https://wodolei.ru/catalog/vanni/na-lapah/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

он там бородатого царя охранял, был в его свите. Никто из мальчишек не верит в это, особенно, в то, что и на другой стороне земли люди живут — настолько это для них, малограмотных, фантастично.— С Христом распяли двух разбойников, Гестаса и Дисмаса. Им сломали голени, они повисли на руках и вскоре задохнулись. А Гай Кассиус, его звали Лонгин-копейщик, проткнул правый бок Христа. Из раны вытекла кровь и вода. Так сбылось пророчество: «Кости его да не сокрушатся». А сам Лонгин — он был подслеповатый, — после этого прозрел…Да, дед Игнат всё знал. Во всём разбирался и обо всём имел свое понятие. О России, например, говорил, что это вовсе и не страна, а — часть света, континент; и что русский — это вовсе не национальность, а — состояние духа… И тогда, укладывая внука, он сказал неожиданно:— А этот твой Ади скорее всего какой-нибудь проходимец. Или сумасшедший. Хотя… Говоришь, делит всех на овец и волков? К ночи приезжают, и всё черное на них? Это смахивает на сатанинское общество.— А есть такое?— На свете много чего есть… Ты поменьше его слушай, ночные люди — люди тёмных сил.Достал потрепанную книгу и прочел басню про волка и ягненка.— На кого он похож?— Только не на волка.— Не ищи, чего нет. Если он ягненок, тогда я — волк. Ты — добрый… И он — тоже.Долго не мог уснуть в ту ночь мальчик. Смутили его слова деда… Но ведь Ади так интересно рассказывает, он так не похож на всех, — жаль вот только, что теперь уж, видно, не придет больше. V Но Ади появился через неделю. Подошел, улыбнулся, как ни в чем не бывало, назвал «козликом», развернул коробку, что была у него в руках. В коробке оказались пирожные. «Угощайся!» А вилорогому Фомке, стоящему на валуне в воинственной позе и оттого еще более похожему на вилорога из пампы, погрозил пальцем.— Хулиган! Я — тебя… Хотя всё правильно. Мужчина должен завоевывать жизненное пространство. И постояно доказывать свое право на него. Считаются только с силой — в любом ее проявлении. А гибнут из-за потери сопротивляемости. Праздность и роскошь — они как плющ, который обвивает гранитные колонны и разрушает их…Мальчику это было неинтересно, и он попросил Ади рассказать что-нибудь о копье Лонгина.— До сих пор пытаюсь разобраться в ощущениях, которые испытывал перед копьем, — сказал Ади после недолгого молчания. — Я воспринимал копьё как перст судьбы. Чувствовал чьё-то мистическое присутствие. Передо мной распахивалось окно в будущее — оно виделось в какой-то яркой вспышке. Словно озаряло. И с каждым разом всё сильнее и сильнее осознавал ту великую судьбу, которая предназначалась мне.Мальчик слушал, затаив дыхание. Половины из сказанного не понимал. Но страсть и неясная тоска, с которой произносились эти необыкновенные слова, — завораживали. И было чуть-чуть жутковато… Один из охранников тоже прислушивался к словам Ади и странно как-то при этом ухмылялся. Но Ади этого не замечал, он сделался как токующий'петушок маринетты.— Однажды ясно почувствовал, нет, увидел, как моя кровь вливается в русло народного духа нации, и я становлюсь проводником, мостом, своеобразным переходом идеи христианской в национальную идею. Меня обожгло мессианство. Разве не я, открывший мистические тайны копья, должен разбудить задремавшие амбиции нации?.. Пусть нас ненавидят, лишь бы боялись! Подолгу стоял перед копьем в священной тишине. Грозные, тогда еще неясные, но — знал! — великие видения теснились в мозгу… Вскоре покидал Вену. Уходил, так и не поступив в Академию. Но ощущал себя мессией. Твердо знал, что только война очистит нацию. Мне тогда едва исполнилось двадцать лет.Рассказывая, Ади был таким… таким… его глаза так блестели… А поодаль, меж валунов, сидел человек в черном плаще, и лицо его всё более и более делалось мрачным.— А теперь у меня ничего нет. Ни друзей, ни веры, ни желания жить. Ну разве это жизнь?.. — он понизил голос до шепота: — Знаешь, мне даже газеты дают лишь месячной давности. Впрочем, сила выше права. А мораль и политика — несовместимы…О, как было жаль его! Он такой несчастный. Такой одинокий. И всем-всем чужой. VI Всё тут чужое. Непривычное. И так непохоже на родину. И воздух, и вода, и странные меловые горы — «на ты, на вы, на ваше высочество», говорил о них дед, — стоят в строю на той стороне реки, облачённые в зеленоватые мундиры, и эти темные кусты, и густой запах сена, и даже люди — всё, всё отторгает и взгляд, и сердце. Особенно люди…Когда бродил вчера по хутору, все они алчно, показалось, смотрели на нейлоновую сумку, на башмаки из свиной кожи, на куртку из хлопка. Какая тут откровенная бедность, и какая непонятная, прямо воинствующая зависть к вещам. И как радовались родственники нехитрым дешевым подаркам!.. А в «клубе», обшарпанном, с заплеванным полом здании, переделанном из бывшей церкви — в ней деда крестили! — подошли трое парней уголовного вида и, не скрывая ненависти (совершенно беспричинной!), бросая исподлобья презрительные взгляды, спросили:— Ты откуда, фрайерок, такой прикинутый? В натуре, что ль, с Аргентины?Это было возмутительно — ведь никто не знакомил! Молча отошел от них. Ухмыльнулся: тоже мне — носители языка… Настроение однако было испорчено окончательно. Разве о таком рассказывал дед Игнат? В его воспоминаниях казаки выглядели рыцарями, а тут…Ах, дедушка, дедушка, бедняга, так и не увидел родины — и хорошо, что не увидел, он бы содрогнулся от такого… А как, помнится, засуетился, засобирался, когда неожиданно подвалила высокая, чуть ли не генеральская пенсия от какой-то эмигрантской общественной организации, пожелавшей остаться неизвестной. Но начались новые непонятные, хотя и радостные, события, и поездку пришлось отложить. Отцу ни с того ни с сего (опять же «вдруг») предложили головокружительное повышение в Буэнос-Айресе. Продав коз и раздарив соседям убогую мебелишку, всей семьей перебрались в столицу, в неплохой район.И отец, и дед не могли взять в толк, отчего вдруг такая везуха? Оставалось лишь чесать в затылках. А мальчик не переставал твердить:— Это мой друг Ади помог. Это он. Я знаю. Взрослые лишь переглядывались…В привилегированной школе, среди учеников, на этот раз чистеньких и чопорных, мальчик снова почувствовал себя белой вороной. Только теперь — с обратным знаком… К учению охладел уже с первых дней. Страстно желал поскорее вырасти и поскорее закончить учебу. Когда освоил четыре правила арифметики, часами подсчитывал, сколько месяцев, недель, сколько дней осталось до выпуска и сколько еще предстояло высидеть уроков. Ого-го-го! Получались колоссальные цифры! И, сам того не желая, в арифметике сделался одним из первых учеников.Клялся самому себе, что когда вырастет и женится и если будет сын, постарается, чтобы никто никогда ничему его не учил, пусть растет беспечным и счастливым, каким не дали вырасти ему — родители, а им — деды с бабушками, ну а тем не позволил, выходит, сам Бог…А еще лелеялась мечта: хотелось вырваться в Ла-Плата, на берег океана, на простор, соленый и ветренный, встретиться с ребятами — всех бы простил — всем подал бы руку и каждому был бы рад, даже дурачку Педро, для каждого нашлось бы доброе слово, а если уж совсем повезет и туда на черной машине приедет дядя Ади, пусть даже с накладной бородой, да чтобы еще и поговорить с ним удалось (рассказал бы ему всё-всё), он один способен понять, только он, даже дед не понимает родного внука, учись, твердит как попугай, а то вырастешь неуком, — о-о, это было бы… Но желать чего-либо, даже очень страстно, мало, надо еще иметь возможность осуществить желаемое; увы, вещи эти редко совмещаются. Мальчика никуда надолго не отпускали, денег на билет у него не было, да и не знал, честно говоря, в какую сторону ехать. Со временем желание это — ехать — притупилось, а потом и вовсе стало казаться блажью. И лишь иногда, когда накатывало что-то тревожно-загадочное, и сердце трепетало от волнующих воспоминаний, и приходил на память Ади, милый дядя Ади, его голос, его взгляд, немного сумасшедший, и мальчик рвался ехать, хотелось куда-то бежать, лететь, но — заходил дед, спрашивал, выучил ли уроки, и желание это — ехать — опять отодвигалось сиюминутностью.Чем старше становился, тем всё реже и слабее «накатывало» , а скоро и вовсе все эти воспоминания и мечты стали казаться просто детскими грезами. Просто снами. Вот бывает же такое… VII В отличие от животных человеку свойственно дважды спотыкаться на том же камне… Когда исполнилось шестнадцать (дед Игнат и бабушка к тому времени уже успокоились на православном запущенном кладбище), попалась книга воспоминаний некоего Вилли Иоханмейера. В книге было много подробностей о том, что уже где-то слышал (а может смутно помнил), например, о несчастном пьянице Дитрихе, сочинителе нацистских стихов, о Реме, пострадавшем от излишней искренности, о хитром и преданном Йозефе, о хитром и подлом Мартине, о лишенном воображении Генрихе (тоже предателе), о пошедшей на смерть Еве, которую возлюбленный принес в жертву… Были в той книге не только пейзажи Баварских Альп, в окрестностях виллы «Орлиное гнездо», — было там кое-что и о ритуале посвящения в тайный орден, который основал неулыбчивый Генрих. (Кандидата измеряли вдоль и поперек, убеждались, что все параметры соответствуют стандартам арийца, установленным, кстати, Йозефом; особое внимание уделяли черепу: определенная высота, посадка, форма; после чего кандидата долго выдерживали в неведении; наконец назначался срок; приводили ночью в темное помещение и оставляли одного в пустой комнате; проходил томительный час; другой; третий; когда оставался шаг до истерики, парня переодевали, таинственным шепотом нагнетая еще большее волнение, завязывали глаза и вводили в глухое, совершенно непроницаемое помещение; с завязанными глазами он слушал, лязгая зубами, приветствие Великого Мастера; после чего маска снималась, и посвященный видел при свете факелов членов ложи, в черном, в рогатых шлемах, с мечами и шпагами; играла торжественная музыка, чаще всего Бетховен, металлический и строгий, и новому члену ордена подносился кубок с горящим спиртом, который он должен был осушить; при этом раздельно и четко говорилось, что нарушение клятвы карается, как правило, одним наказанием — смертью…). «Это проявление примитивного стадного инстинкта германских язычников из бесконечных северных лесов, по которому грубая сила не только средство, но и суть жизни, — говорилось в предисловии к воспоминаниям. — Это примитивный расовый инстинкт „Земли и крови“, который нацисты пробудили в германской душе с большим успехом, чем кто-либо еще, показывает, что влияние христианства и западной цивилизации на германскую жизнь было третьестепенным…»Жутковатое, завораживающее было чтение.Нашлось в той книге кое-что и о загадочном копье Лонгина. Но о нем говорилось как-то вскользь, мимоходом, словно автору противно было даже писать об этом, его, язычника, как будто корежило при одном упоминании о святой христианской реликвии. Но больше всего поразило, когда автор, бывший когда-то первым адъютантом империи, стал рассказывать о бункере (где и что в нем находилось), о полусожженных трупах (несчастной Евы и известного вегетарианца, в желудке которого была обнаружена мясная пища и чьи зубы оказались с чужими пломбами), а еще о подземном ходе под канцелярией, который выводил на Геринг-штрассе, а оттуда уже рукой подать до реки Хавель, где могли сесть — и они садились! — гидросамолеты…Когда всё это было прочитано — в ночной тишине, где размеренный шум города казался его дыханием, — странная, страшная и одновременно восторженно-радостная догадка поразила, ударив с ног до головы, словно электрическим разрядом. Ни-че-го се-бе!.. Появилось полузабытое желание: ехать! ехать! И уже не смог усидеть на месте, и лишь только воздух из сиреневого сделался розовым, сорвался — и на поезд, и торопил, торопил колеса всю дорогу — скорее! скорее! — и через два часа уже был на том пустынном берегу, где пас когда-то коз.Ничто там не изменилось. Козы, несмотря на рань, уже скакали по валунам. За ними следом ходили заспанные чумазые мальчишки. Все они были краснолицые, черноволосые… И один беленький — особняком.Ты бесцельно бродил вдоль моря. День распалялся. Солнце затопляло весь мир, насколько хватало глаз; оно смотрело не мигая, и от этого всё кругом выцветало, блекло; и казалось, даже время освободилось от мгновений, слившись в монолит; застыли птицы на лету, будто увязнув в янтаре; каждый цвет стал говорить о себе — звуком. Вот синий плеск моря, а то — зеленый шорох вербен, словно слепцы ищут среди ветвей дорогу, там красновато потрескивают, похрюкивают распаренные гранитные боровы, от зноя еще более самодовольные. А это что за серая какофония? Ах, да это же птицы-печники ссорятся из-за гнезда. Всё тут по-старому…На красных валунах просидел до самой до багровой вечерней зари. Грыз початок вареного маиса и смотрел, как на северо-западе воронка солнца ввинчивается в выпуклый бок океана; оно тонуло, солнце, в полыхающей воде, похожей на зажженный спирт, именно там, куда так любил смотреть дядя Ади, — то место кипело алыми чайками… В сумерки пошел в барак, где когда-то родился. Жизнь там влачилась своим чередом: мужчины играли на веранде в лото и домино, женщины стирали серое белье, дети копошились в пыли; вокруг желтых электрических плодов роились мелкие мошки. Никто не угадал тебя — в белоснежных штанах и панаме.И лишь когда уходил, встретил дурачка Педро; тот обрадованно заорал:— О-о, Александр! Как ты вырос! Ну-ка дай-ка шляпу поносить!Прихватив поля шляпы, ты постарался поскорее уйти.На тот берег приезжал еще три раза. И всё бестолку. Но вот однажды, когда уже потерял надежду, наконец-то повезло. Черную машину увидел еще издали. А на берегу — дядю Ади и перед ним мольберт. Он сидел в кресле, раскинув вялые руки; в левой была зажата испачканная краской кисть. О Боже — совсем развалина! Поодаль — пара белобрысых мордоворотов. Ты подошел. Поприветствовал. На полуслове голос дрогнул и сел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я