https://wodolei.ru/catalog/vanni/Riho/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вплоть до начала перестройки какой-то был тип, который недолго продержался в ГИТИСе. В 1987 году я пришел с экзамена по истории КПСС или по философии и говорю ему: вот видите, хорошо же сдали. Он отвечает: сдать-то они сдали, но интересно знать, что они думают. И на меня так внимательно смотрит: и про тебя хорошо было бы узнать. Где он сейчас, в какой структуре существует… Может, в коммерческой воплощает в жизнь новый капитализм, а может быть, член московского райкома КПРФ.
ГИТИС очень разный. И любовь к нему, как и к стране была разная. Помню, как меня не оставили здесь в аспирантуре, и я пошел в Литературный институт. Было ощущение некоторой обиды — даже не на ГИТИС, а на отдельных людей, точнее на отдельного человека.
— Почему вас не оставили в аспирантуре?
— Тут сыграло роль мое разгильдяйство, но и позиция института тоже. Я защитил диплом. Для того чтобы поступить в аспирантуру, как известно, нужно сдать документы. Мне сказали: давай, вернешься из «отпуска» и сдашь документы. Я и уехал. Что было абсолютным разгильдяйством. Поэтому на девяносто процентов виню себя. Все-таки я получил телеграмму из Москвы: срочно приезжай, нужно подавать документы. Приехал домой, собрал за один день все документы, кроме одного — диплома, который лежал в ГИТИСе же. Но человек, который должен был мне его выдать, чтобы я смог снять копию, то ли был в отпуске, то ли… В результате документы у меня не приняли, несмотря на то, что об этом просил и заведующий кафедрой, и Павел Александрович Марков. Этому есть объяснение: Матвей Алексеевич Горбунов не хотел, чтобы я учился в аспирантуре ГИТИСа. В аспирантуре Литинститута отучился два с половиной года, потом ушел в армию. А когда вернулся, во-первых, Горбунова уже не было, а, во-вторых, я отслужил, да еще в стройбате, да еще на Байконуре — с почетным знаком строителя Байконура! И меня, несмотря на мою беспартийность и некомсомольство, перевели на дневную аспирантуру ГИТИСа. И вот уже 30 лет я здесь.
— Атмосфера внутри ГИТИСа отличалась от атмосферы вокруг или ГИТИС сущ е ствовал достаточно открыто?
— Я думаю, что факультет театроведческий немножко отличался от актерского и режиссерского. Мы в этом смысле скорее сопоставимы с филфаком. Конечно, мы жили неизмеримо свободней по всем параметрам. Это и хорошо и плохо. Потому что свобода хороша для тех, кто умеет ею пользоваться, и плоха для тех, кто не умеет. Но даже с монстрами — преподавателями диамата и истории КПСС — мы вели себя так, как в МГУ, к примеру, никто не мог себе позволить.
— Например?
— Экзамен по диамату, фамилию преподавателя опять же называть не буду. Беру билет и предлагаю ответить без подготовки. Он: нет, готовьтесь. Два вопроса: необходимость и случайность, как сейчас помню, и какой-то конспект Гегеля. Я рисую чертиков. Он видит, что я дурака валяю, — вызывает. Несу что-то такое по поводу необходимости и случайности, что может сообразить человек в 18 лет. Вот, говорю, пример из жизни. (Он очень любил примеры из жизни.) Мне сегодня необходимо сдать вам экзамен. А случайность в том, что я вытащил билет, в котором я не знаю второго вопроса. Он выдержал паузу и спросил… Кстати, такого не сделал бы, наверно, ни один педагог ни в одном другом вузе. Все-таки театральность даже в этих людей немножко проникала. Он говорит: «Я вам сейчас задам три вопроса. Ответите на три — получите „пять“, на два — „четыре“, на один — „три“. В каком году умер Маркс?» — «Судя по характеру вопроса, очевидно второй будет — в каком году умер Энгельс, а третий — в каком году умер Ленин. Я знаю только, в каком году умер Ленин — в 1924». — «Бери свою „тройку“ и иди».
Разные люди работали. Одна дама, когда ей коллега пожаловался на бессонницу, сказала: «Вы знаете, у меня есть замечательное средство от бессонницы. Если плохо сплю, я открываю Пушкина и на третьей строчке обязательно засыпаю». Такие люди преподавали историю КПСС. Но свободы было все-таки больше, чем, положим, в пединституте или в МГУ. Что проявлялось в манере поведения, в общении с педагогами. ГИТИС маленький. Мы каждого студента знаем в лицо и по имени. Иногда студенты поверяют сердечные или семейные тайны, а уж творческие — безусловно! Но романтизировать тот ГИТИС не буду. Как было? Да по-разному. Как в стране. Ведь романтизация — это любовь к своему прошлому, в котором не было болезней, глаза видели, ноги не болели и прочее. Вот почему мы все любим наши детство, отрочество, юность. А ведь как бы мы ни жаловались на сегодняшнюю стипендию, но и на 28 рублей тогдашней стипендии тоже особо-то не проживешь. 10 бутылок водки в месяц.
— А сейчас две.
— Ну, пить надо меньше. Зато у сегодняшних студентов есть неизмеримо большие возможности подработать на стороне. И в очередях стоять не надо, и выбор больше. Уж если кому сейчас и жаловаться, так это нам. Потому что представить себе, что студент зарабатывает в несколько раз больше, чем его преподаватель, — тогда было невозможно. Как невозможно было представить обилие студенческих иномарок.
— Вернемся к педагогам того времени. Павел Але к сандрович Марков — каким он был?
— С ним было очень легко общаться. Свободно. Со второго курса мы регулярно приезжали к нему домой. Выпивали. Естественно, он нас хорошо знал. Дома было бесконечно гостеприимно, обильно. Он поражал, но не подавлял, своей поглощенностью целостной жизнью театра. В этом смысле он, конечно, человек Немировича-Данченко. Театр — это актеры, сцена, спектакль, его прокат, работа с автором, помощник режиссера, колосники, интриги за кулисами… «Какие у вас интриги?» — он всегда спрашивал. Он никогда не учил, он просто говорил как есть. А как ты хочешь, как тебе нужно сделать — это ты сам решишь. Если я у него что-то перенял как педагог, то, может быть, именно это. «Когда плывешь, лучше такие движения делать. А как ты поплывешь, от твоих физических возможностей зависит». Но однажды, когда я пошел работать завлитом в театр, Павел Александрович мне сказал: «Я, когда работал во МХАТе, никогда не выходил к гостям. И ты не выходи. Сядут на шею. Ты не администратор». Вот единственный случай, когда он мне что-то подсказал. Он и такие вещи учитывал, имея огромный опыт работы во МХАТе, в Музыкальном театре, которым руководил, в Малом. Он был и человек из зрительного зала, и из-за кулис. Он в себе это соединял. Качество, совершенно отсутствующее в сегодняшней театральной критике. Когда нас набрал, он уже не очень хорошо себя чувствовал для 67 лет. Ходил с палочкой мелкими шажками. Нынешние семидесятилетние, пожалуй, покрепче. И почему-то все решили, что это последний курс, который он набирает. Хотя после он набрал еще два. Его как-то довольно рано списали, а он потом тянул еще пятнадцать лет. И у него не было любимцев. Внутри он, конечно, все про всех понимал, но никогда не показывал, что Сашу любит, Таню нет. Страшно не любил московское пижонство, проявления самолюбования. Наследие МХАТа, его этики. Искусство в себе, а не себя в искусстве. Раздражался? Да. Но представить, чтобы Марков возмущался студентом, — никогда.
И чувство юмора. Но его рассказы о театре никогда не были самодовлеющими: «Помню, мы сидели с Васей Качаловым» Ничего подобного! Так, к слову. И опять же не о себе, а об артисте. Так на наш по-разному подготовленный курс входила живая жизнь театра, которая была недавней историей. Самый трудный период для изучения. Кажется, это было настолько недавно, что хотя и не современность, но еще не история.
— Например?
— Например, тридцатые годы. Они для нас еще не были историей. Люди, которые это видели, жили. Марков рассказывал, как он, молодой завлит Художественного театра 28 лет от роду, фактически председатель художественного совета, при Станиславском и Немировиче-Данченко от восторга хватает Ольгу Леонардовну Книппер-Чехову и Нину Николаевну Литовцеву-Качалову, жену Качалова, за головы и начинает стукать их лбами. Я ему говорю: «Павел Александрович, а если я пойду завлитом во МХАТ, я смогу так же Тарасову с Андровской?» Он зарыдал от смеха, закатился смехом, отчасти отраженном в «Театральном романе». Вот вам разница в демократизме между двадцатыми и шестидесятыми годами. Причем все это происходило под хохот Книппер и Литовцевой. После такого рассказа для нас, студентов, фигуры этих людей сразу перестают быть парадными портретами, оживают. Или такой случай. В начале тридцатых годов он с кем-то из своих друзей пришел в ресторан ВТО и увидел, что завезли раков и скупил их всех. Артисты после спектакля приходили, видели раков на столе. А на кухне раков уже нет! К Маркову: «Продайте раков!» Марков стал продавать, но не за деньги, а за номер. Приходит, предположим, Козловский, поет, получает раков. Приходит, допустим, Ливанов — читает стихи, получает раков. Тогда была атмосфера, в которой такая история могла произойти. Не знаю, можно ли сделать такое сейчас. При капитализме, наверное, можно. При социализме — нет. В наше время сам факт наличия раков в ресторане был весьма сомнителен. А представить себе, что ты придешь, скупишь раков, потом заставишь Борисову, Ульянова почитать стихи, Васильева сымпровизировать танец, а Нестеренко или Соткилаву спеть, — этого даже в достаточно театральной атмосфере 60-х годов было невозможно.
Я привел шуточные примеры, но было важно ощущение, что Булгаков, Маяковский, Таиров или Михаил Чехов — это не музейный экспонат, а живой человек, которого ты лично знал, говорил, переписывался, спорил, ссорился. Марков был причастен к самым разным областям культуры, кроме, пожалуй, кинематографа. Балет? Да. Был руководителем Музыкального театра имени Станиславского и Немировича-Данченко. Не берусь судить, что он привнес, скажем, в спектакль «Штраусиана», но спектакль был замечательный, и фамилия его стояла. Ставил оперы. Переписывался с разными людьми. Например, с Шостаковичем, чья опера ставилась при нем. Ведущие театральные художники Дмитриев, Вильямс, Акимов, Рындин прошли через Художественный театр. Лучшие художники страны для него — Борис, Володя. Наконец, драматургия, литература… Драматурги, которых он привел в Художественный театр: Всеволод Иванов, Катаев, Леонов, которого он очень любил, Олеша.
Дома на довольно стареньком проигрывателе слушал классическую музыку. Всегда был обложен стопкой литературных журналов. Самых разных — правых, левых. «Новый мир», «Наш современник», «Юность»… Читал все. Фамилию Астафьева назвал мне, когда того знали только местные критики сибирские. В 60-70-е годы он угадывал литературу. Разве что шоу-бизнес был ему чужд. Не помню, чтобы он когда-нибудь говорил об новой эстраде. Эстраду своего времени, я думаю, он знал хорошо. Но Аллу Пугачеву, наверное, нет.
Марков начинал как филолог. Крупнейшие структуралисты Богатырев и ставший американским ученым Роман Якобсон в свое время звали его в Прагу. Вячеслава Иванова никогда не называл Вячеслав Иванов. Просто Вячеслав. Потому что с ним общался в ТЕО. Иванов был очень не доволен, что Марков увлекся театром, а не филологией. Помнил Бердяева. Вообще, Марков был гораздо более начитан, чем это может показаться. Ведь он не стал ученым кабинетного типа, у которого на каждый абзац шестьдесят сносок. Шестьдесят, может быть, в конце жизни он, не мог выдать, но двадцать-тридцать — точно!
Он не был добреньким. Но по отношению к студентам был предельно доброжелательным. Вот почему его любили все курсы. Вы сами знаете, что к педагогам относятся очень по-разному. Причем иногда педагог может любить студента больше, чем студент его. А бывает и наоборот. И все меняется: сейчас замечательные отношения, потом похуже, потом снова получше… Крупнее Маркова фигуры не было. Его уважали и любили. Поэтому смерть его была драмой для студентов не в меньшей мере, чем для преподавателей.
— Кто еще из педагогов на вас повлиял?
— Я уже упоминал фамилию Александра Сергеевича Поля, который преподавал зарубежную литературу. Хотя я с первого курса точно знал, что буду заниматься отечественным театром. При том, что вырос в семье переводчика, в доме звучало все от Рабле и Сервантеса до Пруста. Большинство людей, приходивших в гости или по делам, как правило, были связаны с зарубежной литературой.
— И Бояджиев вас не увлек?
— Нет. Помню, как-то я пришел к нему домой проставить оценку в зачетную книжку, и он меня спросил: «А не хотели бы Вы подумать об аспирантуре?» Я с наглостью и откровенностью сказал: «Григорий Нерсесович, я так люблю отечественный театр, что хочу заниматься только им». Хотя я страшно увлекался и обожал Шекспира. Читал Марло и двухтомник «Современники Шекспира» до того, как поступил в ГИТИС. Шеститомник Лопе де Вега — отец мой был редактором. Двухтомник Кальдерона. Сейчас все время режиссеров уговариваю: «Братцы, откройте Лопе де Вега. Ну, хотя бы, третий или четвертый том. Посмотрите. Не сводится он к „Звезде Севильи“ и „Учителю танцев“! Это стремление к широте знаний, которое обеспечивает мне взгляд вширь, вглубь и так далее. Но Мочалов для меня все равно интереснее, чем Кин, Лермонтов интереснее, чем Шелли, ну и далее везде со всеми остановками. А когда я с середины третьего курса увлекся филологией и русской мыслью, стало понятно, что я занимаюсь именно тем, чем нужно. Однако Александр Сергеевич Поль меня не просто привлек к зарубежной литературе, а показал, какой живой и свободной может быть устная речь педагога. С ним у меня связана, наверное, единственная в жизни мистическая история. Я, вообще, совершенно не мистик, но вот тут... что было, то было. На первом курсе я не очень удачно сдал зачет, и он мне сказал: „Вы знаете, я вам поставлю зачет, но ответили вы недостойно самого себя. Поэтому на следующий год на экзамене вам придется отыграться“. После мне приснился сон, что Поль умер и я говорю речь на его похоронах. Проходит лето. В Ялте я случайно покупаю „Советскую Культуру“ и читаю, что скончался Александр Сергеевич Поль. Я, конечно, ахнул. Его похоронили, а первого или второго сентября нам говорят, что поскольку похороны были, когда никого в Москве не было, то панихида будет сейчас.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32


А-П

П-Я