https://wodolei.ru/catalog/installation/dlya_unitaza/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

У небольшого зеркала он остановился и пристально посмотрел себе в глаза, будто спрашивая себя о чем-то важном, будто советуясь с собой.
За это время Вадим Кузьмич немало передумал, многое потеряло для него всякую ценность, но зато обрели влияние на его судьбу события, которым раньше он не придавал значения. Так бывает и с теми, кто уже решился потревожить свой Сейф, а свой Сейф есть у каждого, и с теми, кто пока еще не додумался до этого, кто колеблется и прикидывает.
Анжела Федоровна докричала очередной нагоняй какому-то мастеру и, оторвавшись от микрофона, недоуменно посмотрела на Анфертьева.
— А ты чего здесь торчишь? Директор вызывал? Ну и иди. — Представляете себе недоумение домохозяек округи, которые два года не слышали зычного баса Анжелы Федоровны и ничего не знали о жизни завода! А в каком положении оказались наши плановые органы, министерства и ведомства, на два года лишившиеся производственных мощностей завода! Но надо отдать им должное, они сумели перераспределить заказы таким образом, что на общем итоге это не отразилось.
Впрочем, они могли и не заметить исчезновения завода по ремонту строительного оборудования, и такое случается.
Анфертьев поправил галстук, толкнул дверь и вошел в кабинет.
— Здравствуйте, Геннадий Георгиевич!
— А, Анфертьев... — хмуро проговорил Подчуфарин, еще не оправившись после пробуждения. — Что скажешь?
— Осень, Геннадий Георгиевич. Осень.
— Ну и что? — Красноватое лицо директора выразило удивление. — Что из этого следует?
— Зима следует.
— Это хорошо или плохо?
— Плохо.
— Почему? — спросил Подчуфарин, раздражаясь.
Разговор с фотографом затягивался.
— Падает освещенность предметов. Приходится увеличивать выдержку, открывать диафрагму. Это, в свою очередь, приводит к потере резкости изображения. О чем я вас заранее предупреждаю. Отсутствие резкости на снимке уменьшает количество подробностей, в результате информационная насыщенность фотографии падает.
— Да? — Подчуфарин выразительно посмотрел на Квардакова, и тот в мимолетный миг встречи своего взгляда с директорским успел, все-таки успел, проходимец, состроить горестную гримасу. Дескать, что взять с человека — фотограф! — Да, — опять протянул Подчуфарин. — Скажи, Вадим, ты бы пошел на мое место?
— Конечно, нет.
— Почему? — обиделся директор.
— Мне пришлось бы отказаться от многих вещей. Думаю, что приобрел бы я меньше, чем потерял.
— И что бы ты потерял? — спросил Квардаков, чувствуя неловкость оттого, что разговор идет без его участия.
— Самого себя, например.
— Ха! Велика потеря! — хмыкнул Квардаков и преданно уставился на директора белесыми, узко поставленными глазами.
Подчуфарин помолчал, выпятив губы, передвинул календарь на столе, в окно посмотрел, на поблекшие клены, на капли, падающие с крыши мимо его окна, на серое небо, заводскую трубу...
— Ты полагаешь, что со мной это уже произошло?
— Может быть, не полностью, не окончательно...
— Ты не прав, Анфертьев. Ты не прав. Ты совершенно не прав. Разве ты не отказываешься от самого себя, занимаясь работой пустой и никчемной? Разве ты не пренебрегаешь своими желаниями, проходя мимо магазина только потому, что у тебя пусто в кармане? А здороваясь с постылыми людьми, желая успехов сволочи, поздравляя подонка, разве ты не предаешь самого себя? Разве не становишься при этом и сам немного мерзавцем, а? Анфертьев!
Подчуфарин, сам того не подозревая, разбил последнее пристанище Вадима Кузьмича или, скажем иначе, убрал с его пути последнее препятствие. Возможностью оставаться самим собой, жить открыто и просто оправдывал Анфертьев собственные неудачи, незавидность положения, мизерную зарплату. Все это давало ему ощущение уверенности в отношениях с женой, позволяло с чувством собственного достоинства заниматься не больно почетным делом. Но теперь, когда эти соображения были разоблачены, Вадиму Кузьмичу стало легче. Так бывает — происходит вроде бы пустячное событие, но оно приносит свободу, ты волен сам принимать решение, и нет уже гнетущей зависимости от чьего-то мнения, взгляда, от собственной нерешительности, ты освобожден от порядочности, в конце концов.
— Я мог бы сказать вам, Геннадий Георгиевич, что само понятие оставаться самим собой зависит от того, о ком идет речь...
— Брось, Вадим! Это несерьезно. Есть широкий круг вещей, необходимых каждому человеку, признание ближних, внутреннее достоинство, основания, чтобы относиться к себе с уважением. Конечно, что-то приходится приносить в жертву, и тогда наши руки оказываются в крови. Не важно то, что мы получаем. Если мы пожертвовали барашком и получили от богов дождь — это прекрасно! Это выгодно!
Да, приходится лишаться духовной или нравственной девственности. Но девственность — это не та вещь, которой стоит гордиться слишком долго. А, Анфертьев? — спросил Подчуфарин, стараясь не смотреть в сторону похотливо хихикающего Квардакова. — Наступает день, когда она становится позором, неполноценностью, когда о ней и заикнуться стыдно. Тебе не приходило это в голову, Анфертьев?
— Нехорошо, Геннадий Георгиевич, — усмехнулся Вадим Кузьмич. — Словами тешитесь. Получается, что позорно быть девственно-чистым, да? И нужно совершить подлость, куплю-продажу самого себя, чтобы стать нормальным человеком? Вы благополучно избавились от духовной и нравственной девственности? Что же мы имеем в результате? Директора Подчуфарина? Какого барана вы принесли в жертву, чтобы получить от богов этот дар?
— Ты считаешь, что директор Анфертьев был бы результатом более значительным?
Квардаков вертел головой, пытаясь поймать момент, чтобы захихикать и этим поддержать директора, потом в ужасе закрывал рот ладонью, чтобы не закричать невзначай от тех бесстыдных слов, которые произносил уважаемый товарищ Подчуфарин, директор Геннадий Георгиевич.
— Да что он вам скажет, Геннадий Георгиевич, дорогой! Что он может сказать!
— Квардаков перенес тяжесть тела с правой ягодицы на левую, потом в обратную сторону, потом приподнялся да так и оставался в полуприподнятом состоянии, уставившись на Анфертьева, взглядом моля его не перечить, не огорчать начальство.
— Слушаю тебя, Анфертьев, — улыбнулся Подчуфарин. — Неужели директор Анфертьев был бы божеским даром для всех нас?
— Не надо, Геннадий Георгиевич. Не надо. Этого из моих слов не следует.
Даже то, что вы не можете сейчас позволить себе разговаривать со мной легко и просто на равных... Да, да, на равных...
— На равных?! — Квардаков встал, и шерсть его на мохнатом пиджаке поднялась дыбом от возмущения и гнева. — И ты такое мог...
— Успокойтесь, Борис Борисович, — Анфертьев поднял руку. — Я не стремлюсь в президиум, не хочу принимать производственные решения, подписывать приказы, не прошу повышения зарплаты, квартиры, бесплатной путевки в заводской дом отдыха...
Мы говорим о посторонних вещах. Так почему бы нам не по говорить о них на равных, с высоты нашего опыта, возраста, а не с высоты кресла, должности, поста... Почему мы должны быть заранее уверены, что, чем выше у человека должность, тем он...
— Умнее? — подсказал Подчуфарин.
— Да, — кивнул Анфертьев, — но я хотел сказать другое. Почему он должен быть обязательно прав? Он что уже не человек? Ошибаться не может? Он уже дар Божий? Уж если мы все образованны и сознательно отказались от духовной и нравственной девственности, уж если Геннадий Георгиевич вовсе не хозяин завода, а сидит здесь по той же причине, что и я, — ради зарплаты... ведь мы не должны забывать, что собрались здесь, чтобы зарабатывать деньги, покупать обновки...
— Но есть и более высокие цели! — возмущенно вскричал Квардаков.
— Какие? — с невинным нахальством спросил Анфертьев.
— Ну как... Есть задачи, поставленные перед нами...
— Какие задачи?
— Ну, это... Подъем благосостояния!
— Ну и я о том же! — рассмеялся Анфертьев. — Обновки — разве это не благосостояние? Воспитывая своих детишек, покупая теще калоши к Восьмому марта, восстанавливая под руководством товарища Подчуфарина старый бульдозер, мы достигаем и более высоких целей. Из наших незаметных усилий складывается производственная мощь государства, из наших домочадцев возникает новое общество, из наших низменных страстей вырабатывается нравственность... Если только мы не считаем ее позором.
— Вы опасный человек, Анфертьев, серьезно сказал Подчуфарин.
— Для кого?
— Разумеется, для себя. Больше всего навредить вы сможете самому себе. Чем жестче человек думает, тем Дальше видит, чем глубже проникает в суть вещей, тем Для меня он безобиднее. Мне не страшен человек, который мыслит государственными масштабами, разбирается в недостатках и достоинствах нашей системы производственных отношений, в социальной психологии личности, для меня куда опаснее тот, кто знает, почему уволился мастер Марафонов, что написал в своей очередной анонимке пенсионер Сигаев, почему я не получил поздравительную открытку из треста к ноябрьским праздникам. От тебя, Вадим, можно ожидать многого...
— Чего же вы ждете от меня сейчас?
— Сейчас? — Подчуфарин усмехнулся. — Нужен альбом. Большой, потрясающий альбом — наши достижения за десять лет. Новая техника, рационализаторское движение, передовики, спортсмены, знамена, ордена, ветераны войны и труда...
Почетные гости на заводе, художественная самодеятельность, сбор металлолома...
— Совещание у директора, — подсказал Квардаков.
— И это не помешает. Альбом нужен в десяти экземплярах. Нам светит награда, и мы должны показать свои достижения. Задание понятно? Больше тебя не задерживаю: Всего доброго, Вадим Кузьмич! Желаю творческих успехов.
Напрасно, ох, напрасно ввязался Подчуфарин в этот спор с Анфертьевым. Сам того не ведая, он убрал последние сомнения в душе Вадима Кузьмича. Теперь уже ничто не остановит его, не убережет от рокового шага. Если самые высокие нравственные порывы не имеют никакой цены, поскольку они вынужденные и потому не могут быть отнесены к заслугам, то стоит ли держаться за них, носиться с ними, как черт с писаной торбой?
Сейф вошел в жизнь Анфертьева, как бульдозер в ветхие скопления отживших свой век домишек. Он сдвинул неглубокие впечатления не очень-то насыщенной его жизни, и дрогнули, отступили, рухнули мечты о японской камере «асахипентакс», о публикации в «Советском фото» или в «Огоньке», и даже таяшаяся где-то возле спинных позвонков мечта о красивой любви с красивой девушкой тоже оказалась потесненной угловатым мастодонтом. Правда, она несколько своеобразно воплотилась в отношениях Анфертьева со Светой Луниной. Да-да, с хозяйкой бронированного чудовища. Вряд ли есть в этом что-то необычное; влюбляясь в женщину, мы строим пакости ее мужу, ее обладателю, стремимся обесчестить его и тем самым сделать жену более доступной. Здесь Анфертьев не был первооткрывателем.
Началось, как и все в жизни, очень просто. Каждый день, проходя через бухгалтерию, Анфертьев постепенно привыкал к Сейфу, как привыкает дворник зоопарка к тигру — он видит его постоянно, кормит, выгребает из-под него все что положено. Сейф стал для Анфертьева таким же привычным предметом, как и пошарпанные канцелярские столы, расшатанные стулья, обвисшие шторы. Как и для того же дворника — тигр, гроза джунглей, рыкающее желтоглазое чудище, ничем не отличался от верблюда или козла. Все хотели жрать, все гадили и презирали его, своего кормильца.
Болтая о разных пустяках со Светой Луниной, любуясь ее свежим лицом, ее волнением и улыбкой, он почти бездумно ковырял пальцем отваливающуюся грунтовку на Сейфе, трогал ручку, привыкал к ее холоду. Откуда было знать Вадиму Кузьмичу, что за внешней добродушностью сундука таилась опасность, смертельная и необратимая. Не знал Анфертьев, что само дыхание железного ящика привораживает, околдовывает и освободиться потом от его власти дано не всем.
Долгое время мерцающие в крамольной глубине Сейфа розоватые, зеленоватые, желтоватые пачки мало трогали Анфертьева. Но потом он стал любоваться ими, отмечая художественный вкус создателей этих самых известных и распространенных картинок века. И неизбежно наступил момент, когда Анфертьев понял, что уже не может смотреть в манящую глубину Сейфа, как прежде, равнодушно. Теперь он опасливо косился в сторону его распахнутого зева, стараясь не подходить слишком близко, боясь, что Сейф может попросту втянуть его в себя, как это делает магнит со слабодушными канцелярскими кнопками, скрепками, булавками. А Сейф, почувствовав его слабинку, все чаще показывал Вадиму Кузьмичу свое нутро, привораживая, вызывая в душе азарт, жажду риска, стремление ощутить озноб страха. А потом, лязгнув железной челюстью, Сейф захлопывал свою квадратную зловонную пасть, и только оставленные Светой ключи болтались на кольце звеня и поддразнивая.
О, сколько в мире дразнящих вещей! Недоступных, а потому прекрасных и соблазнительных! Вы помните слепящую женскую улыбку, вызвавшую в ваших подсознательных глубинах генный трепет? Не ищите причину, вам не дано ее найти.
Наслаждайтесь этой тревогой, пока она еще посещает вас. А набегающая морская волна, усыпанная раздробленным солнцем, волна Коктебеля и Пицунды, Анивы и Азова! Вовушка мог; бы добавить: «Это было совсем недалеко от Гранады, мы проехали всего час на автобусе, и море, Средиземное море распахнулось перед нами, как черт знает что!»
А прошуршавшие мимо вас «Жигули», а роман в суперобложке, на которой начертано хорошо знакомое вам ненавистное имя скороспелого классика!
Оставим это... Согласимся — в мире много будоражащих вещей.
Анфертьев уже не мог шутить со Светой, как раньше, — беззаботно и легко.
Что-то сковывало его, угнетала тикающая где-то рядом адская машинка. А Сейф снисходительно наблюдал за ними и даже прикинулся, что не заметил, как Вадим Кузьмич подарил Свете ворох ее портретов. Никто и никогда более не сделает Свете таких снимков, не быть ей красивее, моложе и нежнее, чем это удалось сделать Анфертьеву.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36


А-П

П-Я