https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala-s-podsvetkoy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Жена дяди Гриши Каца, тетя Роза, была в темносинем платье в мелких желтых цветах, дым от ее папиросы наполовину закрывал ее лицо и как бы смешивался с седыми коротко стриженными волосами. А мать надела вишневое, с большими белыми бутонами, с длинной широкой юбкой и узким верхом, с короткими тугими рукавами, которое она сама только что сшила по рижскому журналу мод из материи, случайно купленной летом в Мосторге у Телеграфа.
Мишке все обрадовались. Дядя Сеня подвинулся на доске и освободил место между собою и матерью, налил в граненую рюмку темнорыжего компота из грушчернушек, поставленного матерью на стол для запивки, помог положить на тарелку дымящуюся картофелину и лаково сверкающую коричневую котлету. Но мать, заметил Мишка, смотрела на него со страхом, и он едва снова не заплакал, даже испугался, но тут дядя Федя предложил выпить, а дядя Гриша сказал тост, как всегда, за победу, и Мишка выпил компота вместе со всеми и отвлекся, а мать пошла на кухню смотреть, как жарится гусь, а все снова выпили – за завод, а мать с помощью дяди Феди принесла гуся, и все стали кричать, чтобы дядя Гриша его разрезал «как хирург, ты же хирург, Гришка, так режь или уже только клизмы ставить можешь, пулеметчиков лечить?» – пулеметчиками называли солдат, больных дизентерией и лежащих в отдельном бараке во дворе госпиталя, и дядя Гриша, локтем поправляя толстые очки, разрезалтаки гуся удивительно ловко, быстро и так, что всем вышло по большому куску и еще осталось, а мать раскладывала тушеную, ржавого цвета капусту и яблочные дольки, и все смеялись, дядя Сеня рассказывал анекдоты про Карапета, дядя Лева на столе руками показывал, как курица ловит червяка, и всем было весело, и Мишка все забыл. Он хохотал вместе со всеми, вместе со всеми пил – только ему наливали компот, взрослым мужчинам «белую головку», а женщинам «Шатоикем», никто на него не обращал особого внимания, только дядя Сеня время от времени требовал «ну, Михаил, доложи обстановку», но тут же отвлекался, начинал рассказывать анекдот или наливал Мишкиной матери вина. Потом завели патефон, под «Фон дер Пшика» и «Брызги шампанского» дядя Федя танцевал с тетей Тоней, теряя тапочки, дядя Сеня с тетей Розой, перегибая ее назад, как будто хотел поставить ее на мостик, она вскрикивала, а дядя Гриша от смеха ронял очки в холодец, дядя Лева танцевал со старым венским стулом, прижимая его к груди, а отец отбивал ритм двумя вилками по краю тарелки и подпевал Утесову «остался от барона только пшик!». Потом все устали, сели, Мишка принялся менять иглу в патефоне, для чего выдвинул из патефонного бока треугольную коробочку, выскреб из нее коротенькую толстую иглу, повернул винт, вынул из мембраны старую – но все уже про патефон забыли и запели.

Лучше нету того цвету, –

пела мать красивым высоким голосом, а все молчали, ожидая своей очереди, дядя Гриша Кац сидел, подперев щеку, так что очки его перекосились и взъехали на лоб, отец закуривал, вскрыв ногтем новую коробку «Гвардейских» папирос, дядя Лева Нехамкин обнимал за плечи свою тетю Тоню, дядя Сеня Квитковский наливал себе в рюмку «белоголовки», дядя Федя Пустовойтов, проглотив содержимое своей рюмки, нес ко рту свисавшие с вилки нити кислой капусты, капуста падала на скатерть, и пустую вилку облизывал дядя Федя.

Когда яблоня цветет, –

пела мать, и все подхватывали, едва дождавшись, громкими голосами:

Лучше нету той минуты,
Когда миленький идет!

Громче всех пел дядя Гриша, у которого не было слуха, и он страшно фальшивил, а лучше всех из мужчин, правильным вторым голосом, пел дядя Федя, и дядя Сеня пел густым басом, а дядя Лева Нехамкин просто шевелил губами, отец пел, затягиваясь папиросным дымом посреди слов и выпуская его углом рта, зажмурив глаз, а женщины, тетя Тоня и тетя Роза, пели на два голоса, сдвинувшись головами и закрыв глаза.

Как увижу, как услышу 
Все во мне заговорит…
Вся душа моя пылает,
Вся душа моя горит!

«Лучше нету того цвету, – про себя пел и Мишка, стесняясь открывать рот, он вообще стеснялся петь при людях, – когда яблоня цветет, лучше нету той минуты…» Он о чемто, сам не понимал, о чем, задумался, не заметил, как запели уже другое, «Я тоскую по соседству и на расстоянии», – пел дядя Федя, все подпевали негромко, потому что дядя Федя пел здорово и песня была на одного, потом еще чтото запели, но у Мишки вдруг стали закрываться глаза, их защипало, Мишка был уверен, что от табачного дыма, но отец заметил, что глаза Мишкины слипаются, и сразу отвел его в дядифедину комнату, и Мишка даже не очень возражал, потому что вдруг действительно ужасно захотел спать, повалился на узкую дядифедину кровать, на колючее одеяло и сразу заснул.
А проснулся он ночью. В дядифединой комнате было темно, только ярко светилась щель под закрытой дверью, изза которой доносились тихие голоса. Никто уже не пел и не смеялся, просто разговаривали.
Мишка потянулся так, что его передернуло, сел, нащупал ногами на полу тапочки. За стеной голоса гудели, вдруг Мишка ясно расслышал отцовы слова «я от него только помощь видел!», и голоса загудели погромче, но уже больше ничего разобрать было нельзя. Мишка встал, тихонько открыл дверь и вышел в коридор. Света и там не было, только ярко светилась застекленная и затянутая изнутри сборчатыми занавесками дверь комнаты, в которой разговаривали. Стараясь не шлепать тапочками, Мишка проскользнул мимо этой двери на кухню. Там голоса были слышны отчетливо.
И, понимая, что поступает он не просто нехорошо, а недопустимо, и что, будучи обнаруженным, от стыда умрет, а уж что мать скажет, лучше и не думать, Мишка тихонько сел на пол прямо у входа на кухню и стал слушать.

Глава четвертая. Ночь

Говорил отец.
– …а если завтра про Левку скажут, что он космополит (и Мишка вспомнил того неизвестного поджигателя Кузьму, про которого рассказывал Киреев!), а Гришка солдат в госпитале травит (в комнате послышались какоето движение и дядифедин голос «Ну, мать же моя женщина!»), а за Маней придут и к брату отправят (дыхание у Мишки перехватило, потому что он понял, что Маней отец назвал мать, братом – дядю Петю, и малолетняя колония, малолетняя колония!), а меня самого за потерю бдительности (всё, подумал Мишка, всё, Киреев правду сказал!) из партии – что ж, мне и в это во все верить?!
В комнате стало тихо. Слезы уже текли из Мишкиных глаз, но даже всхлипнуть вслух он не мог, потому что и вообразить было невозможно, что будет, если его здесь обнаружат. А в комнате опять послышалось движение, заскрипели доски, на которых сидели взрослые, потом звякнула посуда, дядилевин голос произнес «ну, будем», опять наступила тишина, потом ктото громко вздохнул и заговорила тетя Роза.
– Мы с Гришей давно уже готовы… Детей, слава Богу, нет… И стариков нет, спасибо немцам… (Она делала длинные паузы, и Мишка представил, как она курит, сильно затягивается, и дым как бы смешивается с ее седыми волосами.) А Маша… Я думаю, что тебе, Леня, надо самому пойти в политотдел, поговорить… В конце концов, он не твой брат, а Маша не служит и подписку не давала…
И опять в комнате все замолчали, опять послышался звон стекла о стекло, и Мишка понял, что это разливают водку и вино по стаканам. «На рейде ночном легла тишина», – как бы шепотом пропел дядисенин бас и оборвал. Вилка стукнула о тарелку. Закашлялся дядя Федя и повторил про матьженщину. Заговорила мать:
– Что Петю рано или поздно возьмут, это было понятно. Ювелир, сын ювелира… Все московские знакомые были уверены, что после папы не все забрали. И в Петиной мастерской было… я не знаю, но может быть… он никогда не говорил, но могло быть… Но кто написал Носову, кто?! Никто не знал, письмо я сожгла… Боже мой, если правда и Носов даст ход…
Мать всхлипнула, в комнате тихо зашумели, опять звякнули стаканы, дядя Сеня тихо пробасил «нашелся подлец, пронюхал», отец повторял «Маня, Маня», потом все смолкли, и голос дяди Левы произнес отчетливо: «Маше уехать бы надо», и все опять тихо заговорили, перебивая друг друга.
– Куда уехать?.. Да куда угодно, страна большая… А Леня что будет говорить, куда жена делась?.. Кудакуда, поехала к родне, климат замучил, соскучилась… У половины офицеров жены с детьми не здесь, а Мишке лучше в московскую школу ходить, он в институт потом после нашей, деревенской, как поступать будет?..
И всех заглушил высокий, резкий голос дяди Гриши:
– Если Маша поедет в Москву, ее там возьмут сразу, вы что, идиоты, не понимаете? Надо сидеть спокойно, а не дергаться, как будто ты в чемто виноват. Она чтото сделала? Ничего. Она живет с мужем там, куда послали, и ничего за собой не знает. И если Носов здесь начнет копать, ему генерал Леньку не отдаст и Машу не позволит тронуть, а кто заступится за нее в Москве? Тем более что в Москве, я думаю, уже всех взяли и квартиру опечатали. Где она там будет жить и как?
Все молчали. Мишка тихо плакал, понимая, что происходит и уже произошло чтото страшное. Ему хотелось туда, в комнату, где взрослые, все понимающие люди, где отец, который может все объяснить, где мать погладит стриженый затылок и скажет, что неприлично подслушивать, где чтонибудь смешное расскажет дядя Сеня, а дядя Лева сунет со стола горсть конфет, и все разъяснится, и окажется, что ничего непоправимого не произошло с дядей Петей и московскую квартиру не опечатали… И он вдруг вспомнил, что значит «опечатали»! Он вспомнил шум, доносившийся однажды ночью с лестничной клетки, и обнаружившуюся утром бумажку с лиловой печатью, наклеенную на дверной косяк дядипетиных соседей с третьего этажа, и концы веревочки, свешивавшиеся изпод бумажки, и представил себе такую бумажку и концы веревочки на дядипетинои двери и чуть не заревел в голос, но тут в комнате задвигали ножками табуреток, все начали вставать, и он едва успел убежать в дядифедину комнату, упасть на колючее одеяло, вытереть слезы со щек и закрыть наплаканные глаза.

Глава пятая. Каникулы

Мишка стоял у замерзшего окна и смотрел на узоры, сплошь покрывшие стекло колючими ветками и звездами. Занятие было бессмысленное, к тому же в поле зрения попадала заложенная между рамами сероватая вата, украшенная вырезанными из шоколадного серебра снежинками, вид которых Мишку почемуто раздражал.
На улице было минус тридцать семь с ветром, и каникулы пропадали впустую – все сидели по домам. Даже Киреева Мишка не видел уже три дня, с самой елки, которая, как всегда, была ужасно скучной, малышня в заячьих байковых ушах водила хоровод, девчонки в форменных платьях без фартуков и с кружевными воротничками – так разрешалось приходить только на Новый год – стояли кучкой в углу, а ребята толпились в другом, время от времени парами выходя в уборную, где один становился у входа на шухере, а другой быстро накуривался до тошноты и зеленых кругов в глазах. А потом ударил мороз, и все засели по домам. Можно было, конечно, позвонить Кирееву по телефону, но нормально поговорить не удавалось, потому что гденибудь поблизости была мать, а у Киреева тоже мать и сестра были рядом, и весь разговор сводился только к дурацкому «а ты что делаешь? – «а ты?». Киреев читал «Тайну двух океанов», а Мишка прочел «Голову профессора Доуэля» и теперь дочитывал «Мальчика из Уржума», вот и все.
И оставалось много пустого времени. Мишка бродил по комнате, слушал радио, но «Москвич», наверное, от мороза, сильно трещал и концерт по заявкам почти не был слышен, Мишка шел на кухню и чегонибудь брал съесть – в общем, томился.
В конце концов он потихоньку взял на кухне пузатую сахарницу синего резного стекла с металлической дугой ручки (металлическая крышка была давно потеряна), полную плоских кирпичиков рафинада, поставил ее на подоконник и, глядя на ледяные узоры, принялся грызть сахар и думать.
Кем был дядя Петя? Мишке казалось, что, если понять это, сразу поймешь и все остальное. Всю жизнь Мишка был уверен, что дядя Петя был заведующим, но при этом никогда не задавался вопросом, чем именно заведовал дядя. Возможно, это объяснялось тем, что, когда они долго жили в дядиной семье, пока отец учился в академии, Мишка был еще маленький, а после, когда они приезжали в Москву во время отцовых отпусков, по дороге на курорт или с курорта, было както не до этого – еще три года назад, даже два, его интересовали совсем детские развлечения.
То ходили с Мартой в зоопарк, где он увидел, наконец, загадочного Робку, футболиста Роберта Колотилина, невысокого молодого человека в клетчатом длинном и широком пиджаке, поверх которого был выпущен воротник голубой шелковой рубашки, в узких и коротких светлосиних брюках, в коричневых ботинках на белой толстой каучуковой подошве, в пухлой кепкебукле, надетой косовато, на правую бровь, так что бровь эта была как бы удивленно и насмешливо приподнята, а на затылке под кепкой короткие светлые волосы поднялись ершиком. Стояли возле обезьянника, но Мишка, вместо того чтобы рассматривать скачущих по сетке и то и дело ныряющих в свои домики мартышек, искоса рассматривал Колотилина, разговаривавшего с Мартой. Колотилин стоял к Марте близко, заложив руки за спину и слегка покачиваясь на своих необыкновенных подошвах, так что мышцы его немного кривых ног в узких брюках все время еле заметно дрожали под тонкой тканью. Колотилин чтото тихо говорил Марте, а мальчишки, сбежавшиеся к обезьяннику со всего зоопарка, его разглядывали не так, как Мишка, исподтишка, а откровенно, сбившись в кучу, и громко, чтобы Колотилин слышал, спорили о «Торпедо» и «Динамо».
То ходили с матерью в театр на «Синюю птицу», и это, с приготовлениями, занимало целый день. Мишку одевали в короткие штаны и настоящего мужского покроя пиджак из серого пушистого материала – все это мать сшила сама по выкройкам, переснятым на кальку из трофейного журнала мод, который брала для этого у тети Розы. Повязывался парадный шелковый пионерский галстук, и Марта даже давала надеть на узел галстука свою стальную блестящую пряжку с костром – такие пряжки уже отменили, но в театр для красоты Мишка надевал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я