Сервис на уровне Wodolei 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Прибавляю, — ответил Онисимов.
— Вот и хорошо. Как спите?
— Тут сплю неплохо. Правда, с помощью этого вашего снотворного. За сие, Владимир Петрович, вам спасибо.
Онисимов с полнейшей невозмутимостью высказал пока благодарность, хотя никаких снотворных он в больнице пока не просил и не получал. «Колобок» не выдал ничем недоумения, лишь маленькие глазки на миг воззрились в потолок.
— Ага, ага, — подтвердил он. — Значит, так и будем продолжать. Теперь скажите, как боли? Не поменьше ли?
— Приступы, пожалуй, стали реже. И боль быстро успокаивается, когда применяю то, что вы мне прописали.
Толстяк врач метнул на больного быстрый настороженный взгляд. Заточенный в палате дипломат как бы в знак признательности улыбнулся. Красные крупные губы, живые блестящие глазки бородача, заведующего отделением, изобразили в ответ добродушную улыбку. Однако под ней пряталось замешательство. «Вы мне прописали». Но что, собственно, он прописал? Обезболивающие средства Онисимову пока не давали, их очередь не наступила. Что же в таком разе? Неужели запамятовал, черт побери? Он вновь прибегнул к междометиям:
— Ага, ага… И продолжал:
— А сейчас, дорогой, оголяйтесь-ка до пояса. Послушаем ваши легкие, ваше сердечко.
Александр Леонтьевич обнажил впалую грудь. Хотя в последние дни он и набрал немного веса, однако слой жирка, ранее приметный, был уже слизан болезнью. Вдоль узкой исхудалой спины прорисовался позвоночник. Плечи тоже заострились. Профессор основательно, неторопливо выслушал с разных сторон грудную клетку больного.
— Да, хрипики есть, никуда не денешься. Они от вас еще долго не отвяжутся. Это упорнейшая штука, очаговая пневмония. Одевайтесь, Александр Леонтьевич. Исследований достаточно, картина нам ясна. В больнице, дорогой, вас уже незачем держать.
Онисимов вмиг понял, что означало это «незачем». Но никак себя не выдал. Не переспросил. Не насторожил бородача. Тот продолжал:
— Вскоре, если на то будет ваша воля, переведем вас в санаторий. Это нам и консилиум порекомендовал. Теперь все уже сделает время. А мы, навязчивые врачеватели, уже, собственно, вам и не нужны.
Воркующий грузный профессор, наверное, и не осознавал, сколь зловеще двусмысленны были эти его фразы.
— Поместим вас, Александр Леонтьевич, в «Щеглы», Бывали там? Расчудесное местечко. Сама природа там над вами поработает. Родные будут вас постоянно навещать: тут на «Зимчике», — склонный к уменьшительным, ласкательным оборотам речи, врач даже и автомобиль марки «ЗИМ» называл «Зимчиком», — двадцать минут ходу. Подержим вас там месячишка два. А то и три. Будете и в «Щеглах» под нашим верховным попечением. Свежий воздух, покои — это главное ваше лекарство. А мы лишь поможем работе природы. Назначу вам, дорогой, рентгенотерапию.
Послушное сдерживающим центрам изжелта-сероватое лицо Онисимова ничего не выражало. Он будто доверчиво внимал говорливому врачу. И лишь на миг слегка опустил веки, чтобы и в глазах не проблеснула боль понимания. Рентгенотерапия. Этим словом в лоб, как и в Тишландии, была названа его болезнь. Застегивая твердый воротничок своей сорочки, Александр Леонтьевич произнес:
— А это мне еще в моей Тишландии посоветовали… Массивными дозами, да?
Голос и дыхание ему не изменили, оставались ровными. Профессор предпочел уйти от прямого ответа:
— Вы уж вторгаетесь, Александр Леонтьевич, в нашу лекарскую кухню, где…
— Больной не дослушал:
— По методу, помнится, Диллона?
Бородач опять насторожился, оглянул Онисимова. Тот стоял к нему вполоборота и, посматривая в окно на подернутое наволочью осеннее московское небо, аккуратно завязывал темный галстук. Привычная дрожь сотрясала пальцы, ткань трепетала, но легла безупречным узлом.
— Завиднейшая у вас память, Александр Леонтьевич.
— Спасибо. Да, кажется, еще гожусь.
Уже одетый, как на службе, в темный в полоску пиджак, Онисимов присел к письменному столу, машинально придвинул свой острый жесткий карандаш. В свое время он такого рода колким острием метил любую несообразность, неточность, сомнительную цифру в отчетах и сводках, как бы пронзал всякую фальшь.
Сейчас он, уперев пальцы в край стола, чтобы не дрожали, вновь улыбнулся:
— Мне, Владимир Петрович, хорошо помогают грелки. Снимают боль. По-видимому, вы удачно их назначили.
— Грелки? Я назначил?
— Чему вы удивляетесь? Здесь, наверное, где-то лежит, на сей предмет ваша бумага.
Онисимов еще находил силы выражаться в своей иронической манере. Профессор опять воззрился в потолок. Неужели он допустил эту оплошку, что-то перепутал, подмахнул противопоказанное назначение? Правда, дело идет всего только о грелках, но все же скандал. Подсудное дело. И, главное, существует документ. Владимир Петрович отер пухлой рукой лоб, где проступила легкая испарина.
— Вспоминаю, вспоминаю… Но в нашем распоряжении, дорогой, имеются средства более эффективные. Кстати, дайте-ка взгляну на эту мою бумаженцию.
— Вряд ли найду. Наверное, жена забрала домой. Она все это хранит.
Онисимов уже не угашал сухого блеска своих зеленоватых проницательных глаз, в упор устремленных на профессора. Ни единого грубого или язвительного слова больной не произнес, но врач внутренне корчился, словно истязуемый. Щеки, к которым подступала борода, побагровели.
— Нельзя так, Александр Леонтьевич. Нельзя выносить отсюда наши медицинские бумаги. Вот мне она понадобилась, а…
— Что вы волнуетесь? Такую же запись, сколько мне известны ваши правила, вы найдете и в истории болезни. Придете к себе, прочтете. Не так ли?
Каждой своей репликой Онисимов длил экзекуцию. Его собеседник, считавшийся доныне образцовым врачом и администратором, в смятении смотрел на опять приоткрывшийся в улыбке оскал, на нестираемые тени обреченности, притемнившие лицо и руки этого человека, подхлестывавшего еще год назад министров. «Все знает. Все наши порядки». Тянуло как-либо приличней закруглиться и уйти.
— Ага, ага… Теперь будем воздействовать более эффективно. И более тонко. Вы понимаете?
Конечно, Онисимов мог бы еще незримым кнутиком стегнуть взволнованного толстяка, но вдруг будто угас. И лишь промолвил:
— Понимаю.
Вспотевший, вымотанный этой беседой, профессор, наконец, распрощался, покинул палату-полулюкс. И, шумно отдуваясь, спустился по лестнице в свой кабинет. Запер дверь на ключ. Вынул из шкафа папку, в которой хранилась вся документация о больном Онисимове… Перелистал. Снова вернулся к первой странице. Еще раз все прочел. Что за черт — тут ни о каких грелках ни словечка! Значит, Онисимов попросту, что называется, взял его на пушку?! Ну, извините, дорогой, к вам я больше не ходок.
…А Онисимов лежал, не раздевшись, не сняв галстука, презрев этим неизменную свою аккуратность, на широкой, как бы вовсе не больничной, красного дерева кровати, и глядел в стену.
Принесли обед. Больной покорно встал, вяло поел. Потом все-таки переоделся, повесил костюм в шкаф, прилег на постель в пижаме. И снова уставился в стену.
В послеобеденный час к нему наведалась жена. Белый, застегнутый спереди халат строгими прямыми линиями подчеркивал прямизну ее стана, ее шеи, твердо державшей седеющую, гладко причесанную голову. Александр Леонтьевич поднялся и, стараясь не утратить самообладания, сказал:
— Есть новости. Меня переводят в санаторий. И назначена рентгенотерапия.
Вдруг он ощутил странную теплоту в уголках глаз. Провел рукой. Слезы вопреки воле катились по серым щекам.
43
Примерно час спустя Елена Антоновна дозвонилась Соловьеву в его кабинет главы Института терапии.
— Николай Николаевич, говорит Онисимова. Извините, что я…
Ее звучный грудной голос был сейчас неузнаваемо высоким, в мембране слышалось учащенное дыхание. Явно взволнованная, Елена Антоновна все же блюла этикет вежливости.
— …что я вас беспокою. Очень прошу приехать к Александру Леонтьевичу.
Не стесненный ничьим взором, именитый врач поморщился. Все ясно, помочь нельзя, к чему приезжать? И произнес:
— А что случилось?
— Сегодня он заплакал. Я первый раз в жизни увидела его слезы.
— Да, представляю. Тяжело.
— Дело в том, что профессор Фоменко назначил ему рентгенотерапию. А Александр Леонтьевич вопросами заставил его… В общем, все уяснил. И когда я пришла, стал мне рассказывать, и потекли слезы. Я прошу вас, приезжайте, и что-нибудь ему скажите. Он вас охотно повидает. Никого другого сейчас видеть не хочет.
— Не знаю. Тут есть одна неловкость. Собственно говоря, я для этой больницы посторонний.
Несмотря на взволнованность, Елена Антоновна уже предусмотрела такое сомнение.
— Профессор Фоменко тоже просит вас. Я и звоню из его кабинета.
— Хорошо, немного подождите. Приеду. Кончив разговор, Николай Николаевич вздохнул. Придется сегодняшние планы изменить. Что же, надо попытаться успокоить Онисимова, как-то ослабить психическую травму. Быстро отдав несколько распоряжений, наведя порядок на письменном столе, Соловьев вызвал машину и, легкий, стройный, элегантный, прикрыв шляпой седой венчик, поехал в больницу, где лежал Онисимов. Признаться, снискавший широкое признание терапевт недолюбливал это выделенное среди иных лечебное заведение: еще в сталинское время он разрешил себе сказать, что там рентгеном просвечивают не столько больных, сколько врачей. И в стране и во всем мире многое с тех пор переменилось, но медицинские порядки, как однажды, имея в виду все ту же больницу, пошутил Соловьев, выстояли.
В проходной для Соловьева был уже заготовлен пропуск. Приехавшего врача-ученого встретил в коридоре второго этажа бородатый заведующий отделением, уже избавившийся от ложных тревог, опять обретший располагающее благодушие. Он потащил к себе в кабинет своего изящного собрата.
— Уф, я с ним, Николай Николаевич, натерпелся. Он все понимает. Всю игру нашу разгадывает. И больше я к нему не пойду. Да и вам бы не советовал.
— Все же надо заглянуть. Хоть из уважения.
— Ну, вольному воля. Милости просим.
Фоменко пододвинул гостю лежавшую на столе папку. На обложке значилось: «История болезни № 2277, А.Л.Онисимов». В папке покоилось уже несколько десятков исписанных страниц. Соловьев их полистал. Они содержали не только историю данного заболевания (анамнез морби, как говорят медики), но и своего рола историю жизни (анамнез витэ). Сведения, занесенные сюда, уже не были новы для Соловьева, но сейчас предстали будто выстроенными в некий ряд.
До 1937-го здоровье было крепким. В 1937-м — острый гастрит. В 1938-м начал курить. Умнице врачу комментариев тут не потребовалось: неимоверным нервным напряжением, страшными ошибками отмечены эти два года в онисимовской анамнез витэ. Недешево, видимо, он уплатил за то, что Сталин не тронул его, не лишил доверия. И пошли болезни. Атеросклероз… Гипертония… Эндартеринт… Лечился на ходу…
И еще одна дата: 1952-й. Дрожание рук с этого года. Тоже памятное время.
Бог миловал, Соловьева никогда не звали врачевать Сталина. Да и вообще судьба избавила от личного знакомства с Иосифом Виссарионовичем. Онисимову же, конечно, довелось ближе узнать, каким стал Хозяин в старости. И, несомненно, испытать новые разрушительные сшибки, потрясения.
Дальше опять даты. Начало настоящего заболевания больной относит к 1957 году. В предыдущие годы не обследовался. Скрытая стадия предположительно уже протекала и в 1956-м. Пятьдесят шестой. Знаменательная полоса. Но тут, видимо, совпадение лишь случайное. И хватит социологизировать. Надобно пробежать и анамнез морби.
…Неопределенные тупые боли в грудной клетке. Тяжесть за грудиной с ощущением недостатка воздуха. Небольшой кашель, иногда усиливающийся. В волосистой части головы и под мышкой узлы размером до горошины. Биопсия узла: наличие раковых клеток. Исследование мокроты: отдельные клетки раковой ткани. Рентген: в обоих легких уплотнение.
А вот среди ежедневных записей заключение консилиума, подписанное и Соловьевым: «Двусторонний опухолевый процесс в легких с множественными метастазами. Операция не показана».
Далее опять записи изо дня в день. Затем разгонистым почерком, уже как бы без заботы об экономии места вписаны заключительные строки: целесообразен перевод больного в санаторий, применить там рентгенотерапию. Указаны и дозы облучения. Столь же разгониста и подпись: Фоменко. Ясное дело: рентген назначен для очистки совести. А что, впрочем, применять иное?
Проглядев папку, Николай Николаевич еще некоторое время беседует с заведующим отделением. Тот, поступаясь самолюбием, повествует, как Онисимов его нынче одурачил.
— Он и вас, дражайший, помяните мое слово, вгонит в пот.
— Как знать… Быть может, и не вгонит. Затем они условливаются о дальнейшей тактике в отношении прозорливого больного.
В коридоре Николай Николаевич, уже натянувший белую шапочку и белый халат, — незастегнутая верхняя пуговица оставляет приоткрытым черный галстук бабочкой, — встречает Елену Антоновну. Красные пятна проступают сквозь пудру на обвисших ее щеках. Зачес седоватых волос не столь гладок, как обычно, выбилась одна-другая прядь. Автор «Общей терапии» выслушивает точный, несмотря на взбудораженность, рассказ жены Онисимова.
— Попытаюсь, Елена Антоновна, пролить немного бальзама в его душу. Попытаюсь, а там будет видно.
Поднявшись по ступеням лестницы, устланным дорожкой, Николай Николаевич стучит в дверь палаты-полулюкса. Стук остается без ответа. Соловьев решительно входит.
44
Первая комната, что являлась кабинетом и гостиной, пуста. За окном уже смеркалось, шторы задернуты, на письменном столе горит прикрытая зеленым абажуром лампа. В кругу света на брусничного отлива сукне, обтягивающем стол, виднеется раскрытая книга.
Николай Николаевич осматривается. Он не прочь сунуть и в книгу свой длинный, породистый нос. Э, так это же его собственное сочинение «Общая терапия». Открыта глава о злокачественных опухолях. И как раз та страница, где написано об эйфории, о том, что раковым больным свойственна повышенная внушаемость, готовность верить благоприятным истолкованиям, даже явному или лишь путь замаскированному вранью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я