https://wodolei.ru/catalog/mebel/tumby-pod-rakovinu/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Инспектор Хаслет вернулся в сопровождении двух человек: крупного краснолицего потного мужчины средних лет в полосатой рубашке и молодого парня с отталкивающей внешностью под стать Хоггу. Они обступили меня и, подавшись вперед, упершись ладонями в стол и тяжело дыша, долго меня разглядывали. Я снова повторил свой рассказ от начала до конца во всех подробностях, стараясь самому себе не противоречить, однако на этот раз история получилась еще более неправдоподобной. Когда я закончил, опять, как и в прошлый раз, наступило молчание. Я уже начинал привыкать к этим недоуменным и, по всей вероятности, весьма скептическим паузам. Краснолицый — персона, насколько я мог понять, важная — был в ярости, которую сдерживал с большим трудом. Назовем его… Баркер. Он окинул меня пристальным, злобным взглядом. «Ладно тебе, Фредди, — сказал он наконец, — говори, зачем убил?» Я уставился на него. Его презрительный фамильярный тон (какой я тебе Фредди?!) мне не понравился, однако я решил не придавать этому значения. Я узнал в нем себе подобного: такой же крупный, вспыльчивый, так же тяжело дышит. Постепенно все это начинало действовать мне на нервы. «Я убил ее потому, что сумел, — сказал я. — Что тут еще говорить?» Мы все (и я ничуть не меньше остальных) были потрясены услышанным. Тот, кто помоложе, Хикки, нет, Кихем, громко хмыкнул. Его тонкий, пискливый, довольно даже мелодичный голос никак не соответствовал угрожающему виду и повадкам. «Этот, как его, — сказал он, — он что, гомик?» Я беспомощно посмотрел на него, не понимая, о чем речь. «Простите?» — «Этот Френч, — нетерпеливо повторил Кихем, — он пед?» Я рассмеялся, не мог не рассмеяться — такой смешной, даже абсурдной казалась сама мысль, что Чарли может зайти в паб Уэлли и там тискать его мальчиков. (Как видно, дружок Уэлли по кличке Сынок, щеголявший в рубашке изумрудного цвета, распространял про Чарли гнусную ложь. Боже, в каком порочном мире мы живем!) "Нет, нет, — возразил я, — нет, у него иногда бывают женщины… " Если б я так не нервничал, если б вопрос Кихема не застал меня врасплох, я бы всего этого не сказал — шутить ведь я вовсе не хотел. Никто не засмеялся. Они продолжали молча смотреть на меня, и молчание с каждой минутой становилось все напряженней: казалось, оно вот-вот лопнет, как перекрученная пружина. Но вдруг все полицейские, как по команде, повернулись на пятках и один за другим вышли в коридор, хлопнув дверью, а я остался наедине с лысым, который улыбнулся мне своей нежной улыбкой и пожал плечами. Я сказал, что меня опять тошнит, он вышел и вскоре вернулся с кружкой липко-сладкого чая и куском хлеба. Почему, скажите мне, от одного вида этого чая мне становилось тоскливо, как беспризорному ребенку? Каким же заброшенным и бесприютным казалось теперь все вокруг: и эта жалкая комнатушка, и далекие голоса людей, живущих своей жизнью, и двор, залитый солнцем, тем самым, что неизменно светит сквозь годы из самого далекого детства. Вся эйфория, которую я испытывал совсем недавно, исчезла безвозвратно.
Хаслет вернулся, на этот раз один, и, как и раньше, уселся со мной рядом. Он снял пиджак и галстук и закатал рукава рубашки. Волосы у него растрепались, отчего он был особенно похож на мальчишку. Он тоже держал в руке кружку с чаем — гигантскую кружку в крошечной белой ручке. Я представил его себе ребенком: поле протянулось до самого горизонта, под ногами чавкает болото, они с отцом собирают торф, по воде плавают щепки, запах дыма и жареного картофеля, плоская равнина цвета заячьего меха — и огромное стоящее торчком небо с нарисованными на нем пучками облаков с золотыми прожилками.
«Начнем по новой», — сказал он.
Мы просидели несколько часов. Солнечные лучи в окне становились все длиннее, день клонился к вечеру, а я, счастливый оттого, что меня слушают, никак не мог остановиться. Хаслет проявлял бесконечное терпение. Его интересовала каждая мелочь, любая, самая пустячная подробность. Нет, не совсем так. Создавалось впечатление, что его вообще ничего не интересует. Все перипетии моего рассказа он воспринимал с неизменным выражением терпимости, с неизменной, немного озадаченной улыбкой. Я рассказал ему, что давно знаком с Анной Беренс, рассказал про ее отца, про алмазные копи, про бесценную коллекцию картин. Я внимательно следил за инспектором, пытаясь понять, что из рассказанного ему известно и без меня, однако Хаслет держался безупречно, ничем себя не выдавал. А ведь он наверняка разговаривал с ними, брал у них показания. Не могли же Беренсы не сказать обо мне — вряд ли они прикрывали меня до сих пор. Он почесал щеку и опять вперился в потолок. «Этот Беренс выбился из низов, ведь так?» — спросил он. «Как, в сущности, и все мы, инспектор», — отозвался я, после чего Хаслет как-то странно посмотрел на меня и встал. Я заметил, что и на этот раз он морщится от боли. Коленная чашечка. Футболист. Воскресный вечер, в молочном воздухе приглушенные крики болельщиков, глухой стук кожи по коже. «Ну а что теперь? — с тревогой спросил я. — Что будет со мной дальше?» Мне не хотелось, чтобы он так рано уходил. Что я буду делать, когда станет темно? Хаслет сказал, что мне надо назвать лысому имя своего адвоката, чтобы адвокат знал, где я нахожусь. Я кивнул. Никакого адвоката у меня, понятное дело, не было, но признаться в этом я не мог — — это бы нарушило ту непринужденную, почти приятельскую атмосферу, которая возникла между нами, породило бы неловкость. Как бы то ни было, я намеревался сам вести собственную защиту и уже рисовал в своем воображении, какие блестящие и страстные монологи я буду произносить со скамьи подсудимых. «Я должен что-нибудь еще сделать? — насупившись, спросил я. — Кому-нибудь еще дать знать?» (Каким же я был паинькой, какой овечкой, как во всем слушался этого доброго малого и какое удовольствие сам же от этого получал!) Он опять как-то странно посмотрел на меня — в этом взгляде чего только не было: и раздражение, и нетерпение, а также некая ироническая удовлетворенность и даже, пожалуй, намек на сопереживание. «Прежде всего вы должны рассказать все, как было, без этих ваших фокусов и вывертов», — сказал он. «Что вы хотите этим сказать, инспектор? Что вы имеете в виду?» Я терял под ногами почву. Боб Черри вдруг показал зубы, превратился, пусть и ненадолго, в мистера Куэлча (персонажи популярных детских книг из серии «Билли Бантер» английского писателя
Фрэнка Ричардса (1876—1961).) . «Вы прекрасно знаете, что я имею в виду», — сказал он и ушел, прислав вместо себя Хогга, который вместе с лысым (ради Бога, назови ты его как-нибудь!), вместе с Каннингемом, сержантом и писарем в одном лице, отвел меня вниз, в камеру.
Я все еще был в наручниках?
Не знаю (на самом-то деле, конечно, знаю), почему я говорю, что они отвели меня вниз — мы просто прошли по коридору до конца, миновали уборную и проникли за стальную перегородку. Не скрою, меня охватил страх, но он быстро сменился любопытством: ведь все было именно так, как я ожидал! И решетки, и ведро, и койка с полосатым комковатым матрасом, и надписи на выщербленной стене. Имел место даже заросший щетиной старожил, который стоял в дверях своей камеры, судорожно вцепившись в решетку, и молча, со злобной насмешкой пялился на меня. Мне вручили кусок мыла, маленькое полотенце и три листочка выцветшей туалетной бумаги. Я же, в ответ, отдал им свой ремень и шнурки. Значение этого ритуала я осознал сразу. Топчась в ботинках без шнурков, с вывернутыми язычками, подхватывая одной рукой падающие брюки, а другой прикрывая то, что принято называть «стыдом», — я перестал быть человеком в полном смысле слова. Сразу же хочу уточнить: это решение — по крайней мере, в моем случае — представлялось мне вполне справедливым и правомерным, формальным закреплением того процесса, который продолжался уже давно. Я добился того, к чему шел, и даже старый Каннингем, даже сержант Хогг отнеслись к моему виду с пониманием: теперь в их обращении со мной к грубости и бесцеремонности прибавилось еще и какое-то не вполне осознанное сочувствие, словно они были не столько моими тюремщиками, сколько санитарами. Для них я был сейчас чем-то вроде старого, больного, беззубого льва. Хогг сунул руки в карманы и, посвистывая, удалился. Я присел на койку. Время шло. Кругом было тихо. Нарушил тишину старожил из соседней камеры, который поинтересовался, как меня зовут. Я ему не ответил. «Ну и хрен с тобой», — буркнул он. Смеркалось. Я всегда любил это время дня, когда, будто из-под земли, льется мягкий приглушенный свет и все вокруг становится задумчивым и отрешенным. Уже почти совсем стемнело, когда вернулся сержант Хогг и протянул мне какой-то смятый листок. Он ел чипсы, я почувствовал это по запаху у него изо рта. Я пробежал глазами неряшливо напечатанную страничку. «Это твоя исповедь, — хмыкнул Хогг. — Подмахнуть не хочешь?» Старожил хрипло хохотнул. «О чем вы? — недоумевал я. — Это не мои слова». Хогг пожал плечами и рыгнул, прикрыв кулаком рот. «Ладно, располагайся — теперь тебе всю жизнь за решеткой сидеть», — сказал он и ушел опять. Я вновь опустился на койку и изучил этот странный документ. Нет, не зря я назвал лысого «Каннингемом»!(Cunning — хитрый (англ. ).) 2 Под маской старого чудака скрывался дьявольски искусный художник, не чета мне, прямолинейный и заумный одновременно, великий мастер худосочного стиля, владеющий искусством скрывать искусство. Я поразился тому, как абсолютно все — и опечатки, и неуклюжий синтаксис, и даже бледные, совсем почти «слепые» буквы — работало на него. Такая смиренность, такая почтительность, такое безжалостное подавление своего "я" — ради текста! Он взял мою историю со всеми (как выразился Хаслет) «фокусами и вывертами» и, безжалостно урезав, довел ее, так сказать, до ума. Передо мной лежал теперь выхолощенный перечень моих преступлений, которые я с трудом узнавал, но в реальность которых, однако же, верил. Вот кто сделал из меня настоящего убийцу. Я бы подписал эту бумагу тотчас же — было бы чем писать. Я даже стал рыться в карманах в поисках чего-нибудь острого, какой-нибудь булавки, чтобы наколоть палец и расписаться кровью. А впрочем, какая разница, такой документ в моем одобрении не нуждался. Я благоговейно сложил листок вчетверо и сунул его под матрас, под голову. Потом разделся догола, лег на спину, сложил, точно мраморный рыцарь на надгробии, руки на груди и закрыл глаза. Я перестал быть самим собой. Не могу этого объяснить, но это так: я перестал быть самим собой.
Первая ночь в заключении была беспокойной, и спал я урывками. Мне все время чудилось, будто я беспомощно барахтаюсь в темной морской воде. Я ощущал под собой глубину — бездонную черную глубину. Хуже всего, как всегда, был предрассветный час. Я несколько раз онанировал (уж простите мне эти грязные подробности) и не ради удовольствия, а исключительно чтобы вымотаться. В этом унылом занятии подспорьем мне служила многоликая компания фантомов, которых я вызывал в своем воображении. Мне помогали и Дафна (что естественно), и Анна Беренс, которую изумляло и несколько даже шокировало то, что я заставлял ее делать, и Рыжик, которая опять рыдала в моих объятиях, бедняжка, пока я, молча, украдкой делая свое черное дело, вдавливал и вдавливал ее в дверь в пустой, залитой лунным светом комнате моих фантазий. Но явились и те, кого я уж никак не ожидал увидеть: племянница Мэдж, к примеру (помните племянницу Мэдж?), громадная девица с красной шеей, за которой я гонялся по улицам (помните ее?), и даже — прости, Господи! — моя собственная мать и рыжая Джоанна с конюшни. А в самом конце, когда все они, погостив, исчезли и я, опустошенный, лежал на тюремной койке, взору моему вновь предстала, будто тягостная и неотвратимая обязанность, таинственная дверь и чье-то невидимое присутствие за ней. Этот невидимка силился выйти наружу. Он хотел вырваться, он хотел жить.
Утро понедельника. Ох уж это мне первое утро недели! Пепельный свет, шум, ощущение бессмысленной, но необходимой спешки. Думаю, что и в ад я попаду именно в понедельник утром. Меня разбудил полицейский с очередной кружкой липкого чая и куском хлеба. Когда он пришел, я дремал; мне снилось, будто меня прижал к себе громадный зверь с жаркой, вонючей пастью. Я сразу же понял, где я нахожусь, никаких сомнений на этот счет у меня не возникло. Полицейский был совсем еще молоденький здоровенный парень с крошечной головкой, и, когда я открыл глаза и посмотрел на него, мне показалось, что ростом он до самого потолка. Он пробурчал что-то невнятное и тут же ушел. Я спустил ноги на пол и обхватил голову обеими руками. Во рту было гадко, глаза болели изнутри, под ложечкой неприятно посасывало. «Неужели теперь меня будет тошнить до конца дней?» — подумал я. Сквозь прутья моей клетки косо падали тусклые солнечные лучи. Стало холодно. Я накинул одеяло на плечи и, согнув дрожащие колени, присел на корточки над ведром. Я бы ничуть не удивился, если б в коридоре, чтобы посмеяться надо мной, собралась целая толпа. «Да, — свербила мысль, — да, так теперь и будет». В мысли этой было даже что-то по-своему приятное. Приятное и страшное.
Пришел сержант Каннингем отвести меня на первое заседание святой инквизиции. Я помылся, как мог, над грязной раковиной в углу и попросил у Каннингема бритву. Он покатился со смеху — ишь чего, дескать, захотел. Вероятно, он и впрямь считал меня ушлым типом. «Покладистый нрав, — подумал я. — Он ведь проторчал здесь всю ночь, его смена кончается только сейчас». Поддерживая падающие штаны, я поплелся за ним по коридору. В канцелярии творилось нечто несусветное: стучали пишущие машинки, выли и затравленно хрипели коротковолновые передатчики, люди, роняя слова через плечо, входили и выходили или же, пригнувшись к столу, что-то кричали в телефонную трубку. Когда я проходил, все замолчали — нет, конечно, не замолчали, а заговорили вполголоса. Уже знают, стало быть. Они не пялились на меня — профессионалы все-таки, — но поняли, что к чему. В этот момент я увидел себя их глазами:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я