https://wodolei.ru/catalog/napolnye_unitazy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

- Ага.
Поутру. Поутру, дай-то Бог, ты проснешься опять. У мамы было много замечательных качеств, в том числе красивый голос. Сопрано. Прелестная садовница, зачем ты слезы льешь.
Ты что молчишь?
Я слушаю.
Так надо.
Кто это сказал - ты? Завотделением, который снова стоит возле койки? Стало быть, поутру. Оба глядят на нее, будто ждут согласия или протеста. Но ей не хочется сетовать на предстоящее, только на прошедшее. И она сетует на питье. На неимоверную дозу. Можно ли требовать, чтобы после такого долгого полнейшего воздержания она сразу столько выпила? Это же немыслимо, умоляюще говорит она, от лица всех, к кому еще предъявят подобное же требование. Верно, говорит завотделением, непоколебимый в своей вежливости. Что тут возразишь. Но в томографе он и сам однажды побывал, для пробы... Он умолкает. Она засчитывает в его пользу, что он умолкает, прикусывает язык. Для пробы. Интонацией он обозначает кавычки. Наверняка ведь это не по-настоящему. Возможно ли, чтобы завотделением и ведущий хирург смутился?
В руке у нее маленькая синяя книжечка. Можно держать ее одной правой рукой, а левой, той, из которой тянутся трубки, осторожно листать страницы. "Здесь в вечном молчанье / Венки соплетают. / Они увенчают / Творящих дерзанье".
Видишь, вот это я искала. - Лето нынче капризное, говоришь ты. В моем мозгу быстро раскручивается цепочка слов: капризно неровно бурно озорно непостоянно банально болезненно. Ощутимо. На своей шкуре. Ты спрашиваешь о том, о чем спрашиваешь редко, ведь это мой вопрос, а поскольку его задаешь ты, наверняка что-то случилось. О чем ты думаешь? И как ни печально, при всем желании я не знаю ответа.
Ты же знаешь, я всегда была доброжелательна, нередко даже очень, и всегда выказывала добрую волю, в конце концов уже чисто внешне, ведь не стану отрицать, от слишком частого употребления моя добрая воля мало-помалу износилась, растратилась и пропала. Теперь, свободная от доброй и злой воли, свободная от малейшего намека на волю, я могу смотреть на тебя и глазами говорить "нет". Пожалуйста, не приставай ко мне с этим вопросом. Он задан слишком поздно. Или слишком рано. Еще совсем недавно я бы постаралась ответить, чтобы не обижать тебя, теперь же бессилие освободило меня от всех и всяческих стараний. Я даже не могу удивиться тому, что должна была угодить сюда, на дно шахты, чтобы у меня пропала охота тревожиться и стараться. Смутно брезжит догадка: а вдруг весь этот дорогостоящий спектакль затеян именно по такой причине? Догадка гаснет. Тускнеет. Тусклые равнины. Таинственные. Совиные. Заколдованные. Уходи, говорю я тебе. Пожалуйста, уходи. Призрачные. Ужасные. Чудовищные.
Снова поток, неистовый поток, страшный, лихорадочный, неодолимый, ему нет удержу. Жар, говорит женский голос, очень сильный жар; меня, бессильную, бесчувственную, несет стремнина, и нежданно возникают два слова, задевают крохотное пятнышко в моем сознании, противоборствуют неистовому течению, закрепляются, и я могу с удивлением подумать: я страдаю. Шевелю губами, пытаюсь высказать это умозаключение: Я страдаю.
Да, произносит трезвый голос заведующего отделением. Я знаю.
Знаменательный миг. Я страдаю, и другой об этом знает. Никакой рисовки с моей стороны, никакого притворства - с его. Сухая констатация факта.
Холодные обертывания на икры, сестра Кристина, будьте добры, займитесь. В крайнем случае укол.
Лишь поздно вечером, ночью - хотя время дня и ночи во власти распада поток схлынет, тенью возникнет палата, едва освещенная квадратным ночником на плинтусе возле двери; насквозь мокрая от испарины и обессиленная, она будет лежать в лодке своей постели, которая покачивается, но не опрокидывается, над нею - стойка с двумя прозрачными емкостями, бледный прямоугольник окна, полуприкрытого занавеской, а справа на ночном столике маленький черный предмет, радиоприемник, за которым она потянется и который нерешительно включит, готовая к тому, что опять разбился какой-нибудь самолет или в прибрежных водах на севере затонула подводная лодка, что где-то далеко-далеко найден мертвым заложник или где-то близко застрелен беглец, что, иными словами, ход событий, который, кажется, выдерживают все, кроме нее, продолжался своим чередом. Готовая к всему этому, заранее положив палец на крохотный выключатель, чтобы тотчас его нажать, она слышит, к счастью, нежный, чистый звук скрипки, потом еще один, на квинту выше, и еще, и еще, бас подхватывает первую ноту, низким, певучим голосом вступает кларнет, ее любимый инструмент, вот они уже сплели звукам тонкие паутинные сети, а вот ведут их путями волшебства, даже труба находит себе место в этом волшебном краю, взмывает высоко-высоко, унося с собою мое сердце, недостает только фортепиано, оно держалось в стороне, до последней минуты, но пришел и его черед, оно сопровождает и соединяет дивную мешанину звуков. Эй, люди, что есть человеческое счастье.
Лицо у нее тоже мокрое, чья-то рука осторожно промокает испарину тампоном, потом осторожно меняют рубашку, простыню, прочее постельное белье. У тихой безымянной ночной сестры появилась помощница - темноволосая молодая женщина, красивая (красота ее заключена в легких, едва ли не застенчивых движениях), женственная, подвижная, старательная, она сумела соединить в себе много такого, что крайне редко сходится воедино. Во-первых, глаза у нее темно-темно-карие, каких я в жизни не видела, так я ей и говорю. Она улыбается, без смущения. Сидит на краю койки, кладет ладонь мне на лоб, материнским жестом, но ведь она намного моложе, годится мне в дочери. Говорит, что она анестезиолог. Завтра утром поможет ей хорошенько заснуть. И будет рядом, когда она проснется. В наркоз надо постараться войти с добрым настроем, ведь как войдешь, так и выйдешь. Она будет внимательно за нею присматривать, можно не сомневаться. И обращение "госпожа доктор" совершенно излишне, у нее нет ученой степени. Зовут ее Бахман, Кора Бахман. Имя, богатое ассоциациями. Она не понимает. Ей нужны кой-какие сведения, я сообщаю, что могу; конечно, говорит она, почти всё записано в моей истории болезни, но она предпочитает лично удостовериться, нет ли, например, аллергии к определенному наркотическому средству. Лично удостовериться, что пациенту оно подходит, хотя, говорит Кора, кто придумал называть подходящим яд, ведь любое наркотическое средство по сути своей есть яд. Странно. Даже о щекотливых темах она умеет сказать так, что защитный страх у меня не включается, - разве же средство, которое введет мне Кора, может быть хоть сколько-нибудь неподходящим?
Стало быть, она поведет меня во тьму, в Гадес, она, мой провожатый, будет присматривать за мной, следить за моим сердцебиением, я облегченно вздыхаю. До чего же долги эти ночи, роняет она, и Кора соглашается: Да, ее ночи, хоть и по-другому, но тоже долги, когда у нее ночное дежурство, как сегодня. А завтра утречком сразу в операционную! - сочувствует пациентка; ах, говорит Кора, зато не теряешь форму, а часок-другой сна, по крайней мере, нынче удастся перехватить.
Представляя себе Корину ночь, ревниво спрашивая себя, так же ли, как со мной, она приветлива с другими пациентами, которым завтра будет давать наркоз, возникает ли между ними такая же близость, я засыпаю. Фразу "Не покидай меня, темноволосая!" я услышала, наверно, уже во сне, вероятно, сама же ее и произнесла, сразу и радостно, и печально, а потом уговорила ее, Кору, прямо нынче ночью пройтись со мной по городу, точнее, полетать, потому что двигались мы с необычайной легкостью, в сантиметре над землей. Приказ, который мне отдавали так часто: Будь добра, спустись на землю! - был упразднен, мы легко выпорхнули из широкого окна нашей берлинской квартиры, слетели в темный ночной двор, куда падал лишь узкий луч света с шестого этажа левого флигеля, из кухни госпожи Балушек, которой в этот сонный ночной час вообще-то полагалось бы лежать в постели, ведь по поручению Городского жилищного управления она за мизерную плату моет лестницы в переднем доме и по собственному почину силится поддерживать спокойствие и порядок в нашем квартале, что, видит Бог, ох как непросто, публика-то, как она выражается, разноперая, особенно если вспомнить новых жильцов переднего дома, четвертый этаж направо, слов нет, что они вытворяют, этакому поведению есть только одно название, и госпожа Балушек смело его произносит: Ан-ти-об-щест-вен-но-е. Эти поганцы даже мусор в помойные баки бросить не могут, как все нормальные люди, непременно рядом вывалят. Скоро весь двор, где она с таким трудом поддерживает чистоту, будет усыпан отбросами.
У них у всех шарики за ролики заезжают, сказал ты, когда во дворе грянула перепалка между госпожой Балушек и нашими новыми соседями сверху, и закрыл все окна, а у меня и в мыслях не было вступать в пререкания с этой женщиной, чье подспудно тлеющее недоверие к нам с тобой я мало-помалу сумела загасить с помощью кофе и сигарет из валютного "Интершопа" на первом этаже. Однако чистые или загаженные дворы - проблема не моя, во всяком случае сегодня ночью, мы, темноволосая женщина и я, парим в бледном сиянии луны, восходящей над эстрадным театром "Фридрихштадтпаласт", который берлинцы за архитектуру фасада прозвали "месть Хомейни", скользим мимо пустыря, оставшегося еще с войны, мимо гостиницы "Адрия", которая все больше смахивает на угрюмый сарай, непочтительно облетаем бронзового Брехта на скамейке перед "Берлинским ансамблем", он лукаво косится на нас, но прикидывается мертвым - стратегия, достойная подражания, однако доступная не каждому. Либо всё, либо ничего, говорю я Коре, она согласно кивает и утешной тенью об руку со мною приближается к Шпрее.
Там, обнявшись, стоит пара. "Парочка" - слово неподходящее, эти двое не желторотые юнцы, на вид им лет по тридцать - тридцать пять. К стати, судя по одежде - приблизившись, я точно вижу, - они из другого, более давнего десятилетия, можно по шляпам догадаться. Тридцатые годы, говорю я Коре. Она тоже так считает. За спиной этой пары мы проплываем через мост Вайдендаммер-брюкке. Возле прусского орла они останавливаются, склоняются над чугунным парапетом и глядят вниз, на воды Шпрее. Я совсем рядом с весьма привлекательной молодой женщиной - что она не видит меня, странным образом разумеется само собой, - я смотрю ей в лицо и испуганно оборачиваюсь к моей спутнице: Но это же... - Кора прикладывает палец к губам. Лучше мне помолчать.
Я молчу. Впадаю в глубокое смятение, потому что временные слои беспардонно переплетаются, но как это - беспардонно? Вместе с этими двумя людьми, которые мне как будто бы знакомы, однако называть их я не вправе, чтобы не подставить под удар, - вместе с этими двумя анонимами я приближаюсь к скверику на том берегу Шпрее, а скверик этот посажен вокруг запретного для непосвященных приземистого здания, которое они называют бункером слез, по-моему, да, так и есть, именно сюда они и направляются, хотят убежать, внезапно это мне совершенно ясно, хотят воспользоваться этим выходом и спастись, счастье, что он существует, надеюсь, визы у них не просрочены, надеюсь, еще не полночь, ведь в полночь пограничный пункт закрывается. И тут меня будто громом поражает: чего они ищут по ту сторону границы, он ведь еврей, и опасность грозит ему и здесь и там, где же они живут и где живу я, в какой эпохе. Кора! - кричу я, но ее нет, и я опять кричу: Не покидай меня!
Нет-нет, говорит чей-то голос. Не Кора Бахман, не сестра Кристина, а совсем другое существо стоит в рассеянном утреннем свете посреди моей палаты, подходит к койке, подает мне широкую пухлую руку, напористо и чуточку шепеляво желает мне доброго утра, а затем, поворачиваясь вокруг своей оси, она - это существо в самом деле женского пола - пристально изучает каждый предмет в палате, в том числе и меня, одобрительно, как мне представляется. Я - Эльвира, говорит она, с грохотом извлекает из железного футляра пустое мусорное ведро, выносит его в коридор, чтобы опорожнить, быстро возвращается и, опять-таки с изрядным шумом, водворяет его на место, снова подходит к моей койке, снова подает мне руку: Всего доброго вам и до свиданьица! Я вижу деформацию в лице Эльвиры, чувствую вялое пожатие бесформенной руки, стремление к четкой форме не сумело пробить себе дорогу в ее теле и выразиться, но в чертах сквозит нечто вроде симпатии. Я говорю: Спасибо, Эльвира. И до свидания. - До скорого, да? - говорит Эльвира. Да, - отвечаю я.- До скорого.
Сестра Кристина досадует, что не смогла помешать Эльвире заявиться ко мне в такую рань. Сказала ведь ей, чтобы не тревожила меня, дала поспать, только очень уж она любопытная, вот в чем дело, никакого удержу. Сестра Кристина намерена сама проверить обе капельницы, и проконтролировать дренажи, выведенные из раны на животе, и поменять мешки, в которых собирается жидкость. Затем она передает пациентку сестре Маргот, чуть толстоватой, чуть шумноватой и уже сейчас, ранним утром, пахнущей потом, запах чувствуется, когда она наклоняется умыть пациентку. И слишком громко говорит, обращаясь к ней во множественном числе: Сейчас-сейчас, мы быстро, приподнимем-ка ногу еще чуть-чуть, а? Нам ведь хочется выглядеть в операционной красиво, да? Наконец она открывает окно и уходит, а я с облегчением вдыхаю свежий утренний воздух. Так, говорит сестра Кристина, а теперь знаменитый укольчик, скоро все станет вам приятно-безразлично. Главное - думайте, что идете под нож последний раз. Она надевает пациентке марлевый чепчик, прячет под него волосы, которые в парикмахерской, к счастью, обкорнали совсем коротко, но в операционную ее везет, увы, опять сестра Эвелин, аккуратная, изящная, невзирая на ранний час, превосходно подкрашенная, и опять койка пересчитывает все углы. Вообще-то еще рано, ну да ничего. Все равно я первая на очереди.
На самом деле это не повод чувствовать себя польщенной, очередность в операционной наверняка устанавливают не в зависимости от чинов и заслуг, а, к примеру, в зависимости от серьезности положения. Она успевает немножко поиграть некоторой двусмысленностью этой фразы, потом вся в зеленом, вся цвета темной морской волны входит операционная сестра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я