этом думал - можешь мне поверить - часто. И то, что Райтинг сказал тебе сейчас, правда. Я делал с Базини то же, что он. Может быть, и еще кое-что. Потому что, как я уже сказал, верил, что чувственность - это, возможно, верная дверь. Это был такой опыт. Я не знал другого пути к тому, чего я ищу. Но эта непланомерность бессмысленна. Я думал - а ночами думал о том, как заменить ее чем-то систематическим. Теперь я, мне кажется, нашел - как, и мы проделаем этот опыт.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я