https://wodolei.ru/catalog/vanny/small/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но я-то знал настоящую причину своего заболевания. Вернее, я знал причину своей депрессии и, следовательно, болезни, которой мое тело пыталось меня от нее отвлечь.
Руссо только во втором томе своей «Исповеди» признается в постыдном поступке (краже голубой ленты, которую он свалил на ни в чем не повинную служанку). Воспоминание о нем ныло и болело у него внутри, как распухшая почка, пока наконец не заставило его написать эту необычную книгу. Я не стал ждать так долго, не стал отгораживаться от истины, от банального факта, который давно уже мучил меня, дергал изнутри, словно пытаясь оторвать старую этикетку, грыз какую-то перепонку, скрытую в моих внутренностях, и который заключался в том, что уже больше года я был томительно и безнадежно влюблен в свою студентку.
Она приходила ко мне каждый четверг — сначала в группе, состоявшей из нескольких человек, но если кто-нибудь из группы переставал посещать мой семинар, я не пытался его вернуть. Поначалу предполагалось, что мы будем обсуждать краткий курс лекций, прочитанный мною этому потоку, однако постепенно семинар превратился просто в беседу, на которую официально приглашались все, но которую никогда не пропускала только моя кроткая Луиза.
Уже просто назвав ее имя, я опережаю события. Если врач, делавший мне колоноскопию, прочитает эти строчки, он улыбнется и поймет, почему его аппарат не обнаружил никаких нарушений в моем организме. А что, если это прочтет Эллен? Тогда моя жена узнает гораздо больше, чем ей открылось при виде сгустков крови в нелепо ароматизированной воде унитаза. Однако именно из-за Луизы и ее непреднамеренного воздействия на меня возникла моя болезнь и была написана эта книга. И если эта книга действительно вышла в свет и оказалась в руках врача, у вас или кого угодно еще, тогда все уже вышло наружу и то, что должно случиться впоследствии, уже случилось.
Между прочим, Руссо рассказывает следующую историю, произошедшую у него с его первой любовницей, женщиной старше него на тринадцать лет, которую он звал татап: однажды за обедом он сказал ей, что заметил у нее на тарелке волос; она тут же выплюнула еду, а Руссо взял разжеванный ею кусок и положил себе в рот. Такова для Руссо была формула любви; кроме того, он мог поцеловать постель, с которой она только что сошла, или пол, по которому она ходила. Ничего подобного он не ощущал к своей любовнице Терезе, с которой прожил тридцать три года и прижил, по его словам, пятерых детей, отсылая их, как только они рождались, в сиротский приют для последующего усыновления. По мнению Руссо, любовь выражается — даже по сути дела заключается — в готовности целовать грязь, готовности положить разжеванный женщиной кусок себе в рот.
Нечто в этом роде испытывал и я; отвратительная история, рассказанная Руссо, напоминает мне один случай с Луизой. Наши семинары к тому времени превратились в беседы с ней один на один у меня в кабинете. И вот однажды, когда Луиза вошла в кабинет, я сразу понял, что у нее менструация: от нее исходил тяжелый, густой запах, который ни с чем нельзя было спутать. Этот запах, настолько же очевидный, как новая шляпка, создал у меня ощущение чуть ли не физического контакта между нами; а я до тех пор даже ни разу не коснулся под столом ее ботинка — и это после многих месяцев влюбленности. Впоследствии я устроил так, чтобы встречаться с Луизой несколько раз в течение четвертой недели, и установил, что менструации у нее приходят через двадцать девять дней. Это позволило мне планировать наши встречи, перенося их под предлогами несуществующих лекций или встреч с четверга на другие дни недели, — и все для того, чтобы вдыхать этот волнующий запах.
Однако я забегаю вперед. Врачу, который высказал беззаботное предположение, будто я вставлю эпизод с колоноскопией в свой новый роман (хотя пока что единственная изданная мной книга — исследование периода жизни Руссо в Монморанси и постигшей его к концу этого периода душевной болезни), может прийти в голову забавная мысль, что мои кровотечения являются чем-то вроде истерической менструации, хотя, возможно, было бы правильнее определить это явление как «тестикулярную» менструацию. Что касается остальных моих читателей, буде таковые найдутся, я могу только предположить, что моя откровенность покажется им столь же отвратительной, как и признание Жан-Жака Руссо.
— Можно идти? — спросил я, натянув брюки. Должен признаться, что во время вторжения доктора в мой организм я все время думал о Луизе. Рука сестры превратилась в руку моей студентки, и это помогло мне сохранять некоторое подобие спокойствия во время процедуры, хотя в то же время она напоминала мне об отчаянии, о безысходном одиночестве, которые привели меня в этот кабинет. Дружелюбный врач — он теперь знал мою толстую кишку лучше, чем я знаю собственный садик, — объяснял, почему могут понадобиться новые анализы, хотя даже тогда мне было очевидно, что они ничего не дадут. Рано или поздно останется лишь одно неиспробованное средство — операция.
Когда я пришел домой, Эллен обняла меня и сказала, что я, очевидно, не так серьезно болен, чтобы стоило из-за этого беспокоиться. Но я все равно беспокоился и все больше думал о человеке, которого зовут «Я», но который не всегда является мною. Мне представлялось, что вся моя жизнь сфокусирована через линзу, выточенную из болезни, мрачных мыслей и любовных грез. Даже о своих любимых писателях я думал только в плане их болезней: у Монтеня были камни в желчном пузыре, у Руссо — болезнь почек, у Флобера — эпилепсия, у Пруста — астма. Не говоря уже о Паскале, который умер от рака в тридцать девять лет, умер в невообразимых мучениях, потому что тогда еще не было эффективных обезболивающих средств.
Врачам хорошо известно, с каким трудом пациенты приступают к описанию своих недугов. Поначалу в ход идут заранее подготовленные и отрепетированные слова. Поздоровавшись, пациент рассказывает о болях в животе или затрудненном дыхании в четко отшлифованных фразах. Врачи к этому привыкли, так же как искушенный читатель привык к нарочитой гладкости, характерной для начала книги: желая произвести хорошее впечатление, автор черпает слова из сокровищницы, где он их хранил в обточенном и доведенном до совершенства виде. Но затем пациент перестает следить за собой и с облегчением пускается в сумбурное, но открывающее истину повествование.
— Хорошо, — говорит врач — уже другой, потому что предыдущий отправился играть в кегли или читать газеты в Ротарианском клубе. У врача на компьютере хранится история болезни, но он хочет услышать мою версию — хотя бы для того, чтобы избавиться от необходимости проверять данные компьютера. — Хорошо, — говорит он, — но давайте начнем с самого начала. Когда именно вы почувствовали, что нездоровы?
И если бы этот врач был моим читателем и если бы я хотел ни на шаг не отступать от истины, конечно, следовало бы начать с тех обстоятельств, при которых я впервые увидел Луизу.
Мне предстояло прочитать несколько лекций о Прусте для студентов первого курса, изучающих писателей XX века. Обычно я Прустом не занимался, но согласился это сделать в качестве одолжения Джилл Брендон — ей предоставили годичный отпуск для научной работы. Джилл принадлежит к тому разряду преподавателей литературы, которые, сосредоточив внимание на одном модном авторе, используют его в качестве дорожной карты, указывающей путь к пониманию общечеловеческих проблем. Должен, однако, заметить, что Джилл частенько сбивалась с этого пути и порой ей приходилось осуществлять нечто вроде крутого разворота на пятачке. Джилл полагала главной чертой Пруста гомосексуализм, а все остальное было вторичным; правда, она считала также нужным упомянуть, что он был наполовину еврей и к тому же очень больной человек. В своем анализе его творчества Джилл придавала больше значения тому, что Пруст пожертвовал почти всю мебель, унаследованную от матери, в пользу борделя для педерастов, нежели, например, общности взглядов с Монтенем, влиянию Шатобриана или употреблению пассивной формы глагола. Я не мог обещать, что буду следовать сему великолепному методу, но согласился прочитать лекции вместо Джилл.
Честно говоря, за истекшие годы я несколько упустил из виду Пруста, писателя, бывшего моей первой любовью в молодости. Я хочу сказать, что узнал его достаточно хорошо, чтобы больше о нем не размышлять. Те мысли, что еще возникали у меня по его поводу, напоминали прогнившие шпангоуты в старом корабле, которые постепенно заменяются тезисами и формулами, лишь внешне напоминающими первоначальные тщательно продуманные идеи. Иными словами, место Пруста в моем уме заняла потускневшая имитация, что обычно случается с нашей памятью по отношению к большинству предметов и форм. Это, между прочим, служит основой всего нашего школьного образования, его можно сравнить с фотокопировальщиком, который снимает копии только с предыдущих копий, давно забыв оригинал в автобусе (что, между прочим, однажды со мной действительно случилось).
Я дал себе две недели, чтобы освежить в памяти роман, в который был безумно влюблен в юности, хотя с тех пор стал заниматься писателями более раннего периода. Я был рад получить законное оправдание для возвращения к старой влюбленности, которую Эллен легко узнавала по мечтательному выражению, появлявшемуся у меня на лице, когда я, потеряв нить разговора, уносился мыслями к Берготу или Эльстиру, цеплявшимся за меня, как морские водоросли, даже если я закрыл книгу час тому назад.
Затем состоялась первая лекция, в ходе которой я попытался внушить орде студентов с обманчиво доверчивыми лицами, почему работа некоего француза, страдавшего бессонницей и астмой и склонного к затворничеству, числится среди десятка наиболее блистательных литературных произведений, созданных за всю историю человечества.
Роман Пруста написан от имени человека, которого зовут «Я», но который, как Пруст объяснял в газетной статье, «не всегда является мной». Этот человек рассказывает о своем детстве в Комбре (несуществующий город), своем романе с Альбертиной (несуществующая женщина), протекавшем в Париже и других местах, о своей растущей решимости стать писателем. Роман завершается после короткой интерлюдии, различные звуки и впечатления возрождают невольные воспоминания прошлого, — заявлением автора, что он приступает к работе над книгой, которая, возможно, но не обязательно, и есть та самая, что мы только что прочитали (как и «Дон Кихот» — великий роман-пародия, «В поисках утраченного времени» «не всегда является самим собой»). Автор лишь однажды называет своего героя по имени, да и то неохотно, как бы в порыве отчаяния, поскольку в это время герой переживает очень тяжелое время, когда Альбертина бесчеловечно издевается над ним. Пруст (если он тут говорит от своего имени) вдруг принимает решение назвать «Я» собственным именем — Марсель.
Несуществующий город Комбре имеет много общего с существующим городом Иллье, который с тех пор был официально переименован в Иллье-Комбре. Несуществующая женщина Альбертина имеет почти столько же общего с Альфредом Агостинелли, который был шофером Пруста, а потом стал его любовником и к которому Пруст питал такую страсть, что под конец держал беднягу в заключении в своей обитой корковым деревом квартире на Бульваре Османн. Увы, Агостинелли не умел плавать и безвременно погиб, обучаясь пилотировать самолет: у него кончилось горючее над морем, и он утонул вместе со своим бипланом, пока с берега к нему спешила спасательная лодка. Судя по фотографиям, он был полноват, с довольно привлекательными чертами лица и совсем не похож на Альбертину, которая в романе разбивается насмерть, упав с лошади.
Все это никак не объясняет того, почему роман Пруста числится среди десятка наиболее блистательных литературных произведений, созданных за всю историю человечества, но студенты обожают узнавать пикантные подробности из жизни великих писателей.
Главным развлечением Пруста, сообщил я студентам в заключение (подобные факты составляют геном литературной биографии), было отправиться в любимый гей-бордель с фотографией своей покойной матушки и предложить молодым людям осквернить ее образ. И еще у него был приемчик с крысами.
На этом я решил остановиться. Я сказал студентам, на какой странице романа они найдут описание сцены в борделе, велел им прочитать про смерть Бергота и эссе о Флобере и отправился пить кофе.
Через некоторое время в дверь моего кабинета постучали.
Это были три студентки. Самая храбрая сказала: «Мы хотим задать вам несколько вопросов». Я пригласил их войти и предложил им стулья. Честно говоря, я не люблю чересчур любознательных студентов.
Самая храбрая — которая играет столь незначительную роль в моем повествовании, что я даже не хочу придумывать для нее имя, — попросила у меня разъяснений относительно правописания имен авторов и заглавий книг; эти пустячные вопросы не могли вызвать ничего, кроме раздражения. Вторая по храбрости — также не имевшая отношения к последующим событиям — спросила, потребуется ли подробное знание биографии Пруста на экзамене: она, видите ли, не успела записать мои замечания относительно Агостинелли. Я сказал, что про Агостинелли ее спрашивать не станут. Осталась Луиза. Она молчала так долго, что я заподозрил в ней умственную отсталость.
— Что такое «категории» Канта? — в конце концов спросила она со смущенной улыбкой.
На ней было белое летнее платье в голубых цветочках, и она поглядела мне в лицо только после того, как проговорила последнее слово. Это мгновение, как я теперь сознаю, так же четко разделяет мою жизнь на «до» и «после», как воспоминание о дорожной аварии в сознании потерпевшего.
— Категории Канта? — довольно глупо переспросил я. Во время лекции я сказал, что известное высказывание Пруста о Флобере, в котором он употребил причастие настоящего времени и некоторые местоимения, так же обновило наше видение мира, как «категории» Канта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41


А-П

П-Я