https://wodolei.ru/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Что ты делаешь?
— Сядем, — сказал я. — Ты не бойся… Я же обещал… Я притянул ее к себе на колени и ощутил грудью стук ее сердца — как у голубя.
— Дурочка! Что ты во всем этом понимаешь!
— В чем? — спросила она.
— В том, какая ты у меня… В нашей с тобой любви.
— Непутевая она у нас… Если б не война!…
— Тогда бы я не встретил тебя.
— А я и без тебя встретила б!
— Кого?
— Как кого? Тебя. Ты где жил?
— В Обояни.
— Ну и приехала б!… А там у вас одеколон делают?
— Кирпичи, — сказал я.
— Обоя-ань… Расскажи мне о себе. Всё-всё!
Я рассказал всё-всё и сам удивился тому, как это было немного. Мы жили с матерью в Медвенке. Это райцентр. Мать была там учительницей. Я закончил десятилетку, но не в Медвенке, а уже в Обояни; в 1937 году маму уволили, а меня исключили из комсомола. За что? У нас было несколько томов «Отечественной войны 1812 года», и мы с матерью знали всех генералов от Барклая-де-Толли до Тучкова-третьего. Ну, вот за этот интерес к русским генералам… А в Обояни я вступил в комсомол снова. Скрыл прошлое — и вступил!
— Приняли? спросила Маринка.
— Кто? — не понял я. — Те, что исключали?
— Да нет, вообще.
— Приняли. — И я ругнулся, так, чтоб отвести душу.
— Не ругайся, — попросила Маринка. — Ты очень любишь ругаться. Прямо как мой отец. Он тоже часто выражался…
— А где он? — спросил я.
— На фронте… Два месяца нету писем… Где это Шклов находится, не знаешь?
Я подумал о своем последнем письме маме, посланном еще из Мытищ, о крыше и выбитых окнах в Маринкиной хате, о погребе и Кольке, и что-то обидное шевельнулось во мне к самому себе. Почему-то мне вспомнилось, что самым ненавистным словом у мамы было «проходимец». Хуже такого определения человека она не знала.
— Ты чего замолчал? — спросила Маринка.
— Думал, — сказал я.
— О чем?
— О себе… И о тебе тоже… Знаешь, у нас все с тобой должно быть хорошо и правильно! Давай поженимся…
То, что я сказал — поженимся, отозвалось во мне каким-то протяжным, изнуряюще благост-ным звоном, и я повторил это слово, прислушиваясь к его звучанию и впервые постигая его пугающе громадный, сокровенный смысл. Наверно, Маринка тоже ощутила это, потому что вдруг прижалась ко мне и притаилась.
— Поженимся! — опять сказал я.
— Что ты выдумываешь, — произнесла наконец Маринка. — Где же мы… Война же кругом!
— Черт с нею! — сказал я. — Мы поженимся так пока, понимаешь? А после войны только будем как настоящие муж и жена. Хорошо?
— Что ты выду-умываешь!…
— Завтра поженимся, в день моего рождения…
— Господи! Что ты говоришь? — воскликнула Маринка, и в эту минуту она была очень похожа на свою мать, когда та увидела лошадь в сенцах и сказала: «Господи». — У меня же тоже двадцать второго ноября день рождения! Ты вправду?
— Ну да. Двадцать один стукнет. Ты думаешь, я молоденький?
— Не-ет, я и не думала… А мне тоже восемнадцать стукнет. А ты думал, сколько?
— Пятьдесят шесть, — сказал я.
— Что ты! Маме и то сорок пять только!…
— Дурочка ты!…
Возвращался я бегом, и подмерзший снег не скрипел, а пел у меня под ногами, и мысленно я пел сам, и со мной пела вся та ночь — чутко-тревожная, огромная, заселенная звездами, войной и моей любовью. Я хорошо понимал, что моя радость «незаконна», — немцы ведь подходили к Москве, но всё равно я не справлялся с желанием поделить свое счастье поровну со всеми людьми.
В окопе с дежурным отделением был Васюков.
— Как дела? — спросил я его.
— Все в порядке, — ответил он. — А у тебя?
Мы сошли с ним к проволочному заграждению, широкой кривулиной уходившему в лунно-дымную даль центра обороны. На кольях и на колючей основе проволоки мерцали блестки легкого инея, и все это безобразное нагромождение казалось теперь осмысленно безобидным, нарядным, кружевным.
— Послушай, Коля… Понимаешь, я женюсь! Завтра женюсь, — бессвязно и благодарно сказал я Васюкову. Он посмотрел на меня, отступил в сторону и спросил, давясь хохотом:
— Только жениться? А иначе, значит, никак? Молодец девка!…
Я ударил его дважды, и в окоп мы вернулись порознь.
Никто из нас по-настоящему не нюхал еще войны. Пока что мы ощущали ее морально и только немножко физически, когда рыли окопы. Мы не встречали ни убитых, ни раненых своих, не видели ни живого, ни мертвого немца. Мы видели лишь — да и то со стороны — вражеские самолеты. Они всегда пролетали большими журавлиными стаями, и рев их надолго заполнял небо и землю. Я никогда не слыхал, чтобы в этот момент кто-нибудь произнес хоть слово. Тогда бойцы почему-то избегали смотреть друг на друга, торопились закурить, и лицо у каждого было таким, будто он только что получил известие о несчастье в доме. Зато надо было слышать тот по-русски щедрый приветственно-напутственный и ласковый мат по адресу своего самолета, когда он появ-лялся в небе! Заслушаешься и ни за что не утерпишь, чтобы не прибавить чего-нибудь и от себя…
Утро дня моего рождения выдалось крепким, ясным и звонким. Взвод занимался гречневой кашей с салом, когда над нами появился странный самолет с прямоугольным просветом в фюзеля-же. Такого я еще не видел. Небо было бирюзово-розовым, и самолет казался на нем как грязная брызга. Он повис над нашим окопом, и мы отчетливо видели белые кресты на его крыльях и слышали натужно-вибрирующий гул моторов.
— Разведчик ихний, — не глядя на меня, сказал Васюков. — Разрешите мне из ПТР… Может, ссажу!
Я сказал: «Действуйте» — мы были теперь на «вы», — и он бросился к Крылову за ружьем, но долго не мог прицелиться — самолет кружил прямо над нами, а длина ПТР достигала двух метров, и его не на что было приладить.
— Кладите ствол на меня! — приказал я и уперся руками в стенку окопа. Васюков так и сделал. Ствол ружья плотно прилегал к моему левому уху, и я на всякий случай зажмурился и раскрыл рот. Выстрел я ощутил спиной и головой, наверно, так чувствуешь себя после удара колом.
— Ну, что? — крикнул я.
— Не берет сразу, — отозвался Васюков. — Станьте-ка повыше…
Я стал, а он, повозясь и покряхтев сзади меня, снова ударил.
— Ну, — крикнул я.
— Не берет, гад! Станьте пониже…
— Стань сам, раз не умеешь стрелять! — сказал я, но сразу мне не удалось освободиться от ружья, — Васюков, видать, налег на приклад, заорав что-то несуразное:
— Ага-а, располупереэтак твою…
Взвод тоже орал. Я не сразу поймал глазами самолет и закричал вместе со всеми: он кривобоко тянул на запад, пачкая небо серым, бугристым следом дыма. По нему бил теперь весь батальон, и я не знал, как же мне доказать Калачу, что разведчика подбил мой взвод? Он может и не поверить…
Я выстроил взвод позади окопа и скомандовал:
— Старший сержант Васюков! Три шага вперед!
Он вышел строевым шагом и стал «смирно».
— За проявленное мужество и находчивость при уничтожении вражеского самолета старшему сержанту Васюкову от лица службы объявляю благодарность!
И тогда с Васюковым что-то случилось. Он насупился, покраснел и ответил чуть слышно:
— Служу… служу Советскому Союзу…
С ума сошел! Разве можно отвечать таким тоном, да еще перед строем! Я повторил благодар-ность, а Васюков взглянул на меня плачущими глазами, махнул рукой и пошел в строй, как больной.
Очумел мужик! Я распустил строй и кивнул Васюкову, чтобы он остался на месте. Он и в самом деле плакал. Не по-настоящему, а так, одними глазами.
— Ты чего? Обиделся за вчерашнее? — спросил я. — Нашел тоже время… сводить личные счеты!
— Да нет, — сказал он и высморкался в полу шинели. — Это я так… Подперло что-то под дыхало… Сам посуди: летают как дома… Почти половину России захватили, а мы…
— Да ты же подбил его, чудак! — сказал я.
— Конечно подбил. А где? Под самой Москвой? А, как будто ты сам не понимаешь!… Выпить бы сейчас, а?
— Ты… извини, пожалуйста, за вчерашнее, — попросил я. — Ладно?
— Ладно, за тобой останется… На свадьбу только позови, — полушутя, полусерьезно сказал он.
Я напрасно беспокоился: самолет был учтен за нашим взводом. Капитан Мишенин вынес нам с Васюковым благодарность. Мне вроде бы не за что, но старшим возражать не положено.
А день выдался как по нашему с Маринкой заказу. Впервые хорошо и глубоко проглядывалось поле впереди ручья. Оно поднималось на изволок, и почти на горизонте виднелись сквозные верхушки деревьев и пегие крыши построек. Справа, где у нас не было соседей, голубел лес. Он тянулся по пригорку и чуть ли не вплотную подступал к тому еле видимому селению. Временами оттуда прикатывались к нам невнятные орудийные выстрелы и широкие, осыпающиеся гулы. У нас это никого не тревожило — даже синиц. Они густой стайкой сидели на проволочном заграждении — и хоть бы что.
Я все время был в окопе. Васюков давно ушел на батальонную кухню. Оттуда он должен был зайти в знакомую хату насчет выпивки. Для этого я дал ему пару своего запасного фланелевого белья. Вернулся он немного выпивши, — не утерпел человек.
— Полный порядок! — доложил. — Есть кусок сала и полная писанка… А на кухне достал пару банок трески в масле. Хватит, я думаю. Хлеб-то там найдется?
— Не знаю, — сказал я.
— Как же так? Зять, а положение тещи не знает! Ты хоть видел ее?
— Один раз.
— И как она к тебе?
— Так себе…
— Не понравился, выходит?
— Война. Сам понимаешь…
— То-то и оно! И не крути-ка ты, командир, девке голову. Слышишь? Она же своя. Русская… И честная, видать…
— Старший сержант Васюков! Кто тебе помог подбить самолет и первый вынес благодарность? — спросил я.
— Ну, ты.
— Не «ну, ты», а младший лейтенант Воронов! И я запрещаю тебе обсуждать его действия, потому что он малый хороший, а не какой-нибудь там пьяница, как некоторые.
— Ясно. А выпить хорошему малому не хочется?
— Хочется. Но надо подождать до вечера.
— Тогда отнеси все туда. А то у меня такой настрой, что могу не вытерпеть. Самолет все-таки подбил я.
Мы сошли к ручью, и там в кустах краснотала я забрал у Васюкова писанку, консервы и сало. «Приду, — думал я, — положу все на стол и скажу: вот бойцы, командиры и политработники нашей части прислали подарок… на день рождения вашей дочери… Нет, это глупо. Скажу что-нибудь другое…»
На дворе я увидел Кольку, и он еще издали сказал:
— Хочешь поглядеть, сколько у нас крови?
— Где? — испугался я.
— В сарае. Маринка петуха зарезала. Варится уже…
У меня больно и радостно ворохнулось то знакомое чувство благодарности и преданности к Маринке, которое я испытывал тогда в амбаре, когда подарил ей сахар, и я схватил Кольку и поднял на руки. У него соскользнули на снег валенки — велики были, и когда я присел и стал обертывать его ноги ситцевыми ветошками, на крыльцо вышла мать.
— Ну чего ты залез к чужому человеку? Маленький, что ли! — крикнула она Кольке.
— Я не залез, это он сам, — ответил Колька. Я поздоровался с матерью по команде «смирно». Она велела Кольке идти в хату и скрылась в сенцах.
— Позвать Маринку? — сочувственно посмотрел на меня Колька.
— А мать не заругается? спросил я.
— Что ты! Она уже ругалась. За петуха…
Маринка выбежала в одном платье. Я снова будто впервые увидел ее невообразимую, с громадными черными косами, с свадьбой в глазах. Я взглянул на них, как на солнце, и сказал:
— Принес вот кой-чего…
Я начал доставать из карманов сало и консервы, а Маринка оглянулась на хату и схватила меня за руки.
— Не надо сейчас, спрячь скорей! Лучше вечером… И не говори ничего маме… Потом я скажу ей про всё сама…
— Я очень не нравлюсь ей? — спросил я.
— Она же не зна-ает, какой ты…
Первый раз в своей жизни я поцеловал тогда руку девушке. Маринка ахнула, вырвала руку (она пахла палеными перьями) и почти гневно сказала:
— Ну зачем ты так? Что я тебе, чужая?!
Этот день и угас ярко, — солнце закатывалось чистым, малиновым, и оснеженное поле за ручьем тоже было малиновым, жарко сверкающим. На нем, прямо перед нашим окопом, колготилась большая стая ворон и галок. Васюков сказал, что это они к морозу рассаживаются на ночь на земле.
— Они всегда это чувствуют, — сказал он. — А вообще ворона ни к черту птица. Несчастье вещует, яички соловьиные пьет…
Он оглядел горизонт, потом долго прислушивался, обратив на запад левое ухо, хотя там ничего не было слышно, кроме заглушенного пространством, еле различимого моторного гула.
— Ну, что ты слушаешь? Там фронт, — сказал я.
— Думаешь, фронт? — странно спросил Васюков.
— А что же?
— Черт его знает. Может, просто немцы одни…
— Не распространяй в тылу панику, — сказал я. — Лучше обернись назад.
За селом и над ним проникновенно-обещающе зеленело небо, и на нем уже высеивались желтые просинки звезд. Оттуда, с северо-востока, тянуло подвальным холодом, и редкие, белёсые дымки, выползавшие из труб сумеречных хат, манили к уюту, огню и разговору шепотом.
Васюков оглядел все это — небо, село, витые столбики дымов — и, повернувшись ко мне, сказал:
— Слушай, Сергей. Ты давай справляйся без меня. Ладно? Я, понимаешь, не могу так… обманывать девку на глазах у матери!…
Что можно было ему ответить?
Хату освещала знакомая мне по амбару «летучая мышь». Из окон выпячивались разноцветные узлы-затычки. Стол был подвинут к печке и застлан чем-то новым, большим и белым, простыней, наверно. Около него сидел и томился Колька, одетый в свежую рубаху. Мать стояла в проходе чулана с полотенцем в руках. В ситцевом белом платьишке Маринка шла ко мне от окна, напряженно глядя перед собой и закинув назад голову. Все это в единый миг я вобрал в себя глазами и сердцем, стоя у дверей навытяжку. Я по-военному, чересчур громко поздоровался, и мать не ответила, а Колька засмеялся. Маринка сказала: «Здравствуйте» — и попросила проходить вперед. Я шагнул к столу, положил на него консервы, сало и писанку и сказал матери:
— Извините… тут вот наши бойцы прислали вам… на день рождения.
Она усмехнулась, взглянула искоса на Маринку и сказала:
— Что ж, спасибо им… Садитесь, гостем будете.
— Раздевайтесь, пожалуйста, — предложила Маринка.
— Холодно же у нас, — сказала мать.
Но я снял шинель, и когда вешал ее у дверей, то чувствовал, как люто горит мой затылок, — наверно, от него можно было прикурить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32


А-П

П-Я