https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_dusha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Перемудрил! Перетончил! Да, я очень, чрезмерно даже тогда любил Тынянова, он меня даже потряс так, что я потерял вкус ко всякой иной современной прозе: она мне казалась пресной. В Тынянове меня поразила великолепная отточенность стиля. Его почти научная отточенность стиля. Его почти научная точность и четкость. Синтаксическая простота и ясность. Холодная бесстрастность автора. А больше всего то, что автор о самых простых обыденных вещах говорит в высшей степени необычно. Все у него на пределе, на втором дыхании, и герои действительно делают совсем не то, что от них ожидаешь, им бы радоваться, а они тихонько кусают губы, им бы взвыть, а они смеются. И в этом вся их сила. Да! В высшей степени необычайные и непонятные люди населяли книги Тынянова. И хотя они, так же как и события, в которых они участвовали, принадлежали истории, все выглядело так, как будто бы нормальную классическую или реалистическую драму взялся ставить режиссер из театра. Мейерхольда или кто-нибудь из Фэксов (фабрика эксцентричного актера - Козинцев и Трауберг). Они от текста, может быть, не отступили и все реплики сохранили, а все равно уходишь со спектакля или из кино со странным двойственным чувством - да, свежо, современно, остроумно - но надо ли? Это были годы, когда появилась и пышным цветом расцвела на наших сценах особая хохмящая драматургия. Актеры в таких пьесах обыкновенным человеческим языком не говорили. Драматург до него просто не снисходил. Колхозники в поле, геологи в глубокой разведке - дергались, подпрыгивали, сыпали афоризмами и парадоксами. Действие обрастало невероятными подробностями, диалог превращался в цирковую репризу, монолог в конферанс, а вся пьеса - в гала-представление, в состязание хохмачей. Один персонаж кидал словесный мячик, другой его подхватывал на лету. Вот эта броскость и ценилась превыше всего. На сцене этот гаерный попуганный язык, расходившийся обезьянник этот мне всегда казался невыносимым. Тут я спорил с актерами до хрипоты, но вот начал писать прозу, и герои мои заговорили точно так же. Это было хорошо у Тынянова, но никак не проходило у меня. Все это я осознал и понял почти мгновенно, глядя в круглые, как будто очень наивные глаза Гайши. И Гайша поняла, что я ее понял. Легким движением она подвинула ко мне рукопись.
- Так, может, вы сами еще хотите что-нибудь посмотреть? - спросила она ласково. - Вот тут я кое-что отметила, может, дома взглянете?
Я взял рукопись и сунул ее в портфель. Гайша поднялась, провожая меня.
- Тут, по-моему, следует только снять кое-какие чрезмерные акценты, а так все сделано очень крепко. Она подала мне руку.
- Ну! Я жду вас через три дня. Ну хорошо, через неделю. Даже, если хотите, дней через десять, но ни в коем случае не дольше. Вот отмечаю на календаре: "Домбровский, рукопись".
Я просидел над рукописью месяц и пять дней. Но теперь работать было уже легко. Я все понимал, все видел, что можно, что нельзя, где перебор, где недобор, где как раз, и иногда после долгой работы фраза действительно улыбалась мне. Видимо, я все-таки что-то усек (но, конечно, далеко, далеко не все).
Просидел бы я и еще, но меня в коридоре "Казахстанской правды" вдруг встретил Бочарников, сделал страшные глаза, выругал на чем свет стоит и сказал: - Ты что же это делаешь? Тебя уже хотели выбросить из плана, а больше номеров в этом году не будет. Вот и загорал бы твой "Державин" до 1938 года. Скажи спасибо Гайше, она грудью тебя отстояла. Ты беги к ней в редакцию сейчас же, хватай рукопись и мчись. Она хоть у тебя в порядке?
Рукопись была, к счастью, в порядке. Я и шел с ней от машинистки, но, конечно, просидел бы и еще с неделю, что-то правя и поправляя. Именно в то время я и понял, что в принципе процесс правки и переделок бесконечен. Никогда не увидишь ты той точки, после которой тебе уже нечего будет делать.
Я отнес рукопись в редакцию и оставил ее у машинистки. Стол был пуст. Шкаф открыт. Табличка "Литературный Казахстан" уже не висела. Я спросил, что это значит.
- А вот Гайша сегодня унесла, - ответила мне сердитая машинистка. Теперь тут уже не будет редакции, останется только профсоюз. Ну и хорошо, а то ходят, разговаривают, дымят. У меня к концу работы голова вот такая становится.
- А редакция куда же? - спросил я, ничего не понимая.
- Да вот переезжаете, - зло и насмешливо ответила она. - Помещение получили. Знаете только что отстроенный Дворец культуры на проспекте Ленина у парка? Ну вот, туда вы теперь и будете ходить. Говорят, три комнаты дали, редактору - комнату, редакции - комнату да еще кому-то там - комнату. Поезжайте, поезжайте, отдохнем от вас немного.
Она была зла, чем-то раздосадована, но рукопись у меня все-таки взяла.
Гайшу я в тот день по телефону не поймал, позвонил на следующий день вечером.
- А-а! - сказала она радостно, - это вы? А я жду, жду! Ну вы здорово, как говорится, все перелопатили. Кое-где ведь все сызнова написано. Я думала, что все будет проще.
- Да это и было просто, - ответил я. - Очень все было просто, Гайша-ханум. Только я вот не сразу догадался, что надо просто. Поэтому столько и просидел.
- Ну и отлично, - засмеялась она, - через неделю приходите читать корректуру. Только уже не ко мне теперь придете, на моем месте будет другой работник. У него с вами, очевидно, будет особый разговор. Ведь с будущего года альманах превращается в журнал и будет выходить ежемесячно. Есть постановление ЦК об этом. А в этом году еще только один номер и появится праздничный.
Это была уже осень 1937 года.
А теперь немного в сторону: не так давно мне пришлось отвечать одному обиженному мной автору. Он мне написал: "Итак, вы закрыли моей вещи доступ в журнал. Соображения, по которым Вы это сделали, изложены Вами весьма подробно, и я не хочу возражать и спорить, но скажите, не допускаете ли Вы возможность ошибки? Ведь рецензент тоже не Бог. Так не получится ли, что ошиблись Вы, неоправданно наложили вето на мою вещь, вполне заслуживающую печати? Разве так не может быть? "
"Уважаемый имя-рек, - ответил я, - ну, безусловно, каждый рецензент может ошибиться, и действительно хоть раз да ошибается. В этом вы безусловно правы. Но вот в чем вы так же безусловно неправы. Нет у рецензента никакого "вето", и как бы ему ни хотелось, он не в состоянии преградить путь Вашей вещи, если она действительно чего-то стоит. На необъективную, однобокую или какую уж там хотите скверную рецензию Вы легко найдете управу даже в стенах той же самой редакции. Пошлите только вашу повесть вторично и попросите дать ее другому рецензенту, и все сразу же разрешится. Кроме того, ведь у нас есть еще с десяток столичных литературных журналов и свыше трех десятков республиканских - все они открыты для вашей вещи. Каким же образом при таких обстоятельствах кто-то может вам помешать напечататься? К слову, могу поделиться с вами своим довольно-таки горьким опытом. Всего я выпустил четыре книги - и вот только самая первая из них прошла, как говорится, без сучка, без задоринки, а три последующих были с ходу же зарезаны рецензентами. Да еще какими! Штатными, главными, редакционными. И все-таки все эти книги вышли. А две из них даже в том же самом издательстве. Если вы действительно уверены, что ваша вещь хороша, то вы обязаны, понимаете, просто обязаны - бороться за нее. Точно так же, как я обязан быть непоколебимо уверен, что, не рекомендуя вашу вещь к печати по таким и таким-то соображениям, я не допустил тут ошибки".
Отвечая мне, автор спросил: "Очень любопытно, при каких обстоятельствах произошло издание той вашей первой книги, которая прошла "без сучка, без задоринки?" И очень странно, что это была, как вы пишете, самая первая книга. Может, у меня неверное представление, но мне кажется, именно первая книга и проходит труднее всего. Очень хотелось бы, чтобы вы поделились своим опытом".
На это письмо я тогда не ответил, но вот сейчас делюсь.
Союз писателей Казахстана в ту пору помещался в двухэтажном белокаменном особняке на улице Красина. Первый этаж был жилой, во втором находился Союз писателей. Но добро бы один Союз - но в нем, - это в трех комнатах! - помещалось еще и казахстанское издательство художественной литературы (КИХЛ), и редакция казахского литературного журнала "Адебиет жане искусство", и бухгалтерии всех этих трех учреждений, и машинное бюро, и литконсультация, и даже, кажется, еще управление по охране авторских прав. Теснота, конечно, была невероятная. Войдешь, и с порога видишь только столы, столы, столы и над ними головы, головы, машинки, арифмометры, счеты. Все это стрекочет, жужжит, кричит, перебивает друг друга. Шум стоит такой, что для того, чтобы поговорить, надо выйти на деревянную лестницу. Автор же и редактор вообще могли обсудить что-то, если только они выходили во двор и усаживались на лавочку против Главархива (он помещался во флигеле этого же дома). И все-таки все это казалось нам совершенно в порядке вещей. Господи, какими мы были тогда молодыми, беззаботными, как плевали на все условности и корявости в нашей жизни, как не нуждались ни в каких особых удобствах! Молод был редактор журнала "Литературный Казахстан", молод был его заместитель, молоды сотрудники, ответственный секретарь, машинистки. А я-то был, кажется, самым молодым из всех. Сейчас, когда я прихожу в редакцию по существу того же самого журнала и стучусь к его ответственному редактору, иногда меня вдруг охватывает чувство полного неправдоподобия - ведь никого старше нас в редакции сейчас нет. Да что там - старше? Мы просто старые! Старые, да и все тут!
В том белом доме по улице Красина я впервые встретил Муканова, несколько раз подолгу разговаривал с Ауэзовым и впервые увидел Джамбула. И сюда же я принес в КИХЛ и сдал полную рукопись романа - уже не сорок страничек, а триста. Об этом белом доме на улице Красина стоит написать как-нибудь особо, но из всех впечатлений, связанных с ним, мне запомнилось больше всего одно.
Как-то, уже полной зимой перед новым 38 годом, под вечер, не знаю уж по каким нуждам, я шел мимо этого дома, и из деревянных ворот его навстречу мне вышли три человека. Впереди шел Павел Кузнецов (его только что назначили ответственным редактором журнала), за ним его первый заместитель, сзади всех шел Ваня Бочарников. Он только что сдал новому заму дела и портфель редакции и, как говорил, словно сбросил с души стопудовую тяжесть.
"Я им так и сказал, - рассказывал он мне в тот же вечер, - вот вам вожжи, вот вам дуга, а я вам, товарищи, больше не слуга, свои дела замучили. Караганда, Балхаш, Чимкент, совсем дома не бываю, жена на развод подавать хочет".
Они шли и о чем-то оживленно разговаривали. У редактора под мышкой была стопка аккуратных синих книжечек. Я сразу понял, что это такое, и подошел к ним.
- Вот и он, - сказал Бочарников таким тоном, как будто только меня им и в самом деле не хватало.
- Седьмой номер вышел, - сообщил редактор.
- И знаете, что в нем самое лучшее? - спросил замредактора. "Державин".
- Как только мы получили из типографии номер, - сказал Бочарников, - я открыл им "Державина" и сказал: "Ну, читайте". И они сели и стали читать и встали только, когда прочли все. Так? - спросил он замредактора.
- Так! - ответил замредактора.
- Так, - подтвердил редактор.
Несколько шагов мы прошли молча, слова как-то не шли у меня с языка, да и что было говорить!
- Ну, спасибо, - сказал я.
- Из спасиба я шубы-то не сошью, - усмехнулся редактор: был он человеком едким и насмешливым, и языка его боялись. - Теперь вот что: у вас тут стоит "отрывок" и "продолжение следует". Так не годится. В этом году, конечно, никакого уже продолжения не будет, а вот с будущего начнем печатать все полностью. Значит, нужно новое начало. Вы это сделайте побыстрее. А вообще у вас есть продолжение? Вы много написали?
Я покачал головой.
- Ну ничего, напишете, - успокоил он меня. - Гайша за вас ручается. Сколько, по-вашему, будет составлять вся вещь?
Я ответил, что пока думаю только о первой части, это что-нибудь вроде 180-185 страниц на машинке.
- Значит, около восьми листов, - подсчитал он. - Так сделайте ровно восемь, по два листа на четыре номера. Это будет как раз то, что надо. Договорились.
- А ты дай, дай ему номер, - сказал Бочарников.
- Нельзя, - строго улыбнулся редактор, - сигнал из редакции не выпускается. Дня через три я дам десяток. Вот зайдет за договором и получит.
И тем не менее номер я получил тогда же - чудесный, сыроватый еще, пахнущий типографией номер с синей печатью наискосок - "Сигнальный".
Из Союза писателей мы зашли в крошечный ресторанчик, что был рядом на углу, и тут редактор мне сказал, что со следующего номера журнал будет выходить в большом формате с красочной обложкой, цветными вкладками, рисунками в тексте.
- Иллюстрировать будем богато, - сказал он мне, - специально связались с Союзом художников. Я насчет вас думал. Даже уже говорил мельком с одним. Поговорите и вы. Он завтра придет в редакцию. Его звать...
(Так - замечу в скобках - я познакомился с чудесным мастером и человеком Валентином Осиповичем Антощенко-Оленевым. Он тогда еще не носил своей знаменитой бороды, наоборот, был всегда чисто выбрит, молод, очень подвижен, писал большие красочные полотна, портреты - "Куляш Байсеитова", "Портрет партизана". И только-только пробовал себя в линогравюре. Мне даже кажется, что те листы, которые он принес в редакцию, - иллюстрации к началу романа - и были его первыми работами в этом направлении.)
...Редактор сказал, что я сразу же должен засесть за работу, - надо, как он выразился, приделать хорошее эффектное начало. И это не терпит никакого отлагательства. Нельзя задерживать сдачу первой книги журнала за 1938 год - и я понимал его буквально, так что был готов прийти домой и сейчас же сесть за работу.
По дороге я уже придумал это начало и шел, повторяя про себя его первые строки. И они для меня были легки и певучи, как стихи. Я гудел их под нос и вслушивался в их внутреннюю музыку. Она - эта музыка биения строки - всегда значила для меня очень многое. Я сейчас же чувствовал провал в предложении, его риторическую ущербность и бедность - и был уверен, что и читатель это чувствует тоже.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я