https://wodolei.ru/catalog/dushevie_paneli/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Я прочитал их все: газеты, биографии, журналы, восстановившие via cruces трупа. Когда тело Эвиты в 1971 году возвратили Перону, были опубликованы кучи документов. Насколько я помню, об Арансибии не упоминает никто.
— А знаешь, почему никто не упоминает? Потому что когда в этой стране невозможно объяснить какое-то безумие, предпочитают считать его несуществующим. Все от него отворачиваются. Ты видел, что делают биографы Эвиты? Всякий раз, как они спотыкаются о сведения, кажущиеся им нелепыми, они их не излагают. По мнению биографов, у Эвиты не бывало дурных запахов, повышенной температуры, нехороших поступков. Она для них не была человеком. Лишь двое журналистов иногда опускались до ее интимной жизни, да ты их, вероятно, не помнишь: Роберто Вакка и Отело Боррони. Они опубликовали свою книгу в 1970 году — представляешь, сколько уже воды утекло. Книга называлась «Жизнь Эвы Перон. Том первый». Второй так и не появился. На последних страницах, помнится, они посвятили абзац драме Арансибии. Пишут о неподтвержденных версиях, о слухах, которые, быть может, недостоверны.
— Достоверны, — перебил я его. — Я это проверил.
— Конечно, достоверны, — сказал Эмилио, обкуривая меня еще одной мексиканской сигарой. — Но биографов они не интересуют. Эта часть истории от них ускользает. Им не приходит в голову, что жизнь и смерть Эвиты неразделимы. Меня всегда удивляет, что они так скрупулезно излагают сведения, никого не интересующие, например, список романов, которые Эвита читала по радио, и в то же время оставляют незаполненными некоторые элементарные пробелы. К примеру, что произошло с Арансибией, Психом? История поглотила его. Что делала Эвита в тот темный промежуток между январем и сентябрем 1943 года? Она словно бы испарилась. Не выступала нигде по радио, никто ее в эти месяцы не видел.
— Ну, не надо также преувеличивать, че. Откуда, по-твоему, было им брать сведения? Не забывай, что в это время Эвита была жалкой второстепенной актрисой. Когда на радио ей не давали работы, она выкручивалась как могла. Я же тебе говорил о фотоснимках, которые парикмахер Алькарас видел в киоске вокзала Ретиро.
— Если начинаешь искать, всегда находится свидетель, — упорствовал Эмилио. Он поднялся и пошел налить себе еще коньяку. Я не видел его лица, когда он сказал: — Короче говоря, я был знаком с Эвитой в эти месяцы 1943 года. Я знаю, что тогда произошло.
Этого я не ожидал. Уже больше пятнадцати лет я не курю, но в этот миг я почувствовал, что мои легкие с самоубийственной жадностью требуют сигарет. Я сделал глубокий вдох.
— Почему ты об этом никому не рассказал? — спросил я. — Почему не написал?
— Сперва не решался, — сказал он. — Попробовал бы кто рассказать подобную историю, ему пришлось бы бежать из страны. Потом, когда уже можно было, у меня пропала охота.
— Не жди от меня пощады, — сказал я. — Ты мне все расскажешь сейчас же.
Он остался у меня до рассвета. Под конец мы настолько устали, что уже переговаривались знаками и односложными репликами. Когда он кончил рассказ, я проводил его в такси до его дома у парка Сентенарио, увидел, как просыпаются ископаемые в Музее естественных наук, и попросил шофера разбудить меня в районе Сан-Тельмо. Но уснуть я не мог. Я не мог спокойно спать все это время до нынешней минуты, когда наконец добрался до места, где могу повторить эту историю, не боясь исказить ни тон ее, ни детали.
Было это в июле или августе 1943 года, сказал Эмилио. Шестая армия фон Паулюса начинала долгую осаду Сталинграда, фашистские заправилы голосовали против Дуче в пользу конституционной монархии, но судьба войны была еще не ясна. Эмилио метался от одного издательства к другому, и от многих любовных связей разом к отказу от всех них. В ту зиму он познакомился с бездарной актрисой по имени Мерседес Принтер, и она наконец приучила его к оседлой жизни. Она не была фантастической красавицей, сказал Эмилио, но выделялась среди других женщин тем, что заботилась не о нем, а о себе самой. Ей только и надо было что танцевать. Каждую субботу она отправлялась с Эмилио по всем кабачкам и клубам их района, где Флорентино шлифовал свой тенор в мехах аккордеона Анибала Троило и где оркестр Фелисиано Брунелли закручивал такие вариации фокстрота, что разбудил бы мертвых. Мерседес и Эмилио говорил о пустяках, слова для них не имели никакого значения. Важно было лишь одно — чтобы жизнь текла, как тихий ручеек. Порой Эмилио, который тогда работал в «Нотисиас графикас», развлекался, объясняя Мерседес остроумные комбинации различных шрифтов; она расплачивалась за эту техническую абракадабру, рассказывая о поправках, которые в последнюю минуту либреттист Мартинелли Маса делал в диалогах «Несчастья», модного радиоромана. Наедине они говорили обо всем, исследовали с фонарями туннели тела, обещали друг другу любовь только в настоящем, ибо, как говорила Мерседес, понятие будущего гасит всякую страсть: завтрашняя любовь — это никакая не любовь. В одну из таких бесед на утренней заре Мерседес ему рассказала про Эвиту.
«Уж ты как хочешь, а мне ее жалко, — сказала Мерседес. — Она слабенькая, болезненная, я к ней питаю симпатию. Знаешь, как мы подружились? Мы обе играли в „Росарио“. Делили не только мужчин, но и еду, и комнатку, в общем, все, но почти не разговаривали. Она была занята своими делами, я — своими. Ее интересовали импрессарио, мужчины богатенькие, пусть даже старые и пузатые, а мне больше нравилось танцевать милонгу. Ни у нее, ни у меня лишнего песо не было. Один мой друг подарил мне шелковые чулки, так я их берегла как сокровище. Ты не можешь себе представить, что такое чулки из настоящего шелка, — дунешь на них, и они рвутся. И вот однажды вечером они у меня пропали. Мне выходить на сцену, а я их не нему найти. Тут появляется Эвита, вся такая накрашенная. Че, ты не видела моих чулок? — спросила я. Извини, Мерседес, я их взяла, говорит она. Мне захотелось ее убить, но когда я посмотрела на ее ноги, я не узнала своих чулок. На ней были чулки дешевые, простые. Ты ошиблась, это не мои чулки, говорю я. А твои у меня вот здесь, отвечает она и показывает на бюстгальтер. Грудки-то у нее были маленькие, из-за этого она комплексовала, вот и использовала мои чулки как заполнитель. Сперва я ужасно обозлилась, но потом одумалась и давай хохотать. Она показала мне чулки. Они были совсем целые, без единой затяжки. Обе мы вышли на сцену смеясь, и публика не понимала, чему мы смеемся. И в дальнейшем мы часто виделись. Она приходила в мой пансион выпить мате, мы болтали часами. Славная девушка, но очень замкнутая. Теперь она поправляется после затяжной болезни. Ходит такая грустная, унылая. Почему бы тебе не пригласить какого-нибудь друга? Мы бы вместе могли пойти куда-нибудь. Эмилио пригласил какого-то хирурга с напомаженными волосами, твердым воротничком и в шляпе, который коллекционировал фотографии артистов. Он заранее примирился с тем, что вечер будет убит попусту, сказал он мне, один из тех вечеров, после которых чувствуешь сухость и пустоту. Если бы не то значение, какое эти события приобрели впоследствии, Эмилио обо всем бы забыл. Он ведь не знал — не мог знать, — что со временем эта девушка станет Эвитой. Также и Эвита этого не знала. Бывают у истории подобные ловушки. Если бы мы могли себя увидеть внутри истории, сказал Эмилио, мы бы ужаснулись. Истории бы не стало, потому что никто не захотел бы пошевельнуться.
Встречу назначили в кафе «Мунич» на южном берегу. На Эвите была диадема из белых цветов и густая вуаль до кончика носа. Эмилио она показалась пошлой, бесчувственной даже к собственной болезни и беде. Больше всего его поразила в ней, сказал он, белизна кожи. Кожа у нее была такая белая и прозрачная, что видны были все узоры вен и, казалось, все извивы мысли. В ней не было ничего физически привлекательного, сказал он, никакой магнетической силы — ни доброй, ни злой.
По другую сторону улицы, за рядом тополей и бобовых деревьев, находился мол, от которого одинокий мореплаватель Вито Думас год назад начал свое кругосветное плавание на «Лег II», паруснике десятиметровой длины. С часу на час город ожидал его возвращения. Хирург, следивший за бесконечными схватками Думаса с муссонами Индийского океана и пенными горами мыса Горн, пытался заинтересовать Эвиту описаниями режущих ветров и шквала с градом, с которыми сталкивался мореплаватель за триста дней непрерывного одиночества, но она слушала его с отсутствующим взором, точно хирург говорил на каком-то чужом языке и звуки его слов падали куда-то далеко, в невидимую реку за противоположным тротуаром.
Мерседес захотела танцевать, но Эвита, казалось, была равнодушна ко всем желаниям — и чужим, и своим собственным. Кивнув, она ответила: «Потом, чуть погодя», не двигаясь с места, охваченная какой-то заразительной грустью. Она воодушевилась лишь тогда, когда Эмилио предложил отправиться в «Фантасио» на улице Оливос, где каждый вечер собирались продюсеры «Архентина соно филм» и модные актрисы.
Ни на единый миг, сказал Эмилио, у него не было ощущения, что Эвита то беззащитное существо, о котором рассказывала Мерседес. Скорее она казалась ему одной из тех уличных кошек, которые выживают, несмотря на холод, голод, жестокость людей и прихоти природы. Когда они пришли в «Фантасио», она осталась сидеть за столом, наставив щупальца, высматривая, кто с кем сидит, и убеждая Эмилио познакомить ее с кем-нибудь. Он повел ее за руку в угол, где продюсер Атилио Ментасти ужинал с Сиксто Пондалем Риосом и Карлосом Оливари, второстепенными поэтами и удачливыми либреттистами радиороманов. Я был давним другом всех троих, сказал Эмилио, но мне было неловко появляться перед ними вот так, с этой никчемной бабенкой. Я был сильно смущен и представил ее, заикаясь:
— Эва Дуарте, амплуа инженю на радио.
— Какая я тебе инженю, че, — поправила она меня. — На радио Бельграно со мной уже заключили контракт как с примой нашей труппы.
Она хотела было сесть за этот чужой стол, однако Ментасти, человек ледяного нрава, остановил ее:
— Я с тобой, крошка, уже поздоровался. Теперь проваливай.
Молния ненависти блеснула в глазах Эвы, рассказывал Эмилио. С тех пор как она приехала в Буэнос-Айрес, ее оскорбляли и унижали столько раз, что она уже ничему не удивлялась: она копила в памяти длинный перечень обид, мечтая раньше или позже отомстить за них. Оскорбление, нанесенное Ментасти, было из самых тяжких. Она никогда его не простила, она никого не желала простить. Если Эве удалось стать кем-то, сказал Эмилио, так это потому, что она поставила себе правилом не прощать.
Они прошли обратно по залу, который теперь заполнили пары. Оркестр играл фокстрот. Увидели Мерседес в обнимку с хирургом на дальнем конце зала. Она танцевала задорно, весело, прислушиваясь только к огню в своем теле. Эвита же, напротив, вернувшись на место, даже рта не раскрыла.
Эмилио не знал, что делать. Он спросил ее, не грустит ли она, на что она, не поднимая глаз, ответила, что женщины всегда грустят. Быть может, сказал Эмилио, она со мной и не разговаривала. По прошествии стольких лет тот вечер для него был скорее воображаемым, чем действительно бывшим. Парочки танцевали на свободном месте в полутьме под звуки Гершвина и Джерома Керна. Слышался шелест платьев, шарканье туфель, гул голосов. В этом смутном шуме и гомоне внезапно прорезался голос Эвиты, которая, видимо, следовала за ходом своих мыслей:
— Как бы вы поступили, Эмилио, если бы Мерседес забеременела?
Вопрос был для Эмилио настолько неожиданным, что он не сразу понял его смысл. Оркестр играл «The Man I Love». Хирург раскачивал Мерседес, словно ее тело было из тюля. Пондаль Риос курил гаванскую сигару. Эмилио вспомнились (то есть через полвека он сказал, что в этот миг вспомнились) садистские стихи Оливари: «Всего приятней мне видеть твое гибкое тело, \ когда оно наслаждается под моим бичом».
— Я повел бы ее сделать аборт, а что? — ответил он рассеянно. — Сами понимаете, оба мы никак не годимся на то, чтобы растить ребенка.
— Но она могла бы родить ребенка так, чтобы вы не знали. Как бы вы поступили, если бы она родила? — настаивала Эвита. — Я вас спрашиваю, потому что никак не могу понять мужчин.
— Почем я знаю. Странные мысли приходят вам в голову. Думаю, мне было бы приятно видеть моего ребенка. Но Мерседес я бы уже никогда не захотел увидеть.
— Таковы мужчины, — сказала Эвита. — Они чувствуют по-другому, не так, как мы, женщины.
Разговор этот возник без всякого повода, но в полумраке этого заведения, именовавшегося «Фантасио», похоже, все было сплошным сумбуром. Оркестр удалился, хирург вместе с Мерседес вернулись за столик. Эвита, вероятно, дожидалась их — она перестала разглаживать себе юбку, как конфузливая девочка, и сказала:
— Я пойду. Не хочу портить вам вечер, но я себя неважно чувствую. Не надо было мне сюда приходить.
И это было почти все, рассказывал Эмилио. Мы ее проводили в ее квартиру, которую она снимала в переулке Сеавер, и отправились с Мерседес в плохонький отель на Авениде-де-Майо, где я в эти годы обитал. Мы разделись, и я заметил, что Мерседес какая-то отчужденная. Вероятно, она и я, мы приближались к концу, сказал Эмилио, хотя до разрыва протянули еще больше года. Вероятно, она была обижена за то, что мы с ней не протанцевали ни одного танца. В ту пору я уже отказывался ее понимать — признаюсь, и тогда не мог, и теперь не могу понять ни одну женщину. Я не знаю, что они думают, не знаю, чего хотят, знаю только, что они хотят противоположное тому, что думают. Она села перед трельяжем, стоявшем в том отеле, и принялась снимать макияж. Это всегда означало, что любовью заниматься мы не будем и, погасив свет, повернемся спиной, даже не коснувшись друг друга. Протирая себе лицо ваткой с кремом, она словно невзначай сказала:
— Ты, конечно, даже не понял, в какой беде, в каком отчаянии теперь Эвита.
— Какое там отчаяние, — возразил Эмилио. — Она чокнутая. Спрашивала меня, как бы я поступил, если бы ты забеременела.
— Ну и как бы ты поступил?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я