https://wodolei.ru/catalog/accessories/polka/hrom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Таких, как она, называли «лишенцами», т. е. лишенными всех прав, кроме, пожалуй, одного права — трястись от страха перед рабоче-крестьянской властью и ждать с замиранием сердца, когда ночью явятся чекисты в кожаных куртках и уведут из дому насовсем.
Но, лишив прав одних, революция наделила правами других, кто прежде был обделен. Рабоче-крестьянское происхождение стало лучшим пропуском по пути наверх. И к этому пропуску потянулись тысячи рук, мозолистых, не привыкших держать пальцами перо.
Из нищего украинского местечка добрался на крышах вагонов до Москвы молодой еврей Наум Крацер. Он с детства вместо школы ходил в учениках столяра, пилил и строгал доски и брусья, заливал пазы столярным клеем, вгонял гвоздь по самую шляпку одним ударом молотка и, не случись революции, до конца своих дней зарабатывал бы на жизнь этим ремеслом и дальше соседнего местечка не знал бы, как выглядит мир, он жил в черте оседлости, откуда еврею было законом запрещено выезжать, а уж о Москве и Петербурге не приходилось и мечтать.
В голодной Москве Крацер, едва умевший вывести на бумаге свою фамилию, решился штурмовать науку. Для таких, как он, рабоче-крестьянская власть создала рабфаки, рабочие факультеты, где они проходили ускоренный курс за всю гимназию, чтобы подготовиться к экзаменам в университет.
Вот на этом-то рабфаке и скрестились пути местечкового еврея Крацера и графини Голенищевой-Кутузовой. Он, неуклюжий и малограмотный, был там студентом, а она, образованная и прекрасно воспитанная, работала уборщицей, своими нежными ручками смывала с холодных каменных полов густую грязь, нанесенную сапогами и лаптями жаждущего знаний пролетариата.
В ту раннюю пору советской власти нравы были пуританскими и крутыми. Влюбленность, поцелуи, вздохи при луне причислялись к буржуазным пережиткам и подвергались публичному осмеянию. А связь с человеком из разгромленного революцией класса эксплуататоров считалась страшным грехом и изменой своему рабоче-крестьянскому классу.
Студент рабочего факультета Наум Крацер воспылал страстью к худенькой бледнолицей уборщице. И когда под строгим секретом она призналась ему, что она — бывшая графиня и ему никак не стоит с ней связываться, он, вместо того чтоб отступить, воспылал еще большей страстью.
У Наума Крацера закружилась голова. Подумать только: у него есть шанс стать мужем графини. Десятки поколений его предков, презираемых и преследуемых евреев, покоящихся на местечковом кладбище в бывшей черте оседлости, перевернулись бы в могилах от этой новости и категорически отказались бы поверить, что такое может случиться. Не хотели верить этому и коммунисты — товарищи Наума. Его вызвали в партийный комитет и строго, без церемоний, предупредили, чтоб опомнился и не марал чести пролетария, а не то он горько пожалеет.
Женитьба действительно подорвала карьеру Наума Крацера. В инженеры он выбился. Но дальше не пустили человека с подмоченной пролетарской репутацией.
Он поселился со своей тихой, робкой женой в маленькой комнате нашей большой коммунальной квартиры, и графиня старалась как можно реже появляться на общей кухне, чтоб соседки, прослышавшие о ее родовитом происхождении, не смеялись и не подтрунивали над ней. Зато муж ее не только не стыдился, а где только мог похвалялся своей женой-графиней. И в доме и на службе. Соседи прозвали его «местечковым графом», а на службе сделали организационные выводы и не давали повышения, как бы старательно он ни работал.
И все равно Крацер извлекал немало наслаждения из своей роли мужа графини. Он получал неизмеримое удовольствие от того, что обед ему подавала графиня, и подавала так, словно она — лакей, а он — граф. Когда он натирал мозоли, графиня подносила ему горячую воду в тазу, и он опускал в этот таз свои несвежие пахнущие ноги и блаженствовал, пока она, стоя на коленях, намыливала каждый его пальчик и безопасной бритвой «Жиллетт» срезала с размякшей ступни наросты.
У них родился сын, вылитый еврей, но графский титул матери, как клеймо, омрачал его детство. Во дворе мальчишки часто били его и окрестили прозвищем «графеныш». В те годы в Москве антисемитизм строго преследовался, а классовая ненависть, наоборот, поощрялась. Поэтому мальчика изводили не из-за семитских печальных глаз, а за происхождение по материнской линии от графов Голенищевых-Кутузовых. Наум Крацер выбегал во двор с ремнем в руке и разгонял обидчиков сына, называя их «босяками», «голытьбой» и «хамами». В эти моменты он сам чувствовал себя если не графом, то, по крайней мере, представителем дворянского сословия.
Во вторую мировую войну, когда в России надо было вызвать патриотические чувства, вспомнили великих предков, некогда прославивших русское оружие, и имя фельдмаршала Кутузова замелькало в газетах и на красных транспарантах, и даже был выпущен ор— ден Кутузова, которым награждали высших офицеров за боевые заслуги, и на этом ордене сиял серебром одноглазый, с повязкой через лоб, профиль дальнего родственника Наума Крацера. Вспомнили и жену Наума, правнучку фельдмаршала, и выдали хороший, по тем голодным годам, персональный продовольственный паек. А когда хватились, что у фельдмаршала имеется праправнук, сын Крацера, потребовали, чтоб он немедленно поменял фамилию отца на мамину и восстановил на благо отчизны славное имя Голенищева-Кутузова. Но опоздали. Сын графини и Крацера успел попасть на фронт рядовым солдатом и очень скоро погиб. В похоронном извещении, полученном родителями, он все еще значился Крацером.
Они оплакали сына, и остались вдвоем.
Но жену Крацера, графиню Голенищеву-Кутузову, уже не оставляли в покое. Ее приглашали в президиум, когда в Москве собирались важные совещания, и докладчики с трибуны каждый раз поворачивались к ней и даже указывали пальцем, когда говорили о патриотизме, любви к Родине и преемственной связи славного прошлого русского народа с еще более славным настоящим. В паспорте она была записана по мужу— Крацер, но этим именем ее не называли. А только девичьим — Голенищева-Кутузова. Потому что к тому времени к евреям стали относиться в Советской России примерно так же, как сразу после революции относились к свергнутому классу, к дворянам и буржуям.
И однажды ее, бывшую графиню, а по мужу — Крацер, вызвали к очень высокому советскому начальству и без обиняков сказали:
— Гоните вы этого еврея к чертовой матери. Вы же-русская. Гордость нашего народа. Зачем вам этот грязный жид?
Графиня побледнела и, ничего не сказав, покинула кабинет, хлопнув дверью.
С тех пор она стала чахнуть и скоро скончалась.
Наум Крацер похоронил ее на еврейском кладбище. И на все деньги, которые он собрал за долгие годы семейной жизни, заказал и поставил на могиле жены мраморный памятник. Проект памятника разработал он сам. Скульптор лишь старательно воплотил в камне его замысел.
На гранитном пьедестале в натуральный человеческий рост сидела в кресле покойная жена Крацера, а сам он, тоже в полный рост, стоял перед ней, опустившись на одно колено, и лобызал протянутую ему руку.
На черном цоколе золотом горели слова:
«Графине Голенищевой-Кутузовой от скорбящего мужа Наума Крацера».
Этот необычный для еврейского кладбища памятник и по сей день стоит среди каменных плит с древнееврейскими надписями и шестиконечными звездами Давида под Москвой, в Востряково.
А гипсовая модель его в натуральную величину много лет стояла в нашей коммунальной квартире, совсем загромоздив и без того тесную комнату Наума Крацера. Он так и жил в этой комнате вдвоем с памятником. Гости к нему перестали приходить. Даже соседи испытывали неловкость, заглянув в приоткрытую дверь: то ли музей, то ли часовня.
Потом умер и он. Муж графини. Где он похоронен, я не знаю. В его комнате поселились новые жильцы, и куда они выставили громадную гипсовую модель надгробия, я тоже не знаю.
Зато евреи, приезжающие на кладбище в Востряково по разным невеселым делам — или хоронить родных, или навестить могилу, — сначала с недоумением, а потом с почтением останавливаются перед мраморным памятником и с уважением повторяют имя Наума Крацера, ничем не выдающегося еврея, которого будут помнить, пока стоит это кладбище. Потому что он умудрился достигнуть недостижимого и навечно утвердить себя в камне как мужа графини.
ПРАВЕДНИК
В Иерусалиме солнце горное. Не изнурительное. Даже в летний полдень. Сухо. И очень-очень тепло. В Иерусалиме даже приезжий не потеет и не устает от жары.
Музей Яд вашем стоит на вершине горы, над Иерусалимом. Это — мемориал в память о жертвах Катастрофы европейского еврейства.
64 Даже в самую сильную жару сюда тянутся люди. Экскурсанты и туристы. Со всего мира. И среди них много неевреев.
В черных лимузинах поднимаются по спиральному шоссе среди пыльных кипарисов и сосен правительственные делегации разных стран. Посещение музея Яд вашем-непременная часть программы их пребывания в Израиле.
Впереди и сзади лимузинов парами несутся военные мотоциклисты в белых пластмассовых шлемах. Обыкновенных туристов, прибывших в автобусах, израильские полицейские слегка придерживают у входа, пропуская вне очереди правительственную делегацию.
И кто бы ни были люди в лимузинах, японцы ли, румыны, уругвайцы или немцы, они, прежде чем спуститься, как в пещеру, в забранное черным бархатом, высеченное в скале помещение музея, как перед входом в еврейский храм, надевают на головы черные ермолки, услужливо поданные им молчаливыми привратниками.
Из полумрака музея, где лишь светятся огромные документальные фотографии, сделанные палачами до казней и после, с которых смотрят, раскрыв рты в немом крике, еврейские дети перед дулами винтовок, где стоят в очереди, белея голыми телами, у входа в газовую камеру еврейские женщины с прижатыми к груди младенцами, где лежат, оскалившись, груды младенцев, иностранцы выходят на яркий знойный свет, щурясь и пряча слезы. Подавленные. Угнетенные чувством собственной вины за то, что их народы допустили в свое время такое, ничего не сделали, чтоб предотвратить.
И тогда израильские гиды ведут их на узкую аллею, обсаженную молодыми деревцами. И лица иностранцев проясняются. Эта аллея называется Аллеей праведников. Каждое деревцо на ней посажено в честь человека, нееврея, не побоявшегося в ту пору протянуть руку несчастным, поставить на карту свою жизнь ради спасения еврейской семьи или еврейского ребенка.
У подножья каждого деревца-керамическая табличка с именем праведника и названием страны, где им были спасены евреи.
Калигури Челия (Италия) Кристиансен Анна (Дания) Жиль и Мари Феди (Франция) Андрис и Ида Янсен (Голландия) Рихтер Эмма (Германия) Зенон не выходит на Аллею праведников, когда там проводят в окружении полицейских официальную делегацию. Он отсиживается ниже деревьев на голом каменистом склоне холма. Таков его уговор с полицией. При делегациях не появляться. А к отдельным туристам может приставать сколько хочет. Израиль — свободная страна, и попрошайничать законы не воспрещают.
У Зенона нееврейское лицо. Он — поляк. Чистокровный. Блондин с выцветшими голубыми глазами и обожженной на солнце и сморщенной от сухости кожей. В первые годы его нос и лоб багровели и шелушились от южного солнца, как молодой картофель. А теперь кожа пропеклась, стала темно-коричневой. Завитки нечесаных волос выгорели до белизны.
Киббуцная панамка, из синих и белых клиньев, съехала ему на нос, прикрыв глаза от прямых лучей солнца. Он сидит на ребристом камне. Спине и ягодицам даже через ткань горячо. Из-под края панамки сощуренные глаза следят через негустые кроны деревьев за цепочкой одетых в темные костюмы официальных гостей. Они удаляются, за ними и полицейские, и на аллее появляется болтливая и пестро одетая публика — туристы из Америки или Франции. Наметанный глаз Зенона определяет по их нескованному поведению, что это не христиане, а евреи.
Тогда он достает из-за камня почти пустую бутылку, разбалтывает остатки водки на дне и, выпив до конца, швыряет подальше. Затем встает с камня, критически морщась, смотрит на свои пропыленные и изношенные башмаки, подтягивает мятые штаны, все время норовящие сползти с его худых бедер, и тяжело шагает вверх, к аллее. Из нагрудного кармана выгоревшей армейской рубашки цвета хаки он без рук, запекшимися губами достает сигарету, перекатывает ее кончик в беззубом пустом рту, но не зажигает. Лучшее средство остановить туриста и завязать душевный разговор — попросить огоньку прикурить.
Пустая бутылка, брошенная Зеноном, долго скатывается по каменным уступам, не разбиваясь, а лишь издавая приглушенный звон.
— Здравствуйте, дорогие гости, — сняв с полысевшего темени киббуцную панамку и галантно взмахнув ею, будто в поклоне, до самой земли, обращается он к туристам по-английски. — Добро пожаловать на многострадальную землю Израиля.
Туристы, естественно, останавливаются, привлеченные и этим необычным приглашением, и всем обликом пожилого оборванца, никак не похожего на гида.
Он просит прикурить, и не одна, а сразу несколько зажигалок тянутся к нему со щелканьем, испуская невидимые язычки пламени. Прикурив, он окутывается дымом, вежливо благодарит и представляется:
— Кто я такой? Вы знаете? Ну, кем я вам показался с первого взгляда? Старым гоем, верно? Я не отрицаю. Я — не еврей. Я — гой. Но такой гой, как я, стоит иного еврея.
Вы видите вон то дерево? Слева, третье с краю. Это мое дерево. Не я его посадил. Его посадили в мою честь. Напрягите зрение… прочтите имя праведника под этим деревом… Зенон… и фамилию читайте. Да, да. Меня зовут Зенон. Это я из Польши. А следовательно, я-праведник. Когда фашистские людоеды, эти нелюди, эти варвары, убивали всех евреев подряд, я… простой поляк… христиански поставил свою голову на кон…
Он говорил хрипло и громко, не совсем послушным от выпитой водки языком, а панамку так и не натягивал на голову, а держал в руке книзу донышком, и туристы, без понуканий с его стороны и не дожидаясь просьб, смущенно клали, засовывали в панамку мятые израильские лиры и зеленые американские доллары.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я