https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/iz-iskusstvennogo-kamnya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но их общение ограничивалось встречами в банке, на презентациях и прочих светско-деловых сборищах. С Машенькой же он получил возможность побеседовать лишь на открытии «Русского ресторана». Руфинов привез туда дочь, чтобы это оранжерейное, лишенное общения со сверстниками дитя могло воочию убедиться в том, что вечер, проведенный в обществе умной и душевной Анны, куда полезнее и безопаснее, чем эта деловая пьянка. Но Маша уже настроилась и объявила родителям, что, если они ее и на этот раз не возьмут с собой, она сбежит через окно, пусть ей придется ради этого даже рискнуть своей жизнью.
Она оканчивала музыкальное училище по классу фортепиано и всякий раз испытывала чувство неловкости оттого, что на занятия ее привозит телохранитель отца Матвей и в условленное время забирает. У Маши не было возможности даже зайти с однокурсницами в кафе, чтобы спокойно выпить чашку кофе и съесть пирожное, – всюду ее находил Матвей и только одним бесстрастным профессиональным взглядом телохранителя, словно магнитом, вытягивал ее из кафе или магазина.
– Ты скажи, и я куплю тебе хоть сотню пирожных, – говорил он, увозя Машу на черном «Мерседесе» домой.
Она сжимала маленькие кулачки, вся напрягалась и едва сдерживала себя, чтобы не заплакать. За окнами мелькали весенние улицы, заполненные цветной массой улыбающихся и радующихся весне людей, проплывали распустившиеся по-детски молочно-нежной листвой каштаны и тополя.
Дома Машу уже ждала мама. Ольга Руфиновна, в прошлом физик, ныне дама, известная в городе своей благотворительностью и кое-какими политическими начинаниями, смирилась с тем, что ее муж не собирается уезжать из страны – хотя десять лет назад у них были визы и билеты в Германию, – но с условием, что он не будет вмешиваться в воспитание дочери, а гарантирует финансовую поддержку и хотя бы видимое понимание.
– Я создам государство в государстве, – объявила Ольга и сформулировала Руфинову философскую концепцию своей цели: – Я хочу оградить Машу от всего того, что окружает ее сверстников в это ужасное время. Эта плесень не должна касаться ее. Школа и дом – вот и все, что ей нужно, чтобы она нормально развивалась, пока не сформируется как личность. Пусть это будет немного походить на тюрьму, но это все же лучше, чем потерять дочь. Я не хочу, чтобы она целовалась с каким-нибудь прыщавым недоумком, играющим на фаготе или трубе, – имелись в виду однокурсники в музыкальном училище, – пусть подрастет, а там видно будет.
Но Маша уже выросла, ей уже исполнилось двадцать лет, и Руфинов, не выдержав, вмешался в ход событий.
– Она имеет право видеть мир, в котором живет. Это дома ты устроила рай для нее, а если с нами что-нибудь случится – не дай бог, конечно, – как она будет жить, ты подумала?
Напудренный нос Ольги порозовел, землянично-влажные губы задрожали, она понимала, что муж в какой-то степени прав, но время-то было уже упущено. И вот тогда начались для Машеньки волшебные, полные тайн и разнообразных впечатлений выходы в свет, которые мать называла выходами во тьму. Мир презентаций и приемов, участие в благотворительных акциях, где Маше было позволено разносить по столикам гороховый суп и кашу с котлетами для одиноких стариков и старух, – все это внесло в Машино представление о взрослой жизни элемент значимости и серьезности. Но все же этого ей было мало, хотелось свободы в перемещениях, во встречах, в знакомствах. Но тут началась весна, Маша неожиданно подхватила воспаление легких. Ее лечили в хорошей клинике, которая, однако, своей стерильностью и обилием лекарств и уколов лишь усугубила болезненно-угнетенное состояние Маши, хотя заболевания как такового уже и не было. И тогда ее повезли на дачу, в Кукушкино. Там было много солнца, зелени, свежего воздуха и птиц. Там возродился румянец, улучшился аппетит, Маша могла целыми днями нежиться на солнце – плетеное кресло выставлялось на крыльцо, – пить парное молоко, дышать ароматом розовых и желтых цветов, которые нежным ковром расстилались у нее под ногами. Анна, родственница отца, которая уже несколько лет жила у Руфиновых и занималась воспитанием Маши, сопровождала ее на прогулках по лесу и лугам. Анна была начитанной и умной женщиной, но почему-то раздражала Машу. Уж слишком любила она порядок, слишком часто мылась в душе, слишком чистыми и белыми были ее блузки, слишком туго были затянуты в хвост ее черные блестящие волосы, слишком хорошо поставленным был ее слегка гортанный и сухой голос – все слишком. Она вставала по будильнику, все делала по расписанию, постоянно ровным голосом одергивала непоседливую и увлекающуюся Машу, заставляя заниматься. Анна присутствовала всюду, начиная с гимнастики и душа – чем особенно раздражала стыдливую Машу – и кончая упражнениями на фортепиано. Она навязывала ей свои вкусы в литературе, принося неизвестно откуда – но скорее всего из дома, ведь не может же такая женщина, как Анна, жить без собственного дома – книги по философии, истории искусств и литературе почему-то в большинстве своем немецких авторов. Маша усваивала все быстро, какой-то сложный механизм работал в ее рыжеволосой голове, и блоки густого типографского текста просто проглатывались девушкой, но до сердца доходили лишь старинные романсы о любви, о рыцарях Грааля, о чудовищах и прекрасных воительницах, о Тристане и Изольде, Квентине Дорварде и Айвенго. Потрепанный сиреневатый томик Шарля Нодье, которым зачитывалась Маша, Анна спрятала в шкаф под аккуратно сложенные наволочки и полотенца, но Маша нашла ее и обиделась. А вечером, когда они вдвоем после ужина пили чай на веранде, она достала книгу и, преспокойно шелестя страницами, демонстративно вздохнула, как если бы ее занимала особенно пряная деталь текста.
– Непотребное чтиво, Маша, – сказала Анна и выпрямила и без того прямую, как строительный отвес, тонкую спину, потянулась всем своим стройным телом в полосатом черно-красном халате и повторила фразу, делая ударение на первом слове.
– А для меня потребное, очень даже потребное. – Маша бухнула в чашку сразу несколько кусков сахара и утопила на дне бокала две крупные клубники. – Вы бы шли спать, Анна Владимировна, уже поздно.
Когда вечер в «Русском ресторане» подходил к концу, когда сытые и пьяненькие гости пили поднесенное им на расписных подносах девушками в русских народных сарафанах кофе с конфетами и ели фрукты, вот тогда Хорн осмелел и, зная о том, что Руфинов запрещает дочери с кем-либо разговаривать, а тем более танцевать, подошел к их столику и, обращаясь к Борису Львовичу, произнес собранную им тщательно, словно миниатюрная мозаика, фразу:
– Вы позволите пригласить вашу дочь потанцевать?
Миша, весь вечер внимательно наблюдавший за Руфиновым, дождался-таки момента, когда Борис Львович, первые два часа напряженный от показного гостеприимства – гости знали, что именно Руфинов является негласным хозяином ресторана, – наконец расслабился, выпил шампанского с женой, тоже, кстати, уставшей за вечер, и все внимание обратил на откровенно скучающую дочь. Маша действительно сначала пыталась рассмотреть приходящих людей, но постепенно вся эта разряженная колышущаяся масса расселась за столы, начали взлетать вверх пробки от шампанского, запахло салатами и горячим мясом, зазвучал плохого качества джаз, погасили лампы, и малиновый свет прожекторов начал выхватывать из толпы танцующих парочки – вот тогда и стало нестерпимо скучно.
– Ну, что я тебе говорила? – спросила Ольга, промокая салфеткой выступивший на лбу пот.
Еще недавно такая свежая, энергичная, соблазнительная в сине-голубом шифоновом платье, Ольга, опустившись на стул рядом с Машей, теперь походила на помятый цветок ириса. От нее даже пахло ирисом. Маша не успела ответить – подошел Хорн. Руфинов, прожевав маринованный гриб, улыбнулся:
– А, Миша, присаживайся! Как тебе все это? – Он повел рукой в клубящемся от табачного дыма пространстве. – Как ресторан?
Миша онемел. До него вдруг дошло, что он осмелился подойти к самому Руфинову, и он неловко замер в растерянности, пока наконец не нашелся, что ответить:
– Ресторан богатый, что и говорить.
Между тем Руфинов, подцепив вилкой следующий коричнево-черный блестящий гриб, снова улыбнулся Хорну, как старому знакомому, и выразительно кивнул в знак согласия. Затрепетали шифоновые оборки на платье Ольги, она вдруг встала из-за столика и направилась к спешащей к ней женщине в черном платье.
– Маша, потанцуй с Мишей. Как Исаак Самуилович, пишет?
У Хорна отлегло:
– Пишет.
Маша между тем, неслышно икнув, одернула маленькое красное платье, повела плечами, словно расправляя их специально для Хорна, и, позволив ему взять в прохладную и сухую руку свою горячую ладонь, послушно пошла за ним. Чувствуя под рукой теплый шелк платья на ее спине, пушистое касание ее золотых в малиновых бликах волос на своей щеке, Хорн осознавал, что то, что сейчас с ним происходит, как оказалось, не имеет ничего общего с тем платоническим обожанием, которое он сам себе придумал. Он испытал сильное и жгучее наслаждение сладострастника, выплескивающего свой терпкий яд в ранку еще ничего не почувствовавшей жертвы.
Если бы некий проницательный и очень внимательный человек, наблюдавший за ним еще час назад, спросил его: «Миша, что ты от нее хочешь?» – он бы даже не знал, что ответить.
Ему хотелось ее иметь, но не в том смысле, в каком хочет иметь мужчина женщину, а иметь вообще, насовсем, на всю жизнь. «Мне достаточно просто видеть ее, но постоянно. Я хочу смотреть, как она ест, как ходит в домашней одежде по квартире, как намазывает масло на хлеб, как играет с кошкой или щенком, как нюхает цветы, как хмурит лоб, читая книгу, как смеется над Ришаром, как моет свои длинные ослепительные оранжевые волосы, как стоит голенькая в ванне и намыливает розовым мылом свое нежное тело». Ему хотелось быть невидимым, чтобы иметь возможность забраться к ней в спальню, сесть на краешек ее постели и подсмотреть ее чистые, полные тайн и вопросов сны.
Что бы сказал, интересно, отец, если бы Миша признался ему в своих чувствах к Маше? Он бы посоветовал украсть ее и привезти в Тель-Авив. «Мы прокормим эту девочку». Да, отец говорил именно так, когда Миша собрался жениться на Гере. Они прожили чуть больше месяца, и Миша ушел от нее. Гера – очень красивая брюнетка с белой кожей и сине-зелеными глазами. Как-то раз Мише позвонили в офис и сказали, что она встречается с художником Дождевым в его мастерской. Он, бросив все дела, поехал по адресу и столкнулся с Герой на лестнице у квартиры художника.
– Что ты здесь делаешь?
– Была у знакомого художника, а что?
Он оттолкнул ее – неслыханное дело! – и позвонил в названную ему по телефону квартиру. Гера тем временем стремительно спускалась вниз, дробь ее каблуков болью отзывалась у Миши в голове.
Дверь открыл голый молодой мужчина и со словами: «Гера, детка, ты что-то забы…» – онемел. С мокрой головой и полотенцем в руках, он впустил в квартиру Хорна. Квартира была огромная, захламленная, в ней пахло дымом сигарет, водкой, потом, мылом – словом, всем, чем угодно, только не красками, как пахнет обычно в мастерских. В дальней комнате, на широкой постели, он нашел еще одного голого парня, который, увидев в дверях взбешенного побелевшего Хорна, даже не пошевелился для того, чтобы прикрыть свою отвратительную наготу. Не надо было обладать буйной фантазией, чтобы представить, как эти двое забавлялись с Герой. Картина, возникшая в воображении Миши, представляла собой фрагмент яростного процесса совокупления двух поросших обезьяньей шерстью молодых мужчин с очень белой, словно присыпанной пудрой, черноволосой женщиной, извивающейся в угоду их неутомимой плоти, скользящей в горячих устьях, подаренных им Герой. Хорн даже слышал сухие, шершавые звуки, сопровождающиеся неестественно учащенным тройным, почти в унисон, дыханием на фоне маслянисто-механических вакуумных ударов. Далее чья-то услужливая невидимая рука воображения повела его в ванную комнату, где эти трое мылись, похохатывая над резвостью Геры, пускающей пузыри припухшими, потемневшими, искусанными губами; четыре мохнатые руки скользили по ее гибкому, в мыльной пене, хрупкому телу, которое, не успев остыть от зуда желания, вновь было готово продолжить изнуряющие и сложные игры проникновения в ее женскую, животную – в этом Хорн уже не сомневался – сердцевину. Потом они ее, наверно, одевали, как беспомощную, уставшую от забав девочку, заполняя ее ослабевшими тонкими ногами прозрачное пространство чулок, застегивая на ней крючочки, пуговички, шлепая туго натянутыми резинками по ее талии и расправляя на ней мягкие складки шерстяного костюма, а затем выпроводили ее наконец на лестницу, прямо в зубы озверевшему Хорну.
Миша хотел спросить, кто же из них Дождев, но подумал, что теперь это уже не имеет никакого значения. Первым его желанием, после того как он оставил эту страшную, пропитанную дурными запахами квартиру, было убить Геру. Но уже к вечеру это прошло. Он убрал в чемоданы ее вещи и отвез их к ней на квартиру, ничего не объяснив и даже не посмотрев ей в глаза. А пустоту и горечь, облаченные в неприязнь к женщинам в целом, Хорн растворил в работе, постепенно вытравляя Геру из своей жизни. Но самое удивительное заключалось в том, что после происшедшего Хорн, словно влекомый ароматом синтетического мазохизма, стал ходить на все художественные выставки, чтобы увидеть картины Дождева. Мазохизм в том же смысле, что и боль, которую, как любой нормальный человек, должен был чувствовать любовник Мишиной жены, заключивший Геру в деревянную рамку портрета – а Миша был уверен, что Дождев запечатлел его жену именно в момент захлебывающейся страсти, – должна была принести какое-то успокоение. Это было сложное чувство, замешенное на неуверенности в себе, в котором не так уж и просто себе признаться, и, конечно, на ревности в ее чистом виде.
1 2 3 4


А-П

П-Я