Недорогой Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вот и мой отец такой кот в ящике. Возможно, он много думал, возможно — мало. Быть может, ему жилось хорошо, быть может, плохо. Он одновременно был совершенно жив и совершенно мертв. А теперь мертв и только.
Человек рождается один и умирает один. Это надо просто понять, чем раньше, тем лучше. Вся конструкция зиждется на одинокости. Она, так сказать, несущая опора. Человек, случается, живет вместе с другим человеком, но вместе обыкновенно означает рядом. Что тоже совсем неплохо. Человек живет бок о бок с другими людьми, а некие особо благословенные секунды проживает вместе с ними. Они едут в одном автомобиле, сидят за одним столом за обедом, наряжают одну елку на Рождество. Но это совершенно не то что вместе ехать в машине, вместе обедать и вместе встречать Рождество. Это две противоположности. Две планеты. Кстати об этом: тут открыли новое небесное тело, и некоторые расценивают его как планету, а другие — нет. Только подумайте: нам кажется, мы познали все, а на поверку оказывается, мы даже не знаем, что можно считать планетой. Где уж нам постигнуть своего отца. Что он за человек — или каким был. Тебе этого не понять, говорю я Бонго. Ты вообще не знаешь, кто твой отец. Возможно, он тоже существо из ящика. Из ящика Шрёдингера в чаще леса. Одно все же ясно, подбадриваю я Бонго, он был лосем. Причем наверняка крупным лосем, раз сумел оплодотворить твою мать, особь внушительных размеров, чтоб не сказать огромную. Значит, и ты вырастешь большой, говорю я, вывожу его из палатки и замеряю его рост на сосне. Я слежу, чтобы он держал голову прямо, прижимаю сверху книгу, делаю зарубку и вырезаю число. Теперь увидим, как быстро ты растешь, говорю я.
Несколькими днями позже вечером, у догорающего костра меня обжигает мысль, что сравнение моего отца с кошкой Шрёдингера было идеальным. Опять я расстарался на пять с плюсом. Даже наедине сам с собой, твердо решив не стремиться к отличности. Просто болезнь какая-то.
Мама поделилась со мной еще одной смутившей мой покой историей из жизни отца: в одной из их многочисленных поездок на юг, после вкусного, насколько я понимаю, ужина с хорошей едой и вином, отец попросил маму, если он умрет первым, положить ему с собой в гроб ритмическое яйцо. Не забудь — отдавая в похоронное бюро костюм, сунь в карман пиджака яйцо, сказал он. Дело было в отпуске, беззаботным южным вечером, но маме показалось, что отец говорил всерьез. И это был первый и последний, насколько мама могла вспомнить, раз за всю жизнь, что отец упомянул это самое ритмическое яйцо. Когда он умер, мы долго обсуждали, вправе ли мы отмахнуться от тех его слов, посчитать их шуткой. Сестра настаивала, что только так и надо, но, покрутив так и эдак, мы не рискнули нарушить отцову волю. Я пошел в музыкальный магазин и купил красное ритмическое яйцо. Стоило оно недорого, по дороге домой я не утерпел и на пробу встряхнул его. Оказалось, звучит эффектно. Зажигательно даже. Я сразу представил себе, как здорово оно, вкупе с другими инструментами, может поднять слушателям настроение. Сперва, естественно, задается основной ритм. Потом отбивается ритмически изощренный пассаж, оживленный пикантными синкопами. И на закуску — ритмическое яйцо. Как крупица приправы. Такой тонкой, что замечаешь ее, только когда ее вдруг забудут положить. Так же точно ты сразу чувствуешь, что в музыкальной композиции не хватает стука ритмического яйца. А в жизни — отца. Правда, он, насколько мне известно, никогда не был поклонником ни бит-музыки, ни ритмических инструментов. Возможно, разгадка в том, что в тот вечер на море отец был счастлив, пьян, переполнен южными ритмами, музыка наверняка звучала со всех сторон, и в какой-то миг, как иногда случается, ему подумалось, что в его жизни не хватает веселья, танцев, музыки, свободы, а чересчур много обычных докучных дел и обязанностей, это нормально, такие мысли, хоть впромельк, посещают иной раз каждого, всякому, я думаю, знакомы эти приступы беспросветности, когда вдруг остро чувствуешь, что погряз в каких-то бессмысленных в сущности делах и завидуешь тем, кто живет иначе, подлинно, осмысленно, у кого есть что-то по-настоящему важное: ритм, темп, радость, глубина или дети. Вероятно, тем южным вечером отец был как раз в таком настроении. Или это был приступ страха смерти, вызвавший у отца мысль, что ритмическое яйцо каким-то образом облегчит ему момент перехода, что с его помощью он преодолеет все потусторонние врата и преграды. Это все мои домыслы, само собой. Но мне известно, что отец много читал. И прочитанным ни с кем как правило не делился. Он любил классическую литературу. А там смерть на каждом шагу, непрестанно описываются царства мертвых и как в них переплыть-спуститься. Хотя в классической литературе именно ритмическое яйцо встречается, конечно, не часто. Вряд ли оно упоминается у греков, думаю я. И у римлян вряд ли. Так что откуда отец взял его, остается загадкой. Но теперь оба они преданы земле. И отец. И яйцо. Там они постепенно разберутся что к чему, я надеюсь.
На ночь мы с Бонго писаем на нашем обычном месте и любуемся городом и фьордом. Вечер холодный, ясный, и я замечаю, что в Институте метеорологии еще светятся окна. Тамошние сотрудники день и ночь в заботах. Наблюдают за погодой, изучают, моделируют ее. И конца-краю этому нет. Погода, она никогда не прекращается и перерывов не делает. А вот снега что-то нет как нет. В прошлом году он выпал рано, в октябре уже лежал. А в этом все нет. Исключительно солнце ко всеобщей вящей радости. А мне бы снега. Снегопад — единственная погода, которую я люблю. Он меня почти не раздражает, в отличие от всего остального. Я часами могу сидеть у окна и смотреть, как идет снег. Тишина снегопадения. Она хороша для разных дел. Самое лучшее — смотреть сквозь густой снег на свет, к примеру на уличный фонарь. Или выйти из дому, чтобы снег на тебя ложился. Вот оно, чудо. Человеческими руками такого не создать. А еще я обожаю сгребать снег. Могу заниматься этим сколько угодно. Ну и конечно мне сладко, что все кругом снег не любят. Что они раздражаются, когда он выпадает. Что, прожив всю жизнь в Норвегии, они не смирились со снегом, а злятся на него. Поэтому, когда снег, я блаженствую. Не без ехидства. Плохо только, что энтузиасты из метеорологического института, похоже, химичат там, чтоб я остался без снега. В результате он стал непредсказуем, я даже не уверен, выпадет ли он вообще в этом году, а без снега мне плохо. Я бы предпочел снег почти всему. Большинству людей. Может, даже и тебе, Бонго, говорю я, пока мы стряхиваем последнюю каплю. Но это гипотетический вопрос, и давай не будем в него углубляться, говорю я. Не морочь себе этим голову. Ты ведь мне тоже нравишься, Бонго. Ты отличный парень. Но ты не снег, в этом вся штука.
ДЕКАБРЬ
Тинейджером я остро чувствовал, что не могу так жить: в Африке люди голодают, а я тут в роскоши купаюсь. Много вечеров я провел, гоняя «The Wall» и переживая несправедливость мира. Я видел, что он устроен жестоко и неправильно, но мучительно не знал, как его переделать. А потом вдруг чувство, что так жить нельзя, ушло. Так же внезапно, как и навалилось. А уж сегодня у меня этих мыслей и в помине нет. Теперешнее мое благосостояние сопоставимо, я полагаю, с достатком большинства африканцев. Живу я тем, что сумел сегодня добыть. Я охотник и собиратель. На то, чтобы обеспечить себя водой, у меня уходит столько же времени, сколько у среднего африканца. Если я умираю от жажды, то, бывает, наполняю бутылку прямо из ближайшего болота, но вода там коричневая, стоячая, она тухла тысячу лет, наверное, поэтому я предпочитаю ходить к какому-нибудь из здешних ручьев. Но они ненадежны. Иногда в них так мало воды, что не знаешь, как ее набрать. Сам ты теперь Африка, говорю я себе. Как и она, ты недоразвит (за исключением полового органа, который, скорее, переразвит) и так же вызываешь у окружающего мира желание тебе помочь, но, точь-в-точь как гордая Африка, требуешь права по-своему решать свои проблемы. Между Африкой и мной есть одно существенное различие; она любит, когда людей много, а я их вообще не выношу. Африка только и мечтает, чтоб везде толпились друзья, родня и знакомые, ну а я не желаю знаться ни с приятелями, ни с семьей, ни с кем вообще. За вычетом этого пункта, мы с Африкой похожи как две капли воды.
Я трачу, как уже сказал, уйму времени, чтобы обеспечить себя водой. Не говоря уж о молоке. Но договор действует. Директор «ICA», как и обещал, ставит для меня молоко за помойкой, а я забираю его. Так что жидкостью организм насыщен. Витамины и минералы я получаю из молока и мамаши Бонго, ее у меня пока достаточно. А вот потребность в сладком не удовлетворена никак. Я не держал во рту сладкого с тех пор, как сошли последние ягоды, то есть больше месяца. Из-за этого я сделался каким-то беспокойным. Как и все остальные, я — отлаженный высокоточный механизм, который надлежит в нужный момент смазывать в определенных местах. Избыток, равно как и недостаток чего-то, вызывает сбои в организме. Без сахара я хирею, а когда вдруг обнаруживаю, что вот уже несколько часов хожу кругами вокруг палатки, как больной зверь, и неотвязно думаю только о сахаре, пугаюсь всерьез и, проведя сколько-то дней в таком нервозном состоянии, беру с собой Бонго и спускаюсь к дому Дюссельдорфа. Из своих наблюдений я помню, что шоколад он хранит в доме. Наш добрейший Дюссельдорф помешан на шоколаде. А Бонго я научил носить поклажу. Из шкуры его матери я сшил две сумки, или торбы, или как их там назвать, которые я кладу ему на спину и скрепляю под брюхом. Держатся прекрасно, и Бонго вроде не в обиде. Он на все готов, лишь бы я брал его с собой. Бонго мой грузовой лось. И таскает дрова, воду, молоко, как будто сроду ничем другим не занимался. Мы долго следим за Дюссельдорфом, укрывшись в его саду. Он всецело поглощен новой моделью. Какой именно, я не вижу, но Дюссельдорф вооружен пинцетом и клеем и с головой ушел в работу. Он недавно куда-то ездил, догадываюсь я. На кухонном столе лежит самая большая шоколадка «Тоблерон», какая только бывает в продаже. Весом в четыре с половиной килограмма, длиной больше метра и толстая, как мое бедро. Я часто видел такие. В аэропорту «Каструп» и в других, куда я регулярно попадал по служебной необходимости, пока не переселился в лес. Но сам я всегда покупал только маленькие. Ни разу не отважился на такой поступок, не купил эту громадину. Образцово-показательность мешала, думаю я. Вечная пай-мальчиковость. Маленькие шоколадки, они правильные. Их покупают как знак того, что отец думает о своей семье. Помнит о ней. Заботится. А вот гигантский «Тоблерон» неправильный, он слишком велик. Чрезмерен. В человеке, который такое покупает, можно заподозрить изъян. Или у него проблемы с питанием. Или он одинок. Или со странностями. Он, знаете ли, может оказаться каким угодно. Я замечаю, что эта черта Дюссельдорфа вызывает у меня уважение. В смысле, его умение мыслить масштабно. И он сегодня проветривает: дверь в сад приоткрыта. А проветривает он потому, что курит. Занятно: даже курильщики, которые живут одни, и те теперь проветривают. Вот до чего дошло. Но мне это на руку. Велев Бонго тихо ждать за кустом, я крадучись подбираюсь к двери, шмыгаю внутрь и по-пластунски ползу через кухню к «Тоблерону», к огромной шоколадной глыбе, которую вожделею каждой клеточкой своего тела, тут речь не просто о желании — у меня острейшее сахарное голодание, организм углеводов не просит, а требует, а этот «батончик» шоколада обеспечит меня сахаром на месяцы, на год, возможно, поэтому я вытягиваю руку и сдвигаю колосса к краю, ближе, ближе, пока наконец он не ложится, раскачиваясь, на самом краешке, я действую бесшумно, это всегда отличало нас, охотников и собирателей, — вот уже сорок тысяч лет мы не шумим на работе; теперь шоколад, считай, у меня в руках, я вытягиваюсь и, вытянувшись, не слышу, что Дюссельдорф встает и идет на кухню, я поглощен делом и отсекаю все посторонние звуки, к которым по нелепой, но роковой ошибке причисляю и шаги Дюссельдорфа, — и в результате я как последний дурак ни о чем не подозреваю до тех самых пор, пока Дюссельдорф не возникает на пороге, видит, что происходит, кидается к столу, хватает шоколад, и между нами завязывается бой. Я держу добычу обеими руками, Дюссельдорф с другого конца вцепляется в шоколадину мертвой хваткой: мужчина против мужчины, классический вариант, теоретически я, несомненно, сильнее Дюссельдорфа, однако, к моему изумлению, шоколадная плита вдруг оказывается у него в руках, и ею он несколько раз бьет меня по голове. Свет меркнет, а когда сознание возвращается, я лежу — увы и ах! — связанный по рукам и ногам, на полу кухни Дюссельдорфа, застланной, как выяснилось при близком рассмотрении, коричневым линолеумом.
Проходит час, второй, по звукам из гостиной слышно, что Дюссельдорф как ни чем не бывало продолжил свои занятия. Бросив меня тут валяться. Такой уровень самодостаточности мне даже импонирует.
Он, так сказать, истинный мономан.
— Что вы мастерите? — не выдерживаю я наконец.
В ответ те же звуки.
— Я полагаю, это ты таскал из подвала варенье и мясо, — говорит он.
— Боюсь, вы правы, — говорю я. — Был момент, я заимствовал кое-что по мелочи, но давно завязал с этим.
— Ты завязал, потому что я установил сигнализацию, — говорит Дюссельдорф.
— Скорей всего, ваша правда, — соглашаюсь я.
— А теперь снова развязал? — говорит он.
— У меня критическая нехватка углеводов в организме, — говорю я. — Мне срочно нужен сахар.
Он возвращается на кухню, открывает «Тоблерон», отрезает ножом кусок. И дает его мне. Прямо в рот.
Ого-го! — ликует тело. Сахар! По телу разливается тихое блаженство. Как же мало нам нужно. Так вот мы устроены, чертовски банально.
Дюссельдорф уходит назад в гостиную.
— Так вы клеите модели? — пробую я продолжить беседу.
— Клею, — отвечает Дюссельдорф.
Я полагал, что он скажет еще что-нибудь, поэтому лежу тихо, но он, очевидно, свое уже сказал.
— А что вы клеите? — спрашиваю я еще погодя.
Мне слышно, что он кладет что-то на стол, потом становится тихо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я