https://wodolei.ru/catalog/unitazy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Дешевый – для тех, кто не способен ему соответствовать. На пути к без встречаются сильные и слабые духом и незаметно составляют одну толпу, в которой всем есть место затеряться.
Без – положительный полюс обделенности, преображение утраты в приобретение, проходящее параллельно христианской аксиологии, обретающее абсолютную значимость по аналогии. Перехват моральной инициативы: без становится нравственной инстанцией. До Бога рукой подать. Главное, протянуть руку в правильном направлении. «Игра» в Христа, если на карту ставится жизнь, обеспечивается крупным выигрышем. Происходит выброс мифологической энергии. В результате: поэма «Москва – Петушки».
Без – ключевое слово «Петушков». Слова с без идут валом, волнами, повторяясь многократно, настойчиво и неосознанно для автора. Через без объясняются основные жизненные понятия. См. по тексту:
Любовь – беспамятна.
Секс – бесстыж.
Страсть – беспамятна и бесстыжа.
Жизнь (как и икота) – беспорядочна.
Разум – бессилен.
Атеизм (безбожник) – безобразен.
«Мы» (русские) – беспомощны, бестолковы, безнадежны, безучастны, бессмысленны и тоже безобразны (без негативности), но одновременно: безграничны, беззаботны, бесстрашны и даже, может быть, бессмертны (без позитивности).
«Петушки» – поэма русской модальности. Разница с Востоком – в отклонении от не, тяготении к без. Восток вошел в «Петушки» большим количеством гирлянд со словом не: не работает, не учится, не курит, – но все эти не беспокоят и раздражают русскую душу. Она бежит восточной фундаментальной неподвижности, она признает наличие западного движения, но отрицает его по касательной, предпочитая движению или неподвижности состояние без движения. Не в «Петушках» – отрицание внешнее, поверхностное, политическое; без – отечественная духовка.
«Черт знает, в каком жанре я доеду до Петушков… От самой Москвы все были философские эссе и мемуары… Теперь начинается детективная повесть». Со сменой жанра (конец первой трети текста) в «Петушках» отлетают все без, как пуговицы или как ангелы. Остается текст – предвестник стеба. Остается автор, путешествующий без билета, без денег, без жабо, без стакана, без бутерброда и без орехов для сына.
Поэмы не было бы, если бы ерофеевское «я» и русское «мы» были раздельны. Поэма состоялась, ибо ерофеевское «я» и русское «мы» оказались неслиянны. Наконец, неслиянным и нераздельным оказался автор и повествователь. Теологический принцип Троицы превратил поэму в национальный эталон. Русский замкнутый мир поэмы ждал от автора своего оправдания, но был оставлен чудесно недооправданным, зато ерофеевское самооправдание удалось в полной мере.
Безотцовщина – в русской структуре – лучше любого отцовства. Бессребреник лучше деляги точно так же, как бескорыстие лучше всякой корысти. Жить без паспорта, без прописки, без диплома и нижнего белья, безоглядно, безотчетно, безудержно, беспробудно, безжалостно, бескомпромиссно – все это значит по-русски жить безукоризненно.
Так жил Ерофеев.
Знакомство
С Ерофеевым я познакомился в лифте. Он глядел прямо перед собой. Я глядел себе под ноги. Мы молча ехали вверх. Обоим было ясно, что он лучше меня во всем. Он был более высокий, более красивый, более прямой, более благородный, более опытный, более смелый, более стильный, более сильный духом. Он был бесконечно более талантлив, чем я. Он был моим идолом, кумиром, фотографией, вырезанной из французского журнала, культовым автором любимой книги. Мы ехали в лифте в хрущебном районе, в хрущебе, вставшей на попа. Он сказал, глядя прямо перед собой:
– Тебе бы, что ли, сменить фамилию.
Я невольно взглянул ему прямо в лицо. Лучше бы не делал. Он стоял в пальто, в слегка сбившейся набок шапке, придававшей ему слегка залихвацкий вид, красиво контрастирующий с наглухо застегнутой белой рубашкой и ранней сединой. Лицо выражало легкую брезгливость и легкую беспощадность, вполне достаточную для мелкой жертвы.
– Поздно, Веня, поздно, – сказал я с отчаянным достоинством маленькой обезьянки (храброй участницы демократического движения, организатора альманаха «Метрополь», уже автора «Русской красавицы»).
Я был сам во всем виноват. Я подставился. Зачем потащился в хрущебу слушать, как он читает только что написанную пьесу? Я же зарекся не знакомиться. Мне ужасно хотелось с ним познакомиться. Я не помню, когда прочитал «Петушки» в первый раз, где-то в начале 70-х, но зато точно помню свой телячий восторг – Херес! Кремль! Поцелуй тети Клавы! Революция в Петушках! Хуй в тамбуре с двух сторон и стрельба в Ильича с женских корточек! – и свою первичную легкомысленность… отрешенность… подумаешь!… я даже не обратил внимания… в отношении однофамильства. Меня с ним рано начали путать… мне было мучительно лестно… я отнекивался, смущаясь и радуясь поводу поговорить о его книге… и меня, как я потом говорил в газетах, стимулировало… то, что путали…
Вся квартира превратилась в ритуальную кухню подпольной культуры, почти (как оказалось позже) на излете: начался 1985-ый год, – но прежде, чем читать, Ерофеев пустил по кругу шапку для сбора денег. Молодое инакомыслие полезло по карманам в поисках трешки. Шапка наполнилась до краев. Кто сходит?
Вызвался я. Не без тайной детской мысли все-таки понравиться и оправдаться (хотя бы за голландскую историю, см. о ней ниже). У меня единственного была машина.
– Подожди только, не читай без меня, – предупредил я Ерофеева и уехал в советский винный магазин с неповторимым и незабвенным запахом, который нюхала вся страна. Отстояв получасовую очередь, я купил ящик болгарского красного сухого и внес его в квартиру будущих друзей перестройки. Ерофеев читал, презрев нашу договоренность. Я растерянно остановился на пороге. Ерофеев прервал чтение и сказал извиняющимся голосом:
– Дай дочитать до конца первого акта, и мы выпьем.
Ящик вина получался сильнее чтения. Я поймал юродствующую интонацию, граничившую с искренностью. Когда Ерофеев кончил, его жена Галя собрала странички рукописи в папку и села, трогательно прикрыв ее попой.
– Чтобы не потерялась, – важно объяснила она.
Вино было дрянь. Знакомство не состоялось. Начинала действовать метафизика однофамильства: в глубине души я был рад, что пьеса мне не понравилась.
Метафизика однофамильства
Однофамилец – дурной двойник, угроза, тень, одни неприятности. Он ворует твою энергию, не делая при этом ровно ничего, одним фактом своего существования. Однофамилец – всегда узурпатор, самозванец, шаги командора, каменный гость, претендующий на твое Я, на твою идентичность.
Уже даже тезка – узурпация, дурное подобие. Если в компании две Иры, как-то неловко, будто на них одни и те же рейтузы. Однофамилец присваивает себе более существенные вещи. Он претендует на авторство, вносит разлад, нарушает целостность восприятия. Оказывается, ты не один. Ты репродуцирован, стало быть, даже унижен.
Однофамилец – враг. Родственник, носящий туже фамилию, – собиратель энергии, общий котел. С ним не делиться, им – гордиться.
– Это не я. Это – мой брат, – с улыбкой.
– Это однофамилец, – всегда с раздражением.
На афише видишь свою фамилию – однофамилец – раздражает.
Если фамилия общеупотребительная, к однофамильцам волей-неволей привыкаешь, как к физическому дефекту, как к хромоте. Когда фамилия редкая, однофамильство даже радует. Хочется взглянуть, кто еще носит твою фамилию. Встреча в пустыне.
Беда с фамилиями средней частотности.
Ерофеев – слово двух основных греческих корней. Имеет отношение к любви (Эрос) и к Богу (одного корня с теологией, теософией, теодицеей). В русской транскрипции: Боголюбов. Но Боголюбов фонетически классом выше Ерофеева. В Боголюбове есть известное благородство; Ерофеев – плебейская фамилия, легко переходящая в дешевые кликухи: Ерофей. Ерофа. Ерошка – почти дразнилки, и, конечно, в название подзаборной водки «Ерофеич» (ее любили обыгрывать в советской юмористике).
Фамилия богата греческим значением, но на русской почве какая-то стертая, неяркая, с малоприятным звукосочетанием «фе» – типа «фу»! Ее часто путают. Учителя мою фамилию никак не могли запомнить: Ефремов, Еремеев. А еще – Дорофеев. А еще (для одноклассников) футболист Малофеев. И дальше уже малафья… И всегда было неприятно, когда путали фамилию. В прачечной приемщицы грязного белья норовили написать ее химическим карандашом через «Я».
Сделать из такой фамилии нечто твердое, определенное – большая сложность. Если делаешь, если получается – однофамилец особенно раздражает, вторгается на твою территорию. Естественная реакция – гнать его вон. Он спутывает карты, он забирает то, что ты сделал, живет на твой счет.
Короче, ужас, преодолеть который можно только через осознание своего удела.
С однофамильцем «мы» не бывает.
Тезисы взяты – кое-что осталось нерасшифрованным – из «Атласа автомобильных дорог СССР». Отправляясь на вечер «Два Ерофеевых» (1987 год, кинотеатр на Красной Пресне), я набросал их на форзаце атласа, сидя в машине в очереди на бензоколонке.
Был ли ужин?
Боб был своим человеком в Москве, и когда он – голландский консул, друг богемы – позвал на ужин, я с легкостью согласился. В начале 80-х годов Голландия представляла в СССР интересы Израиля; молодой, улыбчивый Боб помогал людям эмигрировать. До Москвы он работал в Индонезии; квартира у него имела экзотический, нереальный для строгой советской столицы вид: плетеные кресла-качалки, маски, статуэтки тропических богов, ковры и коврики расцветки «Закат на экваторе».
На ужин собрались консулы разных западных стран. Горели свечи. Стоял дух европейской дипломатии: торжественный и непринужденный. Никого из русских, помимо меня, не было. Это меня удивило, но после двух порций джина с тоником удивление размякло, после третьей – исчезло. Консулы засыпали меня бесчисленными вопросами. Горничные из органов УПДК разливали французское вино и обращались ко всем «господин», делая для меня выразительное исключение. «В тюрьму тебя, а не за столом сидеть!», – говорило это исключение, но я слишком увлекся беседой, чтобы его расслышать.
Я сидел во главе большого стола, ел, много пил и говорил без остановки. Всеобщее внимание ко мне я расценил как дань уважения консулов к «интересному собеседнику». Я раскраснелся, даже немного вспотел. Я внушал консулам и их не по-московски загорелым супругам, что русский язык богат, а русский народ нищ и что благодаря и вопреки всему этому я никуда отсюда не уеду, ибо каждый настоящий русский писатель должен пройти через свой эшафот, чтобы найти свой голос. Я не заметил, как горничные убрали грязные тарелки и разлили шампанское. Наступила какая-то особо торжественная пауза.
– Сейчас будет тост, – заявил Боб и с заговорщицким лицом быстро вышел из-за стола. «Куда это он?» – проводил я его глазами. Консулы улыбались мне дружелюбно, их супруги – сочувственно. Моя жена сидела, потупившись. «Приревновала. Вот только к кому? Ко всем сразу», – решил я.
Боб возник на пороге. В руках у него была книга. Молодой, улыбчатый, он решительно двинулся в мою сторону. По мере того, как Боб приближался ко мне, я испытал страстное желание провалиться сквозь землю. Собственно, это и был мой эшафот, только не было времени догадаться об этом. Я привстал, неловко отодвинул стул и сделал несколько шагов в сторону Боба. Консулы и тропические боги с неотрывным вниманием смотрели на меня. В руках у Боба была только что изданная в Амстердаме по-голландски книга «Москва – Петушки».
«Боже! – промелькнуло у меня в голове. – Что они подумают! Не того накормили!»
– Боб, – сказал я сдавленно, полушепотом, пытаясь затормозить свой позор. – Боб, это не моя книга.
Боб остановился в полуметре от меня и посмотрел в побагровевшее лицо своего русского гостя со священным ужасом. Возможно, он думал, что его сведения о русских, как бы он ни старался их увеличить, еще недостаточны, чтобы понимать их во всех щекотливых положениях. Кто знает, может быть, русские настолько застенчивы и деликатны, при всей своей показной грубости, что такие простые церемонии, как передача книги из рук в руки, вызывает у них такое вот сплетение судорог, которое он видел сейчас на моем лице?
– Это не моя книга…
– Чья же она? – спросил Боб недоверчиво и тихо, как доктор.
– Другого Ерофеева, – ответил я.
Я видел, как Боб все больше из консула превращается в доморощенного доктора, наблюдающего за тем, как у пациента на его глазах едет крыша.
– А это кто? – спросил он меня очень ласково.
Он повернул книгу и показал на задней обложке фотографию автора. Я всмотрелся в фотографию. Это была моя фотография.
– Это – я, – пробормотал я совершенно подавленно.
– Значит, есть повод для моего тоста, – по-прежнему ласково сказал Боб, отчаянно посмотрев в сторону западных консулов за поддержкой. Те с бокалами шампанского стали торжественно подниматься со своих мест.
– Подождите! – крикнул я консулам. Консулы сели. – Это – я, – повторил я Бобу, желая объясниться, хотя еще не зная как. – Но эта фотография не имеет никакого значения. У него другое имя.
– Имя? – с подозрением спросил Боб. – Какое имя?
– Венедикт, – вымолвил я.
Боб развернул книгу передней обложкой. Наверху было написано: Виктор Ерофеев.
Мне нечем было крыть. В руке у Боба возник бокал шампанского.
– Давайте выпьем… – начал он.
– Постой! – сказал я. – Я не буду пить. Это не моя книга.
Боб, кажется, стал терять терпение. Он вновь повернул книгу задней обложкой.
– Ты родился в 1947 году?
– Да.
– Ты участвовал в альманахе «Метрополь»?
– Ну, участвовал.
– И ты хочешь сказать, что это – не ты?
– Нет, это, конечно, я, – терпеливо сказал я, истекая потом, – но я не писал эту книгу.
– Выходит дело, голландские издатели… – он замолк, не понимая, что дальше сказать.
– Да-да, – я отчаянно закивал головой. Боб внимательно вглядывался в меня.
Прошло с полминуты. Наконец, на его лице вдруг засветился какой-то проблеск надежды. Она разрасталась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28


А-П

П-Я