https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-funkciey-bide/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я все продумал и вижу, что нам хотя на время надо разойтись.
- Как? - кудахтнул он уже в полной растерянности, охваченный, может быть, настоящей тревогой. Все ведь шло совсем не так, как он думал: я сам уходил, а не он меня увольнял.
- На время, на время, шеф! - успокоил я его.
И после того, как я произнес это решительное слово разрыва, все мое раздражение, неприязнь, даже чуть не ненависть - все как ветром снесло. Ибо не было уже передо мной врага, изменника, капитулянта, а было, наконец, только препятствие, которое я - наконец-то! - одолел одним рывком и о котором после этого уже не стоило размышлять.
- Пейте кофе, профессор, - сказал я и чуть не улыбнулся, потому что и это все ведь было когда-то.
Весь последний год я ненавидел этого человека, ненавидел все, что он делает, пишет, органи-зует, редактирует, ненавидел его за все доброе, ненавидел за все злое, а больше всего за то, что он все время менялся в своей роковой значимости. То он был для меня действительно дядей Иоган-ном, давним другом моего отца, у которого я играл на коленях, - это был, конечно, миф, но так уж повелось издавна. ("Ах, я же помню вас, Ганс, когда вы еще были вот какой! Помните, как вы играли у меня на коленях?" Или: "Вы же играли у шефа на коленях, разве он вам в чем-нибудь откажет?" - это когда надо было замять какую-нибудь неудобную редакционную историю.) Потом пришла война, в город вошли нацистские войска, на фонарях появились повешенные, на улицах - убитые. Нашу семью покинули все. Мы жили за сорок километров от города, и когда Ланэ появился там и пришел сначала к матери, а потом к отцу, впервые проползло по почти опустевшим комнатам таинственное и скользкое, как змея, слово "предатель". Но на предателя он не походил никак, - этакий толстый, добродушно-унылый человек, молчаливо скитающийся по комнатам нашего почти опустевшего дома. Я хорошо помню, как он вздрагивал при каждом выстреле, как подавленно говорил: "Боже мой, боже мой, чем же это кончится?!" Как все осталь-ное время сидел в углу дивана с книжкой в руках, но не читал, а глядел поверх нее, на противоположную стену. Ему не доверяли, при нем не разговаривали. Мать говорила про него: "Преда-тель", отец говорил про него: "Шкурник", а я украдкой смотрел в его круглые ореховые глаза и думал: "Так вот какие бывают шкурники!" Затем события пошли с невероятной быстротой. На меня сразу свалились смерть отца, убийство и самоубийство в нашем доме, пожар... А дальше началась Восточная война, и все завертелось так, что я сразу потерял счет времени и событий. Тут я впервые услышал, как затрещала по всем швам гитлеровская империя. Наш город, как находя-щийся в глубоком тылу, еще не бомбили, и поэтому война чувствовалась здесь меньше, чем везде, но меньше - это еще не мало вообще. Война нависала над нами, как грозовая туча. Город запол-няли беженцы с запада и раненые с востока, и там, где они жили, лежали или останавливались, постоянно шел разговор о таких страшных вещах, как ковровая и утюжная бомбежка, о том, что в городе стоят кварталы черных развалин, что людей заваливает в бомбоубежищах и они гибнут там. Рассказывали, как из зоопарка после бомбежки вырвались звери и метались по улицам. Они бежали не от людей, а к людям, и скажем, медведь ревел и тряс лапой, страус махал обожженным крылом, а слон становился на колени, поднимал хобот и жалобно трубил. Но что могли сделать люди, когда и под ними горела земля? А коралловый аспид, очень ядовитая и красивая змея, похожая на красное и черное ожерелье, по пожарной лестнице заползла на шестой этаж и смиренно свернулось под чьей-то кроватью. И в этих рассказах о развалинах больших городов, об улицах, где ползают африканские гады и трубят умирающие слоны, было что-то и от Уэллса и от апока-липсиса - в общем от легенд о конце мира и тотальной гибели человечества. Очень страшно было слушать также о том, как налетают самолеты. Вдруг начинают сразу гудеть все сирены, воют, воют, воют, люди, как крысы, шмыгают сразу в подполье, а те летят волнами - две, три, Бог знает сколько тысяч, - гудят, гремят и аккуратно выжигают квартал за кварталом. Вот тогда-то от прямого попадания зажигалки и сгорел наш институт. Я хорошо помню эти дни. В подвалы набивалось столько народу, что ни встать ни сесть; раз один старичок-аптекарь умер от инфаркта, и труп его продолжал стоять, так как был со всех сторон зажат живыми людьми.
Шептались о русских снегах, о партизанах, о смерти Кубе и покушении на Гитлера, о том, как под ударами Советской Армии трещит восточный фронт, как пала европейская крепость и что одна только надежда у гитлеровцев Neue Waffe - новое оружие - панацея от всех болезней и бед. Уже по тому, как произносились эти слова, можно было понять, с кем ты имеешь дело. Один говорил и сам улыбался, и тогда я отлично понимал: "Какое там к дьяволу новое оружие! Ничего им не поможет! Оружие-то новое, да обезьяна старая (по-немецки это получается очень складно: "Neue Waffe und altte Affe").
Другие произносили эти два слова с угрозой. "Посмотрим, - словно говорили они, - посмотрим, господа, что останется от Лондона и Парижа! Посмотрим, что будет на месте Москвы! Яма с зеленой водой и лягушками".
Были и третьи - паникеры. Они произносили эти слова.шепотом и заглядывали в лицо: они всего боялись.
Четвертые делали значительные физиономии: "Я не знаю, конечно, что это за штука - новое оружие, но я слышал один разговор в бомбоубежище, говорил очень сведущий человек, очень сведущий! - Это ужасно, ужасно! Бедные матери, бедные их дети!"
Пятые - сразу же в крик: "Когда же, господа хорошие, когда же?! Ведь мы сгорим, как моль, пока вы там раскачиваетесь!"
"Но оно обязательно появится", - отвечали им шестые, и это была самая тупая, но зато и самая стойкая публика - столпы империи! И оно действительно появлялось, и то оказывалось сверхмощным танком "тигр", то сверхманевренным танком "пантера", то фаустпатроном. Все эти "фаусты", "пантеры", "тигры" должны были кончить войну еще в этом сезоне, а она тянулась, тянулась, тянулась неизвестно куда, и все меньше оставалось земли, куда можно было попятиться. А потом появлялась очередная еженедельная статья Геббельса, и все понимали, что новое оружие еще впереди, еще о нем надо гадать и гадать. А что конец не за горами, чувствовали все. Ужасны были мелочи, говорящие о конце. Например, в магазинах появилось мясо диких коз и кабанов - за килограммный талон два килограмма. Знаменитая "Мадонна" была скатана в трубку и тщатель-но упакована, а памятники забиты в ящики, спрятаны в подвалы, зарыты. Ходить после десяти часов по улицам запретили. Ползли слухи о шпионах. В окрестные леса будто бы сбросили парашютистов. И было, например, такое: в кафе "Лорелея" один офицер на глазах у публики застрелил другого - встал из-за столика, подошел к другому и бабахнул в затылок полковнику, который сидел и читал газету. А потом оказалось, что все это шпионское дело, - только неясно, кто из двоих шпион: убитый или убийца?
Вдруг газеты сообщили: вчера гильотинированы три очень известные женщины - оказались шпионками. Еще кого-то казнили за распространение рукописных листовок, еще - за спекуляцию продовольствием и еще - за грабеж после бомбежки. Появилось страшное слово "дефатизмус" - дискредитация власти - и такие же страшные, короткие дела в полицейских судах. Жить станови-лось не то что страшнее (конечно, страшнее, но истощались болевые способности людей), а бессмысленнее с каждым днем. И опять-таки не то что не было уж решительно никакого выхода немецкому народу, - выход был, и такой, и эдакий, - но стало ясно, что все пошло прахом. На долю одних уже досталась смерть, других еще ждет позор и разорение. Вот тут и исчез куда-то Ланэ. Потом я узнал, он не был предателем, оккупанты вывезли его в Германию. Пришла весть, что его гильотинировали в Баумцене. Это в корне меняло все дело. После победы в конференц-зале вновь отстроенного института водрузили его портрет, обвитый траурными лентами и лаврами, и вскоре в нашей городской газете я прочел некролог, подписанный всем научным коллективом нашего института: "Погиб выдающийся ученый, честнейший человек, бесстрашный борец фронта Сопротивления". И тогда он вдруг появился сам, сильно поседевший, потерявший все зубы, немного припадающий на левую ногу, - отдавили во время допросов, - но живой и в высшей степени деятельный. Он вернулся, и сразу все закипело в его руках. Теперь он был виднейшим антифашистским деятелем, крупным ученым, почетным пердседателем муниципаль-ного совета, одним из секретарей Партии прогрессистов. И какие речи он тогда произносил над могилами павших бойцов! На каких собраниях выступал! С какими деятелями и как фотографиро-вался в обнимку! "Нет, еще живы старые дубы", - говорили слушатели, расходясь после его выступлений. В отношении же ко мне он был по-прежнему старым другом моего отца, у которого я играл на коленях.
Шли годы. Умерла моя мать. Я окончил юридический факультет и год проболтался без дела, ибо и не такие, как я, юристы в то время занимались вычиткой корректур. И тут помог он, уже полностью отошедший от ученой деятельности и ставший редактором одной из самых больших газет нашего департамента. Он приехал ко мне домой, расцеловал, посадил в авто и увез к себе в редакцию. Там мы и стали работать. До войны это был листок самой средней руки: четыре полосы в будни, шесть - в праздник, при нем стало двенадцать и восемнадцать. Стало выходить иллюст-рированное приложение "Мир за семь дней", появились статьи известных авторов. И как мы буше-вали тогда в этой обновленной газете, какие тирады произносили, сколько у нас было энергии, любви к жизни, беспощадности к ее врагам! Как мы обличали тогда спрятавшихся в крысиных норах усмирителей, как громогласно требовали им смертных казней! Позорной веревки требовали мы палачам Освенцима и Треблинки. Это были траурные дни больших процессов, раскопок братских могил, торжественных панихид, открытия памятников Неизвестным солдатам. Это опять были дни клятв в зале меча и светлой веры и надежды на будущее. И гением мести, карающим во имя человечества и счастья его, казался мне тогда мой шеф. Ведь и он видел смерть в глаза, и он ползал по мокрому цементу Баумцена, и на него надевали смирительную рубашку и затягивали так, что трещали ребра. И было очень радостно думать, что теперь он плотно сидит в своем редакторском кресле и все громы сосредоточены в его пухлых, коротких пальцах.
Так шли годы. Затем наступил перелом, такой резкий и острый, что я долго не мог понять: что же произошло? Все, что казалось установленным на веки веков, стало опять таким же неясным, как и десять лет тому назад. Добро и зло, ставшие в первые послевоенные годы уже бесспорными, ощутимыми, зримыми, осязаемыми понятиями, опять начали вдруг тускнеть, убегать, а под конец обменялись между собой местами. И уж нельзя было разобраться, кто враг и кто друг и что почетнее - ловить скрывшихся от суда нацистов или выпускать на волю даже тех, кто в свое время ждал петли.
Вот отрывок из моего репортажа, написанного сейчас же после оправдания одного из главных участников процесса военных преступников:
"Зал суда большой, квадратный, без окон, но от сияния сотни искусственных солнц нестерпимо светло и жарко. В нем и был под утро объявлен приговор.
Тридцать человек были приговорены к смерти, десять - к заключению на разные сроки, один же..."
Два солдата из комендатуры подошли к скамье подсудимых. Тогда с самого конца ее поднялся маленький, длинноволосый человек, почти карлик.
Он огляделся, сделал один шаг, потом другой и пошел вдоль стены к выходу - чем дальше, тем быстрее и увереннее.
На нем был глухой военный френч с отпоротыми нашивками на руках и, совсем не к месту, модные желтые полуботинки.
Карлик дошел до поворота и вдруг остановился.
Он увидел, что движение в зале сразу же прекратилось.
Все, кто был около двери, даже солдаты из комендантского отделения смотрели на него молча и не двигались.
Так в цирке смотрят на акробата, шагающего по проволоке под самым куполом цирка: неужели сумеет пройти? Карлик, видимо, испугался. Это было, может быть, только секундное оцепенение. Он сразу же и нашелся - повернулся и быстро пошел обратно к скамье подсудимых: он сидел на ней около полугода, и сейчас только на ней он чувствовал себя безопасно.
Он дошел до нее, сел, повернулся так, чтобы от дверей видели одну его сгорбленную спину. Тут к нему подошли защитник и комендант и что-то сказали, показывая на комнату совещаний, - очевидно, там был запасной ход.
Карлик долго молчал, потом резко и коротко кивнул головой и совсем отвернулся от них, потом вдруг сорвался и быстро пошел к дверям.
Он шел теперь вслепую, через весь зал, не разбирая дороги, и было видно, какого усилия ему стоило, чтобы не побежать. Но люди стояли на его дороге, и их взгляды как бы отбрасывали его назад. Он не выдержал этой невидимой преграды, остановился и дико посмотрел на толпу. Ему встретились неподвижные лица, остановившиеся глаза, но он был храбрый человек и поэтому решил идти уж до конца. Он вошел в толпу, и тут вдруг вокруг него образовалась пустота. Люди раздались молчаливо и отчужденно, так, как будто все боялись коснуться руками его рук, лица или костюма.
Тогда я встал и сказал свидетелю обвинения, сидевшему около меня:
- Идемте.
Но он мне не ответил и продолжал смотреть.
- Что вы на него смотрите? Что в нем интересного? - повторил я более настойчиво.
И, продолжая смотреть на карлика, который теперь, вбирая голову, косо, почти панически бежал к дверям, свидетель спокойно ответил:
- А вот то, что он оправдан!"
С этого всего и началось. Потом освободили и тех, кого осудили раньше на больших и малых процессах, и они стали появляться среди нас в глухих военных формах с орденами и значками военных лет. Наряду с акафистами водородной бомбе и атомной гибели появились издевательские призывы к милосердию. "Забудем все прошлое!" - орали газеты, и тогда по улицам замарширова-ли солдаты, солдаты, солдаты, сначала наши, потом развеселые американцы, в городах начались учебные затемнения.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я