https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/Terminus/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

.. Вот профессор Гредескул явился, сказал слово, вспомнил минувшее и — прости-прощай! Прочнее других в памяти застревали враги, Вильгельм Второй, например, а еще был у Корнилова постоянный — Смеляков Мстислав Никодимович... Вот еще буровой мастер Иван Ипполитович... Да и Евгения Владимировна Ковалевская уж не стала ли тоже оппоненткой?
Спросив себя таким образом, Корнилов отвечать сам себе не стал, он поскорее снова подумал о Елизавете. «У нее постояльцев в душе нет,— подумал он,— она их повсюду ищет и не находит!»
И спустя некоторое время она это подтвердила.
— Вот беда-то, Петр Николаевич, так беда: песни складывать не могу! Песня у меня есть, а слово для нее одно. Одно, а далее нету ничего... пусто! С одним-то какая песня?! С одним только одной да в поле где-нибудь, чтобы никто не слыхал, и петь. И даже не так петь, как голосить...
Елизавета была певицей, но нескладной, такой же, какой была она вся — всей душой.
На людях не пела: «Кто бы научил от стеснения избавиться, а уж тогда бы я и на людях запела бы! По радио бы!» — но в поле Корнилов ее слышал.
Голос был необыкновенной силы, легко переходил от верхнего регистра на нижний и обратно, а песни действительно не было, пения не было, только голос сам по себе. Голос был дик и дичал, должно быть, тем больше, чем становился сильнее, и мучился этим, смутно зная, что где-то существуют другие, воспитанные и обихоженные голоса, что для них строятся дворцы, называемые театрами, и там они чувствуют себя как дома... У этого голоса дома не было, он был бездомен и поэтому несчастен... Он бы, наверное, так и не узнал своего несчастья, если бы не радио, которое Елизавета услышала на базаре в окружном городе в день Седьмого ноября...
На базарной площади тот раз не торговали, хотя подвоз был и покупатели были во множестве, но все, кто приехал из деревень, «будю с ума свихнулись», рассказывала Елизавета, все подозревали дело нечистое и ни на слово не верили агитаторам, которые, выступая по радио, говорили о годовщине Великой революции, а также объясняли, что такое радио...
Вернувшись домой, в Семениху, Елизавета долго и мрачно молчала, Митрохин-отец заподозрил — не свихнулась ли «дочерь».
Потом она пришла в себя, но радиоголоса преследовали ее, снились по ночам, она представила себе существование другого мира, с другим, не деревенским пением, а петь сама перестала.
Она поняла, что голос — это общение, что она этого общения всегда была лишена: в Семенихе парни и девки над ней, над трубным ее голосом больше потешались, чем слушали ее. Семениха была деревней не песенной, и никто никогда не мог передать Елизавете каких-нибудь мелодий, кроме частушечных и двух-трех протяжных, заунывных, но и они не приникли к ней, она тоже никому и ничего не внушила своим голосом, ни в одного человека не проникла, и он, ее голос, когда опамятовался после того базарного дня, так и остался в ней самой и только для себя.
Теперь ежедневно поутру и в полдень, когда вдалеке на проселке стучали колеса телеги, а в телеге стучали чугунки и миски, которые привозила Елизавета, этот стук перекрывался ее бездомным голосом, и Корнилов, слушая, думал, что напрасно она так хочет разрушить свое одиночество. Разрушит, а что найдет? Вот он, Корнилов, в какие только миры не ходил, богом и тем был, а что нашел?
Возникала, кажется, необходимость что-то объяснить Елизавете.
Странно...
Уговорить ее оставаться в одиночестве, не искать ничего другого? Или ему все равно что объяснять, лишь бы объяснять? И даже объясниться ей — такой огромной, нескладной, могучей, голосистой?
Ну, ну... Вот мужики кругом — Сенушкин, Митрохин, мастер Иван Ипполитович, много мужиков,— никому же и ничего он не хочет объяснять, а только слушает их и пытается узнать, кто бросил камень.
Ну, ну... Однако... Какие только желания не являются мужчине в возрасте вокруг сорока! Какую только путаницу между серьезным и случайным не производит мужчина во цвете лет!
Нет уж, лучше так: нынче, в период нэпа, по всей стране наблюдается пробуждение масс. Вот и Елизавета тоже пробуждается, и все тут, и все объяснение, объяснение социального явления.
Ах, как любит эти слова «пробуждение масс» Митрохин-отец! Произносит их с восторгом, полагая при этом, что он-то сам, собственной персоной, давно пробужден, давным-давно бодрствует, что его миссия — пробуждать, пробуждать, пробуждать массы к новой жизни. К нэпу.
Ну, а своя-то, родная «дочерь» была ли Митрохиным внесена в списки пробужденных им? Она-то была ли массой?
Корнилов спросил, а Митрохин обиделся: «А то как же? Еще бы я собственную дочерь обошел своим вниманием! Да за кого же вы тогда принимаете Митрохина, Петр Николаевич?»
Пробужденная или нет, в тревожном сне существовала Елизавета или наяву, но только о ней одной Корнилов точно знал — камень не бросит!
Ничего не бросит она в скважину и ни за что на свете! По одной простой причине — потому что это нехорошо, несправедливо!
Кто?
А кто такое Портнягин?
«Что такое» — это уж слишком неодушевленно, «кто такой» — одушевленно с избытком, «кто такое» —- в самый раз!
...Второй рабочий, профессиональный бурильщик, которого вместе с Сенушкиным привез с собой из города мастер Иван Ипполитович. Рабочий бурконторы «Корнилов и К°» — вот кто Портнягин.
Портнягин именно так о себе и говорил, если спрашивали:
— Кто такое Портнягин? Тут у нас, как водится в буровых партиях, собрались неизвестно кто — не пролетарский класс, и не крестьянство, и не служащие какие-нибудь, а те, которые никто. Верно, что сброд! С миру по нитке, а голому рубашки нет как нет! На бурении во веки веков так было и так будет, потому что пролетарий, либо крестьянин, либо служащий, он своим местом дорожит, а буровик? Какое у него место? Нынче там, завтра не там, нынче крутит штангу, а надоело, он тот же час встал и ушел. У него весь пожиток под мышку влазит. К тому же мастер Иван Ипполитович, он сброд любит. Он таких, как мы, со всего света собирает, мы такие, ему необходимые... В нашей партии сброду даже поменьше, чем в других. Иван Ипполитович, зная, что хозяин Корнилов здесь будет, постеснялся сброду много брать. А в других во всех партиях «Конторы»? В других девяти партиях, которые в нынешний сезон работают, кого только нет! И картежники, и воры, и генералы бывшие, а растратчики — так это уже обязательно! А все ж таки кто такое Портнягин? А ему на все наплевать, вот он кто! Чем более кругом плевать, тем легче жить. Можно сделать, чего-нибудь добиться, а ты наплюнь и не делай; нельзя чего-то делать, не позволяется — обратно наплюй и сделай, пускай не позволяется, не велика беда... Все одно войны разные, перевороты, революции, начальники, писари, все одно они жить не дадут как тебе хочется, все они крутят тобой... Крутят-крутят, а прошли-миновали их времена, и никто не знает, зачем они были-то! Зачем крутили-то? Того ради, чтобы на их место другие цутилыцики заступили? Вот: били-били буржуя, а пришел нэп — и снова ему же аренду сдают, сапожную мастерскую, портновскую, завод какой-нибудь и даже вот буровую контору «Корнилов с компанией»! Этого случая я вроде ни от кого больше не слыхивал... Петр Николаевич, а вы слыхали другой такой же случай? Или это единственное, ваше частное буровое предприятие?
— Не слышал...
— А мне все равно, я об этом не думаю. Думать — овчинка выделки не стоит... Думали, думали, выдумали сознательность, а за ней и все прочее. Выдумали — с сознательностью ни на минуту днем нельзя расставаться, да еще и ночью спи с ей же! Такие дела... То закон божий был, теперь сознательность. А к чему? Хочется человеку выпить, деньги есть, пускай идут и выпьет, а то мировую войну неизвестно по какой глупости затевать можно, а выпить нельзя! Хочется за бабами побегать — побегай, кому вред? Тем более это и без денег, бывает, можно... И когда так, когда без вредной этой сознательности люди бы научились жить, то и войны бы сроду не было, откуда ей взяться? И справедливость сама бы пришла и наступила. Я войны не хочу, убийства не хочу, сознательности не хочу, так я, между прочим, самый справедливый человек, и мне каждая власть и режим вот как обязаны, что я такой есть! Что такой вот я существую и ничего другого не хочу! А то сделай меня сознательным-то, а я, дальше — больше, дальше — больше, да и придумаю тех спихнуть, кто меня сознательным делал. Очень-то это кому нужно? Очень это мне нужно? Такие дела...
И Портнягин действительно был мастером безделья.
Все работают — и он работает, поднимает, опускает, крутит штанги; перекур — и все, отвалившись от скважины, еще минуту-другую не знают, чем заняться: покурить ли сидя, полежать ли молча, затеять ли разговор; а Портнягин время отдыха не теряет ни секунды, он сразу в сторону от скважины едва не бегом, сразу ложится на травку, зажмуривается, задирает рубаху — пусть теперь солнышко поработает, погреет ему брюхо...
Никто с Портнягиным не заговаривает, и хорошо, он помолчит, заговорили, спросили, он о себе что-нибудь расскажет, но будто бы не о себе — о постороннем человеке.
— Я на Алдане в третьем годе золото мыл, старальничал. Мыл, мыл, ворочал, ворочал в артели, ну, не стало сил моих, не вижу прока, хотя бы всей артелью, семнадцать мужиков, с горошину намыли — нету! Я ушел, рассчитался с артельщиками за харчи, должен рубль сорок остался и ушел на речку. На причал матросом, чалка с катеров отдавать-принимать, грузы какие-никакие охранять на той крохотной пристанешке... День работаю, доволен: легко, не суетно, силой тратиться не приходится. И только день этот первый прошел, артельщик старательный является — там неподалеку было, верст, может, двенадцать,— отдай ему рубль сорок долга! А я еще и не заработал тех денег, расчет не скоро, недели две ждать. Ну, я не спорил, занял у старика, он поблизости стоял, держал перевоз, отдал рубль сорок. Артельщик взял, после говорит: «А мы седни с утра на золото напали! В твоем шурфе! Богатое оказалось место! И не чаяли такой удачи!» Бросаю причал, бегу снова в артель — действительно мой шурф в десять раз шире стал, а его все копают, из него породу все моют и моют, золото все идет, идет... Как бы из фабрики какой идет продукция. «А как же я-то?! — спрашиваю у мужиков.— Как бы не я, то и вы, может, минули место, оно же вон как в стороне от других находится. Нет уж, как хотите, а я снова с вами!» — «Рубль сорок отдал артельщику?» — спрашивают меня. «Отдал! Взаймы взял, но отдал!» — «Ну, значит, и все! Значит, мы с тобой в полном расчете, будь здоров!» Такие дела.
Портнягин безразлично улыбается.
Улыбается! Приятно говорить без сожаления и злобы, приятным неторопливым голосом.
Может, выдумывает? Не было ничего: ни старательской артели, ни артельщика, ни долга — рубль сорок копеек? По каким-то словам портнягинского рассказа Корнилов убеждался: было!
У Портнягина не было другого оптимизма, кроме безразличия.
— А по мне, так и вовсе не бывало бы никаких случаев! Нет, и хорошо, и ладно! Их уж сколько бывало разных-то случаев-то, у каждого человека, ну и что? Что из них толку-то, узнал либо нет человек? Да ничего не узнал он! Нет уж, лучше бы они не случались, случаи. Шла бы и шла жизнь без их, куда бы меньше было всякой неприятности!
Он знал что делает, когда не делал ничего.
— Мельтешиться-то? Кто политики выдумывает, тот пускай мельтешится. Тому толк. А мне? А мне на травке полежать, подышать. Потому что в скорем времени, может, и этого за мной не будет, погонют меня куда-нибудь мельтешители, на какую-нибудь войну, так я покуда успеваю полежать на травке, это моя политика. Собственная. Другой думает, будто она есть у него, глупой человек. Глупой и вредный для других.
— Вот я глупой? — спрашивал у Портнягина Сенушкин.— Я ведь и еще собираюсь пожить и даже прибрать к рукам что плохо лежит. Собираюсь! Обязательно.
— Собирайся! Счастье твое, когда прособираешься до конца своей жизни, да так и не соберешься, а только отдохнешь как следует. Потому что за тебя кто-то другой уже сборы сделал, уже намеченный ты под ружье, то ли к голодухе представлен, то ли к нищенству и даже, может быть, к воровству. Скажут тебе: «Воруй, Сенушкин! Так нынче надобно!» — и будешь ты вором. Либо ничего не скажут, без слов обойдутся, но сделают, что без воровства ты и дня не проживешь.
— Ну, это не сильно страшно. На это меня долго уговаривать не придется!
— И правильно: мало ли, долго ли тебя уговаривают, а все одно своего достигнут. Каким тебе скажут быть, таким ты и будешь, ясно! Ясно как божий день... Ты вот выдумываешь, будто ты такой да сякой, а ты такой, как тебе приказывают. И вся недолга.
Иногда Портнягин говорил:
— Запить, что ли? Опять же не с чего.
— Неужто жизнь твоя такая, что не с чего в ней запить? — удивился Сенушкин, и Портнягин подтверждал:
— Тянем ее, будто сильные. Жизнь-то...
— А какие же?
— Сами не знаем какие, потому и тянем.
— Чего-то ради тянем же!
— Потому и тянем, что не знаем, чего ради. А когда бы узнали, тогда бы удавились. Обязательно.
— Я бы нипочем! Разве стрелил бы меня кто! Но чтобы сам, да ни за какие деньги! — убежденно говорил Сенушкин.
— Все устали...
— И даже ничуть! Я лично устроен для житухи! — Сенушкин показывал свою грудь — узковатую, с клочками бесцветной шерстки под шеей.
— И ты усталый до невозможности, только сам от себя скрываешься в этом. И ты тоже на который раз уже живешь, без конца, без края и неизвестно для чего... Для вот этого, для бурения? Так уже тысячу лет буровят люди землю, ну и что? Чего достиг ли? Какого счастья?!
Недавно, готовясь к буровой деятельности, читал Корнилов о китайцах — китайцы подвешивали на блоках помост, на помост поднимались люди, сто человек, и под действием их веса помост опускался вниз, до земли... Потом сто человек по команде спрыгивали на землю, помост резко поднимался вверх, а прикрепленный к нему канат с металлическим конусом на конце — канатно-ударное бурение — опускался вниз, ударяя в забой скважины и углубляя ее...
Так бурили тысячи две лет тому назад...
И долго: годы, десятилетия, века одну скважину...
А уставали-то, поди, как!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64


А-П

П-Я