https://wodolei.ru/catalog/dushevie_paneli/s-dushem-i-smesitelem/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Да, — отозвалась мадам Топель, — через три недели.
Быстрее не получится.
Затем она включила свою машинку и начала строчить, и в этот момент Джонатан ощутил себя так, словно его никогда и не было. Хотя он по-прежнему видел не далее, чем на расстоянии протянутой руки, мадам Топель, которая сидела за швейной машинкой, видел каштановую голову с перламутровыми очками, видел быстро работающие толстые пальцы и стрекочущую иглу, которая делала шов по кайме красной юбки... он видел также вдали расплывчатую сутолоку в супермаркете ... но он внезапно перестал видеть себя, это означало, что он не видел больше себя частью мира, что окружал его, ему показалось на какую-то пару секунд, что стоит он далеко-далеко в стороне, и рассматривает этот мир словно через повернутый другой стороной бинокль. И снова, как это уже было до обеда, у него закружилась голова и его зашатало. Он сделал шаг в сторону, повернулся и пошел к выходу. Движения во время ходьбы снова возвращали его в этот мир, эффект перевернутого бинокля перед его глазами исчез. Но внутри его продолжало шатать.
В канцелярском отделе он купил моток клеящей ленты «Теза». Заклеил ею разорванное место на своих брюках чтобы треугольный флажок больше не отставал при каждом шаге. Затем он вернулся на работу.
Вторую половину дня он провел в настроении тоски и ярости. Он стоял перед банком, на самой верхней ступеньке, вплотную к колонне, но не прислонялся, потому что не хотел поддаться своей слабости. Да он и не смог бы это сделать, ибо для того, чтобы прислониться незаметно, нужно было бы заложить за спину обе руки, а это было невозможно, потому что левая должна была свисать вниз для прибытия заклеенного места на бедре. Вместо этого для сохранения устойчивости ему пришлось стать в ненавидимую им стойку с широко расставленными ногами, так, как это делают эти молодые глупые парни, и он заметил, как из-за этого выгнулся позвоночник и как обычно свободно и прямо держащаяся шея опустилась между плеч, а с ней — голова и фуражка, и как опять же из-за этого под козырьком фуражки абсолютно автоматически возник тот выглядывающий, злобно выслеживающий взгляд и то недовольное выражение лица, которое он так презирал у других охранников. Он выглядел словно калека, словно пародия на охранника, будто карикатура на самого себя. Он презирал себя. Он ненавидел себя в эти часы. Яростно ненавидя самого себя, он охотно вылез бы из собственной шкуры, он с удовольствием вылез бы из своей кожи в буквальном смысле, потому что зудело по всему телу, и он не мог больше почесаться о собственную одежду, ибо из каждой поры лился пот и одежда прилипла к телу, словно вторая кожа. А там, где она не прилипла и где между кожей и одеждой осталось немножко воздуха: на голенях, на предплечьях, в выемке выше грудины... именно в этой выемке, где зуд был действительно невыносимым, потому что пот скатывался полными зудящими каплями — именно там он не хотел почесаться, он не хотел доставить себе это доступное маленькое облегчение, потому что оно не изменило бы состояние его всеохватывающего большого горя, а сделало бы его лишь еще более рельефным и смешным. Он хотел страдать. И чем сильнее он страдает, тем лучше. Страдание было как раз кстати, оно оправдывало и разжигало его ненависть и его ярость, а ярость и ненависть разжигали со своей стороны снова страдание, ибо они приводили ко все более интенсивному приливу крови и выдавливали все новые потоки пота из пор его кожи. Все лицо было мокрым, с подбородка и волос на затылке капала вода, околыш фуражки врезался в распухший лоб. Но ни за что на свете он не снял бы фуражку, даже на короткое время. Она должна сидеть на его голове, словно привинченная крышка скороварки, охватывая подобно железному обручу виски, даже если при этом раскалывается голова. Он ничего не хотел делать, чтобы смягчить свою беду. Он простоял так без единого движения в течение часа. Он заметил только, как его спина сгибается все больше и больше, как все глубже садятся его плечи, шея и голова, как его тело принимает все более приземистую и дворняжичью стойку.
И, наконец, — а он не мог да и не хотел противодействовать этому — его запруженная внутри ненависть к самому себе перешла через край, просочилась из него, потекла во все темнеющие и наливающиеся злостью вылупленные под козырьком фуражки глаза и вылилась самой обыкновенной ненавистью на окружающий мир. На все, что попадало в поле его зрения, Джонатан изливал мерзкий ушат своей ненависти; можно даже сказать, что его глазами реальная картина мира вообще больше не воспринималась, а словно стало все наоборот и глаза стали служить лишь как ворота наружу, чтобы оплевывать мир внутренними искаженными картинами: да хотя бы те же официанты, на другой стороне улицы, на тротуаре перед кафе, никчемные, молодые, глупые официанты, слоняющиеся там между столами и стульями, невежественные, болтающие между собой и ухмыляющиеся, скалящие зубы и мешающие прохожим, свистящие вслед девушкам, петухи, ничего не делающие, лишь иногда передающие громкими голосами через открытую дверь к стойке принятые заказы: «Чашечку кофе! Одно пиво! Лимонад!» — чтобы затем наконец-то соблаговолить и принести, балансируя, заказ в наигранной спешке, и сервировать его эффектными, псевдоартистическими официантскими движениями: поставить спиралеобразным движением чашечку на стол, открыть одним движением руки бутылочку «Кока-колы», зажатую между бедер, удерживаемый губами кассовый чек сплюнуть вначале на руку, а затем засунуть под пепельницу, в то время, как вторая рука уже рассчитывается за соседним столиком, загребая кучу денег, цены астрономические: пять франков за чашечку крепкого черного кофе, одиннадцать франков за маленькую кружечку пива, к этому еще 15-процентная надбавка за обезьянье обслуживание плюс чаевые; да, они ждут и их, эти господа бездельники, наглецы, чаевые! — иначе с их губ не слетит больше ни единого «спасибо», промолчат они и на «до свидания»; без чаевых клиенты мгновенно превращаются для них в пустое место и уходя имеют возможность созерцать лишь надменные официантские спины и надменные официантские задницы, над которыми красуются туго набитые черные бумажники, засунутые за ремень брюк, они ведь, эти безмозглые балбесы, считают это шиком и раскованностью хвастливо выставлять свои бумажники, словно жирные ягодицы, на всеобщее обозрение — ох, он бы прикончил их своим взглядом, словно кинжалом, этих надутых болванов в этих легких, прохладных официантских рубашках с короткими рукавами! Он бы с удовольствием перебежал бы на другую сторону улицы, выволок бы их за уши из-под дающего прохладу балдахина и прямо на улице надавал бы им по щекам, слева, справа, слева, справа, лясь, надавал бы под самую завязку и спустил бы шкуру...
Но не только им! О нет, не только этим соплякам официантам, с клиентов тоже следовало бы спустить шкуру, с этого пришибленного туристского сброда, который, вырядившись в летние блузки, соломенные шляпки и солнцезащитные очки, сидит себе развалившись и хлещет сверхдорогие освежающие напитки, тогда как другие люди стоят, умываясь потом, и работают. А еще эти водители. Здесь! Эти тупоумные макаки в своих вонючих жестянках, отравляющих воздух, создающих отвратительный шум, те, которые за весь день не могут заняться ничем другим, кроме как носиться по Рю де Севр вверх и вниз. Здесь что, и без того мало вони? На этой улице, да во всем городе что, недостаточно шумно? Не хватает той жарищи, которую изливают небеса? Обязательно нужно всосать в свои двигатели и тот остаток воздуха, пригодного для дыхания, сжечь его и, смешав с ядом, гарью и горячим дымом, выдуть его под нос порядочным гражданам? Говнюки! Тюрьма по вам плачет! Стереть бы вас с лица земли. Именно так! Выпороть и стереть. Расстрелять. Каждого в отдельности и всех вместе. О! Он бы насладился, если бы вытянул свой пистолет и выстрелил бы по чему-нибудь, прямо по кафе, прямо по стеклам, чтобы они зазвенели и задребезжали, прямо по группе автомобилей или же прямо по огромным домам напротив, ужасным, высоченным и нависающим домам, или просто в воздух, вверх, в небо, да в жаркое небо, в до ужаса гнетущее, задымленное, по-голубиному серо-голубое небо, чтобы оно взорвалось, чтобы налитая свинцом капсула лопнула и разрушилась от этого выстрела, и рухнула вниз, все кроша и погребая под собой, все, все без остатка, весь этот дерьмовый, тягостный, шумный и вонючий мир: такой всеохватной и титанической была ненависть Джонатана Ноэля в этот день, что он из-за дыры на своих брюках готов был повергнуть в пыль и прах весь мир!
Но он ничего не сделал, слава Богу — ничего. Он не начал стрелять в небо, или по кафе напротив, или по проезжающим автомобилям. Он остался стоять, обливаясь потом и не шевелясь. Потому что та самая сила, которая пробудила в нем фантастическую ненависть и вылила ее через его глаза на мир, сковала его настолько сильно, что он не мог более пошевелить ни одним членом, не говоря уже о том, чтобы протянуть руку к оружию или нажать пальцем на спусковой крючок, что он не мог даже махнуть головой и стряхнуть с кончика носа маленькую неприятную капельку пота. Под воздействием этой силы он окаменел. В эти часы она действительно превратила его в угрожающе-бесчувственный образ сфинкса. В ней было что-то от электрического напряжения, которое магнетизирует железный сердечник и удерживает его в положении равновесия, или от большого давления внутри какого-нибудь строения, которое плотно прижимает каждый кирпичик к строго определенному месту. Сила эта имела сослагательное действие. Весь ее потенциал состоял в «я бы, я мог бы, лучше всего я сделал бы», и Джонатан, который мысленно формировал отвратительные сослагательные угрозы и пожелания, в тот же момент прекрасно знал, что он их никогда не осуществит. Он был не способен на это. Он не одержимый внезапным безумием человек, который совершает преступление из-за душевных мук, помутнения рассудка или спонтанной ненависти; и не потому, что для него такое преступление могло бы показаться неприемлемым с моральной точки зрения, а просто потому, что он вообще был неспособен выразить себя делами или словами. Не мог ничего делать. Он мог только терпеть.
К пяти часам пополудни он пребывал в таком безнадежном состоянии, что полагал, что больше никогда не сможет оставить это место перед колонной на третьей ступеньке входа в банк и ему придется здесь умереть. Он чувствовал себя постаревшим минимум на двадцать лет и сбавившим двадцать сантиметров роста; из-за многочасового натиска внешней жары, исходившей от солнца, и внутреннего жара, исходившего от ярости, он ощущал себя расплавленным и рыхлым, да, рыхлым даже скорее, потому что влаги пота он больше уже вообще не чувствовал, рыхлым и выветренным, опаленным и разбитым, словно каменный сфинкс, которому уже пять тысяч лет; и если бы это продолжалось так и дальше, то он бы полностью высох, выгорел, сморщился и превратился бы в песок или пепел, и лежал бы здесь на этом месте, где он сейчас все еще старательно держится на ногах, словно крошечный маленький комочек грязи, пока, в конце концов, его не сдует оттуда ветер или не сотрет уборщица, или не смоет дождь. Да, так он закончит свои дни: не как респектабельный, живущий на свою пенсию пожилой господин, дома, в собственной постели, в собственных четырех стенах, а здесь — перед воротами банка в виде маленького комочка грязи! И пожелал, чтобы так оно и было; чтобы процесс развала ускорился и наконец-то пришла развязка. Он пожелал, чтобы он потерял сознание, чтобы он смог опуститься на колени и умереть. Он напряг все свои силы, чтобы потерять сознание и умереть. В детстве он был способен на кое-что в таком роде. Он всегда мог заплакать, когда хотел; он мог задерживать дыхание до тех пор, пока не терял сознание, или задержать ритм сердца на один удар. Сейчас же он ни на что не был способен. Он вообще ничего не мог. Он в буквальном смысле не мог согнуть колени, чтобы присесть. Единственное, что он еще мог, так это стоять там и воспринимать, что с ним происходит.
Тут он услышал тихий гул лимузина мосье Редельса. Не сигнал, а лишь тот тихий прерывающийся гул, который бывает, когда автомобиль с только что запущенным двигателем подкатывает по внутреннему двору к воротам. И пока этот слабый шум пробивался в его уши, входил в его уши и, словно электрический ток, потрескивал по всем нервам его тела, Джонатан ощутил, как что-то щелкнуло в его суставах и как выпрямился его позвоночник. И он почувствовал, как отставленная правая нога подтянулась без его участия к левой, левая нога повернулась на каблуке, правое колено согнулось для шага, затем левое, и снова правое... и как он поочередно переставлял ноги, как он и правда шел, даже — бежал, проскочил три ступеньки, пронесся пружинящим шагом вдоль стены к воротам, сдвинул решетку, стал в стойку, молодцевато поднес правую руку к козырьку фуражки и пропустил лимузин. Он проделал все это абсолютно автоматически, совсем без содействия собственной воли, его сознание участвовало во всем этом только тем, что принимало к сведению, словно регистратор, движения и все, что он делал. Единственный вклад в происшедшее самого Джонатана состоял в том, что он проводил удаляющийся лимузин мосье Редельса злым взглядом и послал ему вслед кучу немых пожеланий.
Правда затем, когда он вернулся на место своего стояния, огонь ярости в нем тоже угас, а это был последний собственный импульс. И пока он механически взбирался по трем ступенькам, иссякли последние остатки ненависти, и, когда он добрался до верха, из его глаз уже больше не струились ни злость, ни желчь, он смотрел сверху на улицу каким-то подавленным взглядом. Ему казалось, что глаза эти вовсе не его, а что будто бы сидит он сам за этими своими глазами и выглядывает из них, словно из мертвого округлого окна; да, ему казалось, что все это тело вокруг него больше совсем не его, а будто бы он, Джонатан, — или то, что от него осталось, — всего лишь крошечный сморщенный гномик, находящийся в гигантском здании чужого тела, беспомощный карлик, заточенный внутри слишком большой и слишком сложной человеческой машины, над которой он больше не может властвовать и которой он больше не может управлять по собственной воле, но которая управляется сама собой или какими-то другими силами, если это вообще возможно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9


А-П

П-Я