https://wodolei.ru/catalog/accessories/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он и не думал образование своего сына поручать подобному педагогу, а сразу обратился к органисту.«Сейчас Сташеку пятнадцать месяцев, — размышлял кузнец, — годика через три мать выучит его читать, а через четыре надо будет отдать его органисту».Всего четыре года!.. Значит, уже сейчас следовало снискать благоволение слуги божьего, который ходил бритый, как ксендз, носил черный долгополый сюртук и громогласно витийствовал, вплетая в свою речь латинские слова из церковной службы.Не откладывая в долгий ящик, Шарак пригласил органиста распить с ним у Шулима бутылочку-другую меду. Преисполненный елейности артист костела высморкался в клетчатый платок, откашлялся и с таким видом, словно он собирался произнести проповедь против горячительных напитков, заявил Шараку, что и ныне, и присно, и во веки веков готов ходить с ним к Шулиму пить мед.Органист был человек гордый и раздражительный, а главное — слабый на голову. Уже за первой бутылкой он понес околесицу, а за второй стал уверять Шарака, что считает его почти ровней себе.— Ибо, видишь ли, мой… Господи владыко!.. Оно обстоит так. Мне, как органисту, раздувают мехи, и тебе, как кузнецу… Господи владыко!.. тоже раздувают мехи… А посему… Да ты, никак, уже понял, что я хочу сказать? Так вот, я хочу сказать, что кузнец и органист — они братья… Ха-ха-ха!.. братья! Я органист, и ты — чумазый!.. Да сжалится над тобой всемогущий господь! Misereatur, tui omnipotens Deus!Шарак, вообще отличавшийся веселым нравом, за бутылкой становился мрачен. Поэтому он не сумел оценить комплимент своего собеседника и ответил так громко, что отповедь эту услышали Шулим и несколько его посетителей.— Братья-то, положим, не братья!.. Кузнец — он больше на слесаря смахивает, а органист… как положено органисту — на нищего с паперти!..— Что? Я — на нищего с паперти?.. — вскричал оскорбленный маэстро, испепеляя кузнеца пылающим взором.— Уж известное дело!.. Вы и молитесь-то за деньги, и играете благолепнее, когда вам кто…Шарак не кончил, ибо в эту минуту его сразил увесистый удар бутылкой по макушке, так что осколки стекла брызнули в потолок, а липкий мед залил ему лицо и праздничную одежду.— Держи его! — крикнул пострадавший, не зная, утираться ли ему или догонять органиста, который удирал по кратчайшей, как ему казалось, однако весьма извилистой линии.Тут все, кто был в корчме, бросились их разнимать. Вытолкали за дверь органиста и принялись увещевать кузнеца, который себя не помнил от гнева.— Я тебе дам, дуделка проклятая!.. — завопил Шарак, заметив на мелькнувшей за окном физиономии органиста выражение особой торжественности.— Юзеф!.. Кум!.. Пан кузнец!.. — унимали его посредники. — Да успокойтесь вы!.. Охота вам сердиться на пьяного! Он ведь, дурной, и сам не знает, что делает…— Изобью разбойника, живого места не оставлю!..— Да полноте, пан Шарак!.. Ну что это — бить?.. Бить не всякого полагается… Он как-никак духовная особа, первая после викария!.. Как бы вас за это бог не наказал…— Ничего со мной не сделается!.. — возразил кузнец.— Ну, с вами-то, пожалуй, ничего… Так ведь у вас жена, сын!..Последние слова оказали чудотворное действие. При мысли о жене и сыне взбешенный кузнец сразу угомонился и даже постарался подавить в себе чувство мести. И впрямь органист первое лицо после викария, — что правда, то правда, а ну, господь бог за избиение его разгневается и за органистову обиды взыщет с жены Шарака и сына?..Кузнец ушел из корчмы в ужасном расстройстве.«Вот каково с этими детьми, — думал он, — тут хлопот не оберешься!.. У меня только один, а и то ломаешь голову, чтобы найти ему учителя, да еще приходится деньги тратить на мед!.. И меня же за это на людях срамят, а я не могу дать сдачи, потому что меня за ребенка берет страх… Ой, Стах, Стах!.. Хоть бы ты понял, когда вырастешь, как я из-за тебя пострадал!.. Дай бог, чтоб хоть жена меня не отругала!..»Дома все же не обошлось без шума, но с этого дня Шарак еще сильней полюбил сына, образованием которого озаботился столь заблаговременно, за что и была разбита об его голову бутылка меду. Через несколько месяцев почтеннейший кузнец уже позабыл о своей обиде, но страшно досадовал, что поссорился с органистом, единственным ученым мужем, достойным руководить воспитанием его сынка, который теперь уже сам ходил, умел говорить и вообще выказывал недюжинные способности.Между тем настало лето, а вместе с ним и минута, неожиданно приведшая к благополучному концу отцовские заботы кузнеца.
Однажды мать уложила Стася в саду под грушей, подостлала ему холстинку, подвернула рубашонку и сказала:— Теперь спи, малец, и не ори! Ягодка ты моя, сладчайшая изо всех, какие только сотворил господь бог и пригрело солнышко! А ты, Курта, ложись возле него и карауль, чтобы его курица не поклевала да пчелка не ужалила или какой дурной человек не сглазил. Я пойду полоть свеклу, а если вы не будете тут вести себя смирно, возьму палку и все ребра вам пересчитаю!..Но при одной мысли об осуществлении подобной угрозы она схватила мальчика на руки, словно кто-нибудь и вправду хотел его обидеть, прижала к себе, расцеловала и закачала, ласково приговаривая:— Да разве тебя я бы стала бить палкой?.. Это Курту, собачьего сына, а не тебя!.. Бутончик ты мой… голубок ты мой… сыночек мой единственный, золотенький!.. Ты чего, Курта, смеешься, косматый ты пес!.. Нечего щурить зенки да вилять хвостом, сам небось знаешь, что лучше я с тебя три шкуры сдеру, а об него, о Стасенька моего родимого, и тростинки не обломаю… А-гу!.. а-гу!.. а-гу!..А Курта поджал хвост и, разинув от жары пасть, как тряпку свесил набок красный язык. Смышленый был пес и хитрый!.. Про себя он думал: «Болтать-то ты здорова, а я что знаю, то знаю: небось всякий раз, когда случалось сушить тюфячок Сташека, попадало мальчишке так, что в кузнице и то было слышно!..»Так думал про себя брехливый Курта, однако молчал, зная, что сильней любых резонов — кочерга, которой умеряли все домочадцы и в первую очередь сама хозяйка его собачьи претензии.Между тем Стась тер глаза пухлыми кулачками, прильнув льняноволосой головкой к плечу матери. Умей он вразумительно говорить, несомненно сейчас бы ей сказал:«Собираетесь вы меня укладывать, так укладывайте, а то после такой миски каши с молоком уж больно спать охота!..»Мальчик давно бы сам уснул, по собственному почину, но матери казалось, что его необходимо укачивать, и она снова нянчила его и баюкала, напевая: Ты б не ходила,Зря не бродилаПо роще ольховой. Я не таскался,Так отоспалсяНа перине пуховой! Только когда Стась, отяжелев от сна, уткнулся головой меж ее плечом и грудью, она уложила его на холстинку, дернула Курту за мокрый язык и, поминутно оглядываясь, пошла в глубь огорода.После материнских объятий голая земля, покрытая холщовой тряпкой, показалась Стасю холодноватой и жестковатой. Поэтому, хотя ноги у него крепко спали, головой он снова очнулся и приподнялся на толстых ручонках. Ребенку хотелось посмотреть, где мать, а может, и поплакать о ней. Но он был еще мал, не умел как следует обернуться и смотрел не вперед, а вниз, на траву. Тем временем честный Курта основательно облизал его загорелое личико раз и другой и принялся искать у него в голове с таким рвением, что Стась повалился на левый бок, подложив под щеку толстый локоток. Он хотел было снова приподняться, даже уперся правой рукой в холстинку, стараясь высвободить ножку, но в эту минуту пальчики его руки разжались, вишневый рот полуоткрылся, глаза вдруг сомкнулись, и он уснул. В его возрасте сон крепок, как здоровенный мужик; он сваливает раньше, чем начнешь с ним бороться…Тогда с недавно скошенных лугов, где длинными рядами стояли пухлые, нахохлившиеся копны, повеял ветерок, горячий, как дыхание солнца. Он пощекотал приземистые копны, посвистел в дупла полуистлевших верб, которые тщетно махали ветками, пытаясь его отпугнуть, просочился сквозь плетеную изгородь и понесся по огороду кузнеца. Зеленые с пунцовым кантиком листья свеклы, стройный укроп и перья петрушки затряслись, как в лихорадке, — должно быть, со злости, потому что народ они все ленивый и не любят, чтобы их беспокоили. А взлохмаченная картофельная ботва, яркие подсолнухи и бледно-розовые маки закачались, как евреи в молельне, возмущенные легкомыслием ветра, который отогнал пчел далеко от ульев и сбил набекрень чепец у самой кузнечихи, а ведь она, хоть ей исполнился всего двадцать один год, была и матерью Стася, и полновластной хозяйкой всего, что только было в огороде, в хате, на скотном дворе и на шести моргах земли!..— Ах, проказник, проказник!.. Ах, и какой же проказник этот ветер! — ворчали красноголовые маки, заглядевшиеся в небо подсолнечники и даже грубая картофельная ботва.А круглые листики груши, под которой мать уложила Стася спать, шептали, как и следовало добропорядочным нянькам:— Тише!.. тише?.. тише!.. Еще разбудите мне ребенка!..Курте, который любил бурную деятельность и на худой конец не прочь был потрепать за уши лопоухих поросят, стало ужасно скучно.«Что это за мир, — думал он, — в котором дети вечно спят: хозяйка развлекается тем, что рвет какие-то листочки; деревья, вместо того чтобы честно трудиться, колышутся и шелестят; аист, надсаживая грудь, курлычет, а хозяин с подмастерьями только и делают в кузнице, что раздувают мехи и куют?.. Он стучит маленьким молоточком по наковальне: динь! динь! динь!.. а подмастерья лупят большими молотами по железу: бум! бум! бум! бум! — только искры сыплются. Я не раз простаивал перед кузницей, так насмотрелся».И, сокрушаясь о всеобщей лени, трудолюбивый Курта с горя повалился наземь так, что земля загудела, распластался и вытянул лапы вперед, а чтобы выказать все свое презрение к миру, закрыл оба глаза, не желая ничего видеть…Тогда перед взором его неутолимой души раскинулось поле, засаженное капустой, принадлежавшей его хозяину, а среди этой капусты паслись целые стада зайцев; они перебирали лапками и настораживали уши, которые торчали, как пальцы…— Ох, и задам же я вам, бездельники! — тявкнул Курта — и ну разгонять их во все стороны!..Гнал он их, гнал, а поле все тянулось — до бесконечности, зайцы множились, как капли проливного дождя, а хозяин, хозяйка и подмастерья, глядя, как он носится, восклицали: «Ай да Курта! Вот ведь какой трудолюбивый, ни минутки не передохнет!»А Курта вытянулся и скакал так, что даже хвост не мог за ним поспеть и остался где-то далеко позади. Он еле дышал, но гнался за зайцами.Вдруг над головой грезившего пса стала кружиться муха и давай ругать его тоненьким голоском:— Ах ты дворняга бессовестный, лентяй этакий! Нажрался корма для поросят и среди бела дня, когда весь свет трудится, валяешься тут, как колода, и дрыхнешь!..Пес очнулся и — лязг зубами на муху.— Видали дармоедку!.. Вздумала меня попрекать ленью, когда я зайцев выгоняю из капусты!..И, не желая терять времени на защиту своей чести, он развалился еще удобнее и вернулся к своей полезной деятельности. А муха все кружилась над ним, хотя он хмурился и выставлял когти, и пищала:— Ах ты дворняга бессовестный, лежебок этакий!.. Велели тебе ребенка караулить, а ты сам разоспался, лодырь!..И с этой минуты укроп и петрушка, картофельная ботва, маки и подсолнухи, ветер на небе, дыхание спящего Стася, аисты на крыше и молоты в кузнице — все в лад повторяли:— Ленивец Курта!.. Ленивец Курта!.. Ленивец Курта!..Но трудолюбивый Курта не обращал на них внимания и гнал прочь зайцев!
Пока Стась и Курта крепко спали под дуновение теплого ветерка, Шаракова обобрала гусениц с капусты, прополола свеклу и принялась рвать в решето салат к обеду. Славная эта травка жила в уголочке огорода, возле плетня, тянувшегося вдоль дороги. Хозяйка осторожно присела над ним и, выбирая молодые листочки, думала: вот, наверно, обрадуется салат, когда его бросят в горячую воду, смоют с него пыль, польют уксусом и заправят салом!Она нарвала уже с полрешета — почти столько, сколько ей было нужно, — когда на дороге послышалось дробное, семенящее шарканье и стук палки о землю. В ту же минуту до слуха ее донесся какой-то невнятный разговор:— Да остепенишься ты наконец или нет?.. — спрашивал усталый женский голос.Кузнечихе почудилось, что в ответ раздался короткий глухой шорох, словно кто палкой провел по песку. Потом снова послышались шаги и стук, сопровождаемый этим странным шорохом.— У, собака! — говорил сердитый голос. — Так-то ты меня благодаришь за то, что я тебя вывела в свет!.. Давно бы сгнила где-нибудь под забором или сгорела в огне, как окаянная душа, если б не я… Дурища!..Снова раздался шорох.— Дура ты, говорю. К пастухам бы тебя, они тебе подходящая компания, а не я!.. Небось была бы умней, кабы тебя собаки изгрызли или о свинячьи хребты кто обломал. У-у, колча!..Кузнечиха поднялась и увидела на дороге, в нескольких шагах от плетня, дряхлую старушонку; в руке она держала длинную палку, а из-под платка у нее выбивались две седые прядки, которые тряслись вместе с головой.— Кого это вы, мамаша, ругаете?.. Гжыбина!.. — смеясь, окликнула ее Шаракова.Старуха обернулась к ней.— Это вы, кузнечиха?.. — проговорила она, повернув к плетню. — Слава Иисусу Христу!.. А я и сама хотела к вам зайти… отец просил… да, хоть убей, забыла через эту Иуду!..С этими словами она подняла свою палку, гневно ее тряся.— Что же папаша мне наказывал? — поспешно спросила Шаракова.— Ведь вот… путается у меня под ногами и не то чтоб помочь, а еще мешает ходить. За то, что я ее из грязи вытащила…— А что папаша-то передал с вами? — нетерпеливо повторила вопрос кузнечиха. — Были вы сегодня на мельнице?— А как же, была… Ложись, мерзавка!.. — не унималась бабка и бросила палку под плетень. — Солтысяка вторую неделю лихоманка трясет, так я заговаривала, а вчерашний день по пути-то и зашла на мельницу.— Здоров папаша?— Ого! Только наказывал вам приехать к нему завтра со Сташеком, а ваш… чтобы тоже к воскресенью был на мельнице…Видимо, забыв о своей палке, старуха облокотилась на плетень и продолжала:— Оно видите как: органист-то, стало быть, ваш, Завада, покупает землю, ну и хочет у Ставинского, стало быть, у папаши вашего, занять пятьсот злотых.
1 2 3 4 5 6 7


А-П

П-Я