https://wodolei.ru/catalog/drains/Viega/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Так быстро заснул, что я испугался: не умер ли? Но он, как будто в ответ, захрапел.По–настоящему он пришел в себя на следующий день.Когда я проснулся, он сидел на лежанке рядом с сестрой, и они разговаривали. Она уже знала, что его зовут Иваном Иванычем, что он заблудился и что никому не нужно о нем говорить, а то его «возьмут на цугундер». Честно сознаюсь – до сих пор не знаю точного смысла этого выражения, но помню, что мы с сестрой сразу поняли, что нашему гостю грозит какая–то опасность, и, не сговариваясь, решили, что никому и ни за что не скажем о нем ни слова. Разумеется, мне легче было промолчать, чем Сане. Иван Иваныч сидел на лежанке, подложив под себя руки, и слушал, а она болтала. Все уже было рассказано: отца забрали в тюрьму, мы подавали прошение, мать привезла нас и уехала в город, я – немой, бабка Петровна живет – второй дом от колодца, и у нее тоже есть борода, только поменьше и седая.– Ах вы, мои милые, – сказал Иван Иваныч и легко соскочил с лежанки.У него были светлые, глаза, а борода черная и гладкая. Сперва мне было странно, что он делает руками так много лишних движений; так и казалось, что он сейчас возьмет себя за ухо через голову или почешет подошву. Но скоро я привык к нему. Разговаривая, он вдруг брал в руки какую–нибудь вещь и начинал подкидывать ее или ставить на руку, как жонглер.В первый же день он показал нам множество интересных затей. Он сделал из спичек, коры и головки лука какого–то смешного зверя, напоминавшего кошку, а из хлебного мякиша – мышку, и кошка ловила мышку и мурлыкала, как настоящая кошка, Он показывал фокусы: глотал часы, а потом вынимал их из рукава; он научил нас печь картошку на палочках, – словом, эти дни, которые он провел у нас, мы с сестрой не скучали.– Ребята, а ведь я доктор, – однажды сказал он. – Говорите, что у кого болит? Сразу вылечу.Мы были здоровы. Но он почему–то не захотел идти к старосте, у которого заболела дочка. Но в такой позицииЯ боюся, страх,Чтобы инквизицииНе донес монах, – сказал он и засмеялся.От него я впервые услышал стихи. Он часто говорил стихами, даже пел их или бормотал, подняв брови и сидя по–турецки перед огнем.Сперва ему, кажется, нравилось, что я ни о чем не могу его спросить, особенно когда он по ночам просыпался от каждого скрипа шагов за окном и долго лежал, опершись на локоть и прислушиваясь. Или когда он прятался на чердаке и сидел, пока не стемнеет, – так он провел один день, помнится, праздник Егория. Или когда он отказался познакомиться с Петровной. Но прошло два–три дня, и он заинтересовался моей немотой.– Ты почему не говоришь? Не хочешь?Я молча смотрел на него.– А я тебе скажу, что ты должен говорить. Ты слышишь, стало быть, должен говорить. Это, брат, редчайший случай, коли ты все слышишь – и немой. Может, ты глухонемой?Я замотал головой.– Ну, вот. Значит, заговоришь.Он вынул из заплечного мешка какие–то инструменты, пожалел, что мало света, хотя был ясный солнечный день, и полез мне в ухо.– Ухо вульгарис, – объявил он с удовольствием, – ухо обыкновенное.Он отошел в угол и сказал шепотом: «Дурак».– Слышал?Я засмеялся.– Хорошо слышишь, как собака. – Он подмигнул Сане, которая, разиня рот, смотрела на нас. – Отлично слышишь. Что же ты, милый, не говоришь?Он взял меня двумя пальцами за язык и вытащил его так далеко, что я испугался и захрипел.– У тебя, брат, такое горло! Чистый Шаляпин. Н–да!Он с минуту смотрел на меня.– Нужно учиться, милый, – серьезно сказал он. – Ты про себя–то можешь что–нибудь сказать? В уме?Он стукнул меня по лбу.– В голове, понимаешь?Я промычал, что да.– Ну, а вслух? Скажи вслух все, что ты можешь. Ну, скажи: «да».Я почти ничего не мог. Но все–таки сказал:– Да.– Прекрасно! Еще раз.Я сказал еще раз.– Теперь свистни.Я свистнул.– Теперь скажи: «у».Я сказал «у».– Лентяй ты, вот что! Ну, повторяй за мной…Он не знал, что я все говорил в уме. Без сомнения, именно поэтому с такой отчетливостью запомнились мне первые годы. Но от моей немой речи еще так далеко было до всех этих «е», «у», «ы», до этих незнакомых движений губ, языка и горла, в котором застревали самые простые слова. Мне удавалось повторять за ним отдельные звуки главным образом гласные, но соединять их, произносить их плавно, не «лаять», как он мне велел, – вот была задача!Только три слова: «ухо», «мама» и «плита», получились сразу, как будто я произносил их когда–то, а теперь оставалось только припомнить. Так оно и было: мать рассказывала, что в два года я уже начинал говорить и вдруг замолчал после какой–то болезни.Мой учитель спал на полу, покрывшись полушубком и положив под сенник какую–то металлическую светлую штуку, а я все ворочался, пил воду, садился на постели, смотрел в замерзшее узорами окно. Я думал о том, как я вернусь домой, как стану говорить с матерью, с тетей Дашей. Я вспомнил первую минуту, когда я понял, что не умею, не могу говорить: это было вечером, мать думала, что я сплю, и, бледная, прямая, с черными косами, переброшенными на грудь, долго смотрела на меня. Тогда впервые пришла мне в голову горькая мысль, отравившая мои первые годы: «Я хуже всех, и она меня стыдится. Повторяя „е“, „у“, „ы“, я не спал до утра от счастья. Саня разбудила меня, когда был уже день.– Я к бабушке бегала, а ты все спишь, – сказала она бистро. – У бабушки котенок пропал, его Мурка в котел снесла. А Иван Иваныч где?Сенник лежал на полу, и еще видны были примятые места: голова, плечи, ноги. Но самого Ивана Иваныча не било. Он подкладывал под голову заплечный мешок – и мешка не было. Он покрывался полушубком – не было и полушубка.– Иван Иваныч!Мы побежали на чердак – никого.– Вот те крест, он спал, пока я к бабушке бегала, я на него еще посмотрела, вижу – спит, думаю – пока я к бабушке сбегаю. Санька, смотри! На столе стояла черная трубочка с двумя кружками на концах: один плоский, побольше, другой маленький и поглубже. Мы вспомнили, что Иван Иваныч вынимал ее вместе с другими инструментами из заплечного мешка, когда смотрел мои уши.Где же он? Иван Иваныч!..С тех пор прошло много лет. Я летал над Беринговым, над Баренцевым морями. Я был в Испании. Я изучал побережье между Леной и Енисеем. И не из суеверия, а из благодарности к этому человеку я всегда вожу с собой эту черную трубочку, которую он забыл у нас или, может быть, оставил на память. Скоро я узнал, что это – стетоскоп, очень простой инструмент, которым доктора выслушивают легкие и сердце. Но тогда он казался мне таким же таинственным и милым, как и сам Иван Иваныч, как все, что он говорил и делал.– Иван Иваныч!Исчез, пропал, ушел, никому не сказавшись! Грустный, я вышел во двор и обошел вокруг дома. Следы! Его следы, уже слегка запорошенные снегом, шли прямо в поле, минуя дорогу, лежавшую в другой стороне. Все меньше становились они и, дойдя до пруда, исчезли на тропинке, по которой бабы ходили полоскать в проруби белье. Глава 6.СМЕРТЬ ОТЦА. НЕ ХОЧУ ГОВОРИТЬ. Всю зиму я учился говорить. С утра, едва проснувшись, и громко произносил шесть слов, которые Иван Иваныч завещал мне произносить ежедневно: «кура», «седло», «ящик», «вьюга», «пьют», «Абрам». Как это было трудно! И как хорошо, как непохоже говорила эти слова сестра! Но я был настойчив. Точно заклинанье, которое должно было мне помочь, я повторял их по тысяче раз в день. Они мне снились. Я представлял себе какого–то загадочного Абрама, который сажает куру в ящик или уходит из дому в шляпе и несет на плече седло. Вьюга, пьют!Язык мой не слушался, губы чуть двигались. Сколько раз я готов был побить Саню, которая невольно смеялась надо мной. По ночам я просыпался в тоске и чувствовал; нет, никогда я не научусь говорить, навсегда останусь уродом, как однажды назвала меня мать. Но в эту же минуту я пробовал сказать и это слово: урод. Я помню, как это удалось мне наконец, и я уснул счастливый. Иван Иваныч велел мне учиться говорить, не двигая руками, чтобы отстать от той привычки глухонемых, которая уже довольно прочно во мне укоренилась. Положив руки в карманы, я глазами показывал на что–нибудь – на окно, на печь, на ведра – и громко, по слогам произносил это слово. Почему–то ударения мне не давались, я еще и до сих пор ставлю неправильные ударения…День, когда, проснувшись, я не сказал шести заветных слов, был одним из самых печальных в моей жизни. Петровна рано разбудила нас в этот день – уже и это было очень странно, потому что не она, а мы обычно приходили к ней по утрам, топили печку, ставили чайник. Она вошла, стуча палкой, и остановилась перед иконой. Она долго бормотала что–то и крестилась. Потом окликнула сестру, велела зажечь лампу…Через много лет, взрослым человеком, я как–то увидел в детской книжке бабу–ягу. Это была та же Петровна – бородатая, сгорбленная, с клюкою. Но Петровна была добрая баба–яга, а в этот день… в этот день, тяжело вздыхая, она сидела на лавке, и мне показалось даже, что слезы катятся по ее бороде.– Слезай, Санька! – сказала она. – Иди ко мне.Я подошел.– Ты уже большой, Санька. – Петровна погладила меня по голове. – Вчера от матери письмо пришло, что Иван заболел.Она плакала.– Очень дюже заболел он в тюрьме. Голова у него распухла и ноги.Пишет, что не знает, жив он теперь или нет.И сестра заплакала.– Что делать, божья воля, – сказала Петровна. – Божья воля, – повторила она с какой–то злостью и снова подняла глаза на икону.Она сказала только, что отец заболел, но вечером, в церкви, я понял, что он умер. Вечером Петровна повела нас в церковь, чтобы мы «помолились во здравие», как она сказала.Очень странно, но, прожив в деревне три месяца, я почти никого не знал, кроме нескольких мальчишек, с которыми катался на лыжах. Я никуда не ходил, стесняясь своей немоты. И вот теперь, в церкви, я увидел всю нашу деревню – толпу женщин и стариков, бедно одетых, молчаливых и таких же невеселых, как мы. Они стояли в темноте, – только спереди, где протяжно читал поп, горели свечи. Многие вздыхали и крестились.«Господи, помилуй», – без конца повторял поп. Изо рта у него шел пар, а из кадила, которым он помахивал, – синеватый дымок. И мне казалось, что все, так же как и я не молятся, а просто смотрят на этот дымок, как он поднимается струйками, кружится и несется вверх, к синему, замерзшему окну. Должно быть, я забыл об отце. Но вдруг Петровна сердито толкнула меня в спину – до сих пор не знаю, за что, – и в эту минуту я вспомнил его и понял, что он умер.Все вздыхали и крестились, потому что он умер, и мы с сестрой стояли здесь, в темноте церкви, потому что он умер, и Петровна сердито толкнула меня, потому что он умер. Мы стоим и «молимся во здравие», потому что он умер.Петровна взяла сестру к себе, а я вернулся домой и долго сидел, не зажигая огня. Черные тараканы, которых бабка нарочно – на счастье – принесла к нам, шуршали на холодной плите. Я ел картошку и плакал.Умер, и я его никогда не увижу! Вот его выносят из присутствия, из той комнаты, где мы с матерью подавали прошение… Я перестал есть и стиснул зубы, вспомнив этот холодный голос и руку с длинными сухими пальцами, в которой медленно качались очки. Подожди же! Я тебе отплачу! Когда–нибудь ты мне будешь кланяться, а я отвечу: «Голубчик, суд разберет…» Вот гроб несут по коридору, а мимо пробегают сторожа с бумагами, и никто не видит, не хочет видеть, что его несут. Только тетя Даша идет навстречу в длинном черном платке, как монашка. Идет и крестится и плачет. Но вот мы останавливаемся, кто–то стоит у дверей, гроб качается на руках и опускается на пол. Мать кланяется, и я вижу снизу, как дрожат у нее губы…Я опомнился, услышав свой голо. Должно быть, у меня был жар, потому что я нес какую–то бессвязную, чепуху, ругал себя и почему–то мать и, помнится, разговаривал с Иваном Иванычем, хотя отлично знал, что он давно ушел и даже что его следы держались в поле только два дня, а потом их завалило снегом.Но я говорил – громко и ясно! Я говорил, я мог бы теперь рассказать, что произошло в ту ночь на понтонном мосту, я доказал бы, что нож – мой, что я потерял его, когда наклонялся над убитым. Поздно! Опоздал на всю жизнь, и уже ничем нельзя помочь!Обхватив голову руками, я лежал в темноте. В избе было холодно, ноги застыли, но я так и не встал до утра. Я решил, что больше не стану говорить. Зачем? Все равно он умер, и я его никогда не увижу. Глава 7.МАТЬ. Я плохо помню Февральскую революцию и до возвращения в город не понимал этого слова. Но я помню, что загадочное волнение, непонятные разговоры я тогда связал с моим ночным гостем, научившим меня говорить.По вечерам, насаживая на палочки картошку, я часто думал о нем, и все таинственнее, все привлекательнее он мне представлялся. Почему он так неожиданно исчез? Не простился, не сказал, куда он идет. Почему он прятался на чердаке? Почему не хотел лечить старостину Маньку и даже к Петровне не пошел? Где он теперь? Вернется ли? Просыпаясь по ночам, я прислушивался: не стучат ли в окно? Не он ли? Никто не, стучал, только мягко, с неслышным шумом падал снег на наш дом, и вдруг начинал свистеть в трубе ветер.И никто не спрашивал нас о нем. Но я был уверен, сам не знаю почему, что теперь все было бы иначе. Теперь ему не пришлось бы прятаться на чердаке. Пожалуй, он не отказался бы теперь познакомиться с Петровной!Я не заметил, когда окончилась весна. Но лето началось в тот день, когда «Нептун», свистя и грозно пятясь задом, причалил к пристани, на которой мы с мамой ждали его с утра.Минька, в кепке с золотыми буквами, в синей, уже изрядно потрепанной курточке, стоял, как прежде, на лесенке, отважно и небрежно поглядывая на пассажиров. Бородатый капитан–рулевой глухо говорил в трубку: «Стоп! Вперед!» и «Стоп! Задний ход!» Палуба таинственно дрожала. Мы возвращались в город. Мать везла нас домой – похудевшая, помолодевшая, в новом пальто и новом цветном платке…Я часто думал зимой, как она будет поражена, услышав, что я говорю. А она только обняла меня и засмеялась. Она стала совсем другая за зиму. Все время она думала о чем–то – это я сразу узнавал по живым движеньям лица – и то расстраивалась молча, про себя, то улыбалась. Петровна решила, что она сходит с ума, и, ахнув, однажды спросила ее об этом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я