https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он ищет прибежища в жизни мысли; только терпением и трудом добывает он то, что по неведению своему и тщеславию еще в юные годы считал своим достоянием.
Если вы на рассвете выйдете в поле, вас прежде всего поразят цветы, раскрывающие чашечки свои первым лучам. Из самых красивых вы выбираете те, которые уцелели после грозы, которых не успел подточить червяк, и далеко отбрасываете от себя розу, которую накануне испортил паук, чтобы вобрать в себя запах другой, распустившейся на заре во всей своей первозданной благоухающей красоте. Но нельзя ведь жить одним только созерцанием, одними ароматами. Солнце всходит на небо. Наступает день, вы ушли далеко от города. Вас мучат голод и жажда. Тогда вы ищете самые сочные плоды и, забывая уже увядшие и ни на что вам теперь не нужные цветы на первой же лужайке, срываете с дерева подрумяненный солнцем персик, гранат с толстой, потрескавшейся от морозов коркой, винную ягоду с шелковистою кожурой, разодранной благодатным дождем. И нередко случается, что плод, изъязвленный червяком или поклеванный птицей, и есть самый сочный, самый вкусный. Не успевший затвердеть миндаль, горькая еще маслина, зеленая земляника не привлекут вас.
На утре моей жизни я предпочла бы вас всему на свете. Тогда все было мечтою, символом, восторгом, поэтическим порывом. Годы солнца и лихорадки прошли над моей головой, и мне надобна здоровая пища; скорби моей, усталости, разочарованию нужны не красоты, а сила, которая могла бы меня поддержать, не грациозная прелесть, а благо, которым дарит мудрость. В прежние времена любовь могла заполнить всю мою душу. Теперь мне нужнее всего дружба, дружба целомудренная и священная, дружба твердая и непоколебимая.
Первые да будут последними ! В жизни Тренмора настал день, когда, низвергнутый с вершин светского благополучия в бездну страдания и позора, он только старался стать тем, кем уже считал себя и кем на самом деле никогда не был.
В течение нескольких лет, начав катиться под откос, не будучи в состоянии привязаться ни к убеждениям, ни к стихам, он чувствовал, что светильник разума в нем угасает. Нашлась женщина, которая на миг влила в него смутное желание вырваться из разврата и поискать свое предназначение в другом. Но эта женщина, хоть она и угадывала, сколько ума и необузданной силы погрязло в трясине порока, с ужасом и отвращением от него отвернулась. Правда, у нее остались к нему жалость и участие, проявившиеся уже позднее и которых он оказался достоин. Имеет же ведь право на человеческое участие истерзанное существо, которое примирилось с богом.
У Тренмора была любовница, красивая и бесстыдная, как менада. Ее звали Мантована. Он предпочитал ее остальным, и порою ему казалось, что он видит в ней искорку священного огня: не зная в точности, что это такое, он называл огонь этот искренностью и искал его повсюду с тоской и отчаянием неудачника. Однажды, во время ночной оргии, он ударил эту женщину, и она выхватила из-за корсажа кинжал, чтобы его убить.
Эта вспыхнувшая вдруг ярость мщения понравилась Тренмору: в охватившем Мантовану порыве гнева он почувствовал и силу и страсть. На миг он ее полюбил. И тогда случилось нечто необычайное. В этот миг, сквозь весь его пьяный угар, в нем пробудились чувства, к которым стремится каждая возвышенная душа. Явившийся вновь мир промелькнул перед ним как видение во хмелю. Но одного непристойного слова вакханки было достаточно, чтобы весь этот сказочный замок рухнул и на дне бокала снова появился горький осадок. Тренмор сорвал с шеи своей любовницы жемчужное ожерелье и растоптал его. Она разрыдалась. Безумная горечь овладела тогда Тренмором: как, у нее только что хватило сил мстить ему за обиду, а тут вдруг она проливает слезы из-за какого-то ожерелья! Нервы его напряглись; он схватил тяжелый хрустальный графин с гранями острыми, как лезвие ножа, и ударил. Женщина вскрикнула и упала к ногам Тренмора. Он не обратил на это никакого внимания. Положив локти на стол, он уставился угрюмым взглядом на догорающие свечи и только с презрительною улыбкой покачал головой, оставшись совершенно глухим к крикам своих товарищей и к волнению перепуганных слуг. Через час он пришел в себя, огляделся вокруг и увидел, что он один; у ног его была лужа крови. Он поднялся и тут же упал в эту лужу. Мантовану уже унесли. Потерявшего сознание Тренмора из дворца препроводили прямо в тюрьму. Ему сообщили, какие ужасные последствия имел его гнев. Он как будто слушал, улыбался, но был глубоко ко всему безучастен. Это тупое равнодушие всех поразило. Его стали допрашивать. Он рассказал всю правду.
— Вы хотели убить эту женщину? — спросил судья.
— Да, хотел, — ответил он.
— Где ваш защитник?
— У меня его нет, и я не хочу никакого защитника.
Ему зачитали приговор; он выслушал его с безразличным видом. Его заковали в железо позора — он почти не обратил на это внимания. Потом, когда, внезапно подняв голову и сделав несколько шагов, он увидел, что прикован к страшным людям, участь которых он теперь разделил, он окинул любопытным взглядом свидетелей своего унижения. Тут он увидел женщину, которая не отошла от него, когда он задел ее своим арестантским халатом.
— Вы здесь, Лелия, — вскричал он, — а Мантованы больше нет! Сколько времени я кормил и ласкал эту мерзкую тварь, а она осудила меня на бесчестие за минутную вспышку гнева. А теперь, когда я прощаюсь навеки с человеческой жизнью, у нее не нашлось для меня даже взгляда, в котором было бы сочувствие или сострадание! Она, конечно, хочет скрыть угрызения совести…
— Мантована умерла, — ответила я, — и это вы ее убили. Покайтесь и понесите наказание.
— Ах, так это я поскользнулся в ее крови! — воскликнул он. И, растерянно поглядев на свои ноги и увидав, что на них железные кандалы, он улыбнулся.
— Понимаю, — сказал он, — это тоже кровь Мантованы!
Он упал, точно сраженный молнией. Его посадили в повозку, и я потеряла его из виду.
Пять лет спустя у берега моря, на горной тропинке, я повстречала бледного мужчину; он шел медленно и словно задумавшись, подняв голову к небу. Я не узнала его, до того изменилось выражение его лица. Он подошел и заговорил со мной. Голос его тоже изменился. Он назвал себя, я протянула ему руку, и мы сели на одной из прибрежных скал. Он долго говорил со мной, и, когда мы расставались, я поклялась в вечном сострадании, как потом поклялась в вечном уважении к несчастному, которого теперь зовут Тренмор и который в течение пяти лет…»
11
«Действительно, это страшная тайна, и я испытываю сердечную признательность к человеку, не побоявшемуся мне ее доверить. Значит, вы высокого мнения обо мне, Лелия, а он — о вас, если эта тайна могла так быстро дойти до меня! Что же! Теперь мы все трое связаны священными узами; я все же боюсь этих уз — этого я от вас не скрываю, — но порвать их я больше не вправе.
Хоть вы и рассказали мне все с большими предосторожностями, Лелия, я все равно потрясен. Стоило мне вспомнить, что за час до того, как я прочел эти строки, я видел, как человек этот пожимал вашу руку, которой я ни разу не осмеливался коснуться и которую вы, насколько я знаю, ни разу не протягивали никому другому, я почувствовал, что сердце мое холодеет. Как, вы в союзе с этим истрепавшимся человеком! Мне на минуту представилось, что вы, ангельское создание, которому я поклонялся, становясь на колени, вы, сестра светлых звезд, сделались сестрою этого… Я не могу написать кого…
А теперь, оказывается, вы не только сестра! Сестра, простив его, только исполнила бы свой долг. Вы сделались добровольно его подругой, его утешительницей, его ангелом-хранителем. Вы подошли к нему и сказали: «Приди ко мне ты, которого прокляли, я верну тебе потерянный рай! Приди ко мне, непорочной, и я прикрою грязь твою вот этой рукой!». Сколько в вас величия, Лелия! Еще больше, чем я мог думать! Не знаю почему, поступок ваш причиняет мне боль, но я восхищаюсь им, я преклоняюсь перед вами. Для меня непереносимо только, что этот человек, внушающий мне ненависть и вместе с тем жалость, осмелился коснуться руки, которую вы ему протянули, что он с гордостью принял вашу дружбу — вашу священную дружбу, которой смиренно стали бы добиваться величайшие люди земли, если бы только они знали, как она много значит. Тренмор получил ее, Тренмор владеет ею, и Тренмор не говорит с вами, опустив глаза. Тренмор стоит с вами рядом и вместе с вами проходит сквозь изумленную толпу, он, который пять лет влачил за собой привязанное к ноге ядро бок о бок с вором или отцеубийцей… О, я его ненавижу! Но презрения у меня к нему уже нет, не браните меня.
А вас, Лелия, я жалею, жалею я и себя, ставшего вашим учеником и вашим рабом. Вы слишком хорошо знаете жизнь, чтобы быть счастливой; я все еще надеюсь, что это несчастье ожесточило вас, что вы преувеличиваете, я все еще отвергаю удручающий вывод, которым вы заканчиваете ваше письмо: «Лучшие из людей — в то же время и самые тщеславные, а героизм — химера!».
Ты так думаешь, бедная Лелия! Бедная женщина! Ты несчастна, я люблю тебя!»
12
«У Тренмора было только одно средство заслужить мою дружбу — это принять ее. Так он и сделал. Он не побоялся довериться моим обещаниям, он не думал, что на такое великодушие у меня не хватит сил. Вместо того чтобы быть со мною смиренным и робким, он спокоен, он полагается на мою деликатность, он отнюдь не настороже со мной, ему и в голову не приходит, что я могу унизить его и дать ему почувствовать, сколь тягостно мое покровительство. У этого человека действительно благородная и величественная душа, и дружба его мне льстит, как ничья другая.
Вы уже не презираете его характер, вы презираете его положение, не так ли? Юный гордец! Как еще вас назвать! Неужели вы дерзнете ставить себя выше этого человека, сраженного молнией? Оттого, что он стал жертвой судьбы, оттого, что он родился под зловещей звездой, ему суждено было наткнуться на подводные камни, а вы корите его этим падением, отворачиваетесь, завидев, как, изможденный и окровавленный, он выходит из бездны. Ах да, вы ведь человек светский! Вы разделяете все жестокие предрассудки света, его мстительный эгоизм! Пока грешник еще стоит на ногах, вы способны терпеть его, но едва только он упал, как вы пинаете его ногами, поднимаете с дороги камни и комки грязи, чтобы поступить как толпа, чтобы, увидев, как вы жестоки, другие палачи поверили в вашу правоту. Вам страшно было бы выказать к нему малейшую жалость, ибо ее можно дурно истолковать и решить, что вы брат или друг жертвы. А если бы люди сочли, что вы сами способны на подобное же злодеяние, если бы можно было сказать о вас: «Взгляните на этого человека; он протягивает руку изгнаннику; верно он и сам так же низок, такой же преступник, как тот! Давайте лучше закидаем изгнанника камнями, будем пихать его ногами в лицо, добьем его! Будем заодно с поносящей его толпой».
Когда в отвратительной повозке осужденного везут на эшафот, вокруг собирается толпа, она осыпает оскорблениями этот огарок, который вот-вот догорит. Поступите как эта толпа, Стенио! Что стали бы говорить о вас в этом городе, где вы чужеземец, как и мы, если бы вдруг увидели, что вы ему подали руку! Подумали бы, пожалуй, что вы были с ним вместе на каторге! Вот что, юноша, чем навлекать на себя подобные толки, лучше бегите прочь от того, над кем тяготеет проклятие! Дружба с ним опасна. Безграничную радость облегчить страдания несчастного приходится покупать дорогою ценою
— яростной злобой толпы. Таковы ли ваши помыслы? Таковы ли ваши чувства, Стенио?
Не вы это разве плакали каждый раз, когда читали в истории Англии про молодую девушку, которая, видя, как одного знаменитого человека ведут на эшафот, пробилась сквозь толпу равнодушных зевак и, в порыве детского простодушия, не зная, чем выразить свои чувства, протянула ему розу, чистую и нежную, как она сама, розу, которую ей, может быть, подарил ее возлюбленный, — единственное и последнее свидетельство сочувствия и жалости, выпавшие на долю монарха, которого вели на казнь. А разве вас не тронул в восхитительной истории прокаженного из Аосты простой и естественный поступок рассказчика, подавшего ему руку? Несчастный прокаженный! Сколько лет рука его не касалась руки себе подобного! Как трудно было отказаться от этого дружеского рукопожатия, и он все же заставил себя отказаться от него, боясь заразить своего нового друга!..
Зачем же было Тренмору отталкивать мою руку? Разве несчастье столь же заразительно, как проказа? Ну что ж! Пусть нас обоих хулит толпа, и пусть сам Тренмор за это меня не поблагодарит! На моей стороне будет бог и сердце мое, а разве это не больше, чем уважение толпы и признательность человека! О, дать жаждущему стакан воды, приобщиться к несущим крест, спрятать чье-то красное от стыда лицо, кинуть травинку несчастному муравью, которому не выбраться из потока, — все это совершенно ничтожные благодеяния! И, однако, общественное мнение запрещает нам совершать их или оспаривает их у нас! Горе нам! Нет ни одного доброго порыва, который не приходилось бы подавлять в себе или прятать. Детей человеческих учат быть тщеславными и безжалостными — и это еще называют честью! Проклятие нам всем!
А что, если я вам скажу, что отнюдь не считаю поступок актом милосердия, что этот человек, пробывший пять лет на каторге, вызывает во мне чувство благоговейного уважения. А что, если я скажу вам, что такой, как сейчас, разбитый, опустошенный, погибший, он в моих глазах в духовном отношении выше любого из нас? Знаете вы, как он перенес свое горе? Вы бы, верно, покончили с собой; ну конечно же, с вашей гордостью вы не смогли бы выдержать такого позора. А он! Он покорился, он решил, что наказание справедливо, что он заслужил его не столько самим преступлением своим, сколько тем злом, которое он безнаказанно творил в течение нескольких лет. А коль скоро он считал, что кара эта заслуженна, он и хотел ее. И он ее перенес. Он прожил пять лет среди этих страшных людей, сильный и терпеливый. Он спал на камне бок о бок с убийцей, он сносил взгляды любопытных;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10


А-П

П-Я