https://wodolei.ru/catalog/unitazy/uglovye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Вы напомнили мне, — сказал он, — сцену, свидетелем которой я был однажды в редакции газеты «Ежедневное…» — ну, в общем, в редакции одной из наших ежедневных газет. Был мертвый сезон, и работа шла вяло. Мы сделали попытку открыть дискуссию на тему: «Следует ли считать детей благословением божим?» Младший из наших репортеров, который подписывался просто и трогательно «Мать шестерых детей», открыл кампанию едкой, хотя не совсем относящейся к делу атакой на мужей, как таковых.
Редактор нашего спортивного отдела подписывался «Рабочий» и поэтому уснащал свои статьи орфографическими ошибками; эти ошибки он мучительно и тщательно обдумывал, для того чтобы, с одной стороны, придать своим письмам больше правдоподобия, а с другой — не задеть обидчивых демократических читателей, от которых газета получала свои основные средства.
Так вот этот «Рабочий» встал на защиту британских отцов, приводя в виде волнующего примера свое собственное поведение.
Театральный рецензент, который в пылу воображения избрал себе псевдоним «Джентльмен и Христианин», с возмущением ответил, что считает обсуждение подобной темы нечестивым и неделикатным, и прибавил, что он удивлен, как это газета, занимающая столь высокое положение и пользующаяся столь заслуженной популярностью, могла поместить на своих страницах безмозглые фантазии «Матери шести детей» и «Рабочего».
Дискуссия, однако, на том и заглохла. Отозвался на нее только один человек, который изобрел новый рожок для молока и думал найти у нас даровую рекламу. Больше никто не откликнулся, и в редакции воцарилось уныние.
Однажды вечером, когда двое или трое из нас бродили, как сонные, по лестнице, втайне мечтая о войне или голоде, Тодхантер, корреспондент отдела городской хроники, промчался мимо нас с радостным криком и ворвался в комнату к помощнику редактора. Мы бросились за ним. Он размахивал над головой записной книжкой и требовал перьев, чернил и бумаги.
«Что случилось? — крикнул помощник редактора, заражаясь его возбуждением. — Опять вспышка инфлюэнцы?»
«Подымайте выше, — орал Тодхантер, — потонул пароход, на котором была целая экскурсия, погибло сто двадцать человек, — это четыре столбца душераздирающих сцен!»
«Клянусь Зевсом, — вырвалось у помощника, — в более подходящий момент это не могло случиться!»
Он тут же сел и набросал короткую передовую, в которой распространялся о том, с какой болью и сожалением газета обязана сообщить о несчастье, и обращал внимание читателей на душераздирающий отчет, которым мы обязаны энергии и таланту «нашего специального корреспондента».
— Таков закон природы, — сказал Джефсон, — не воображайте, что мы — первые философы, пораженные тем, что несчастье одного человека часто оказывается источником счастья для другого.
— А иногда для другой, — заметил я. Я имел в виду случай, рассказанный мне одной медицинской сестрой.
Если сестра с хорошей практикой не познала человеческую природу лучше, не проникла взглядом в души мужчин и женщин глубже, чем все писатели нашего книжного мирка вместе взятые, то она, очевидно, физически слепа и глуха. Весь мир — подмостки, а люди лишь актеры; пока мы в добром здоровье, мы смело играем свою роль и доводим ее до конца. Мы играем ее обычно с большим искусством н усердием и иногда даже начинаем воображать, что мы в действительности те, кого представляем.
Но приходит болезнь, и мы забываем свою роль и перестаем заботиться о том, какое впечатление производим на зрителей. Мы становимся слишком слабыми, чтобы румянить и пудрить лицо, и сброшенный нами пышный театральный наряд валяется в пыли у наших ног.
Героические поползновения и возвышенные чувства становятся обременительным грузом. В безмолвной, затемненной комнате, где рампа огромной сцены уже не освещает нас, где наше ухо не стремится уловить рукоплесканья или шиканье толпы, мы на короткое время становимся сами собой.
Сестра, о которой я говорю, была спокойной, выдержанной маленькой женщиной с мечтательными и кроткими серыми глазами. Казалось, она ни на что не смотрит, а между тем глаза ее имели удивительное свойство схватывать все, что совершалось кругом. Им так часто приходилось наблюдать жизнь, лишенную своих внешних покровов, что они приобрели слегка циничное выражение, но в глубине их светилась доброта.
По вечерам, пока длилось мое выздоровление, она рассказывала мне о своей практике. Иногда мне приходило в голову записать то, что она говорила, но эти рассказы было бы грустно читать. Боюсь, что большинство из них показало бы только изнанку человеческой природы, которую, право, нам нет особой нужды обнажать друг перед другом, — хотя многие в наше время думают, что именно это и стоит описывать. Некоторые из ее рассказов были очень милы, но это были, мне кажется, как раз самые печальные. Один или два могли бы даже вызвать желание смеяться, по я не думаю, чтоб это был хороший, здоровый смех.
«Каждый раз, когда я переступаю порог дома, куда меня призывает профессия, — сказала она однажды вечером, — я невольно думаю о том, что я там встречу, какая история развернется передо мной. В комнате больного я всегда чувствую себя так, словно нахожусь за кулисами жизни. Люди приходят и уходят, и вы слышите, как они разговаривают и смеются, но, глядя в глаза своему пациенту, вы знаете, что все это лишь игра».
Тот случай, который я вспомнил в связи с замечанием Джефсона, она рассказала мне однажды после обеда, когда я сидел у огня, пытаясь выпить стакан портвейна. Меня огорчало то, что я, казалось, потерял вкус к вину.
«Одним из моих первых пациентов, — начала сестра, — оказался больной, перенесший хирургическую операцию. Я была тогда еще очень молода и сделала довольно большую неловкость. Я имею в виду не профессиональную ошибку, но все же ошибку, которой, будь я несообразительней, легко было бы избежать.
Мой пациент был красивым, приятным молодым человеком, но жена его, хорошенькая темноволосая маленькая женщина, с самого начала мне не понравилась. Это была одна из тех идеально приличных, равнодушных женщин, которые как будто родились в церкви и так до конца и не освободились от церковного холода. Казалось, однако, что она любила своего мужа, а он ее; они так ласково говорили друг с другом — слишком ласково для того, чтобы это могло быть искренним, сказала бы я себе, если бы знала тогда жизнь так, как знаю ее сейчас.
Операция была трудной и опасной. Когда я пришла вечером на дежурство, то нашла больного, как и ожидала, в бреду. Я делала все возможное, чтобы успокоить его, но часам к девяти бред усилился, и я не на шутку встревожилась.
Склонившись к нему, я старалась понять, о чем он бредит, и услышала, что он все время зовет к себе Луизу. Почему Луиза не идет к нему? Как это жестоко с ее стороны… Они вырыли большую яму и толкают его туда, почему же она не идет, чтобы спасти его? Стоит ей только прийти и взять его за руку — и он спасен.
Он стонал все громче и громче, и в конце концов я не выдержала. Жена его отправилась на молебен, но церковь находилась на соседней улице. К счастью, дневная сестра не успела уйти. Я попросила ее присмотреть за больным еще минутку, а сама, надев шляпу, выбежала на улицу. Я сказала одному из церковных служителей, кого я ищу, и он провел меня к жене моего больного. Она стояла на коленях, опустив голову и закрыв лицо руками. Но я не могла ждать. Я подошла к ее скамейке и, наклонившись, прошептала:
«Прошу вас, пойдемте сейчас же домой, у вашего мужа усилился бред, и мне кажется, что вы сможете успокоить его».
Не поднимая головы, она тихо ответила:
«Я приду немного погодя, молебен скоро кончится». Этот ответ смутил и рассердил меня. «Вы поступили бы более по-христиански, если бы сразу пошли со мной, вместо того чтобы оставаться здесь, — заметила я сухо. — Ваш муж все время зовет вас, и я не могу заставить его заснуть, а ему надо уснуть». Она отняла руки от лица и подняла голову. «Он зовет меня?» — спросила она, и в ее голосе послышался легкий оттенок недоверия.
«Да, целый час он твердит одно и то же: где Луиза, почему Луиза не идет?»
Лицо ее было в тени, но когда она повернула голову, мне показалось в слабом свете прикрученных газовых рожков, что она улыбнулась. И она стала мне еще менее симпатичной.
«Я пойду с вами», — сказала она, вставая. Она убрала молитвенник, н мы вместе вышли из церкви.
По дороге она расспрашивала меня, узнают ли больные в бреду окружающих, рассказывают ли они о том, что с ними действительно было, или их бред это просто бессвязные, бессмысленные слова? Можно ли направить их мысли в каком-либо определенном направлении?
Как только мы вошли в дом, она сбросила пальто и шляпу, быстро и неслышно ступая поднялась наверх, подошла к кровати и долго стояла, глядя на больного, но он не узнал ее и продолжал бредить. Я посоветовала ей заговорить с ним, она не захотела и, поставив стул так, чтобы оставаться в тени, села рядом с постелью.
Тогда я поняла, что ее присутствие не принесет больному никакой пользы, и стала уговаривать ее идти спать, но она обязательно хотела остаться, и так как я была тогда еще очень молода и не могла иметь настоящего авторитета, я больше не настаивала.
Всю ночь больной метался и бредил, и с его уст не сходило: «Луиза, Луиза…» И всю ночь эта женщина просидела у его постели, в тени, не двигаясь, молча, с застывшей улыбкой на губах. О, как мне хотелось взять ее за плечи и хорошенько встряхнуть!
В бреду воображение больного унесло его в прошлое, к тем дням, когда он был влюблен.
«Скажи, что ты любишь меня, Луиза, — молил он, — я знаю, что это так, я читаю это в твоих глазах. Зачем нам притворяться, ведь мы же понимаем друг друга. Обними меня своими белыми руками. Я хочу чувствовать твое дыхание на моем лице. Ах, я знал, я ждал этого, моя дорогая, моя любовь».
Весь дом спал мертвым сном, и мне ясно слышно было каждое слово его беспокойного бреда. Иногда я думала, что не имею права слушать, но мой долг приказывал мне оставаться.
Потом ему представилось, что он собирается ехать куда-то вместе с ней на каникулы.
«Я выеду в понедельник вечером, — говорил он, — ты приедешь ко мне в Дублин, в Джексон-отель, в пятницу, и мы сразу же двинемся дальше».
Голос его стал слабеть, и жена подалась вперед, наклонив голову к самым губам больного.
«Нет, нет, — продолжал он после недолгого молчания, — тебе нечего бояться. Это уединенное местечко, глубоко в горах Голуэй. Оно называется О-Мюлленз-хаус и лежит в пяти милях от Боллинахинча. Мы не встретим там ни души и проведем вместе три блаженные недели, о моя богиня, моя миссис Мэддокс из Бостона, не забудь этого имени».
Он засмеялся, и женщина, сидевшая у его постели, засмеялась тоже, и только тут истина осенила меня.
Я бросилась к ней и схватила ее за руку.
«Вас зовут не Луиза», — сказала я, глядя ей прямо в лицо. Это было дерзко, но я была вне себя.
«Нет, — спокойно ответила она, — но так зовут одну мою очень близкую школьную подругу. Сегодня я наконец узнала то, что пыталась разгадать в течение двух лет. Прощайте, сестра, спасибо за то, что позвали меня».
Она встала и вышла из комнаты. Я слышала, как она спустилась вниз по лестнице.
Потом я подняла ставни и увидела, что уже рассвело…» Некоторое время сестра сидела молча, что случалось с ней довольно редко.
«Вам надо было бы описать все то, что вы наблюдали во время своей практики», — сказал я.
«Ах, — ответила она, вороша кочергой поленья, — если бы вы видели столько горя, сколько пришлось увидеть мне, вы не захотели бы писать об этом книгу. Она получилась бы слишком грустной».
«Мне кажется, — прибавила она после долгого молчания, не выпуская из рук кочерги, — что только тот, кто никогда не страдал и не знает, что такое страдания, любит читать о них. Если бы я умела писать, я написала бы веселую книгу, такую, чтобы люди, читая ее, смеялись».
Глава IX
Спор начался с того, что я предложил женить нашего злодея на дочери местного аптекаря, благородной и чистой девушке, скромной, но достойной подруге главной героини. Браун не согласился, считая такой брак совершенно невероятным.
— Какой черт заставит его жениться именно на ней? — спросил он.
— Любовь, — ответил я, — любовь, которая вспыхивает таким же ярким пламенем в груди последнего негодяя, как и в гордом сердце добродетельного юноши.
— Что же мы, — строго возразил Браун, — собираемся балагурить и смешить читателя или мы пишем серьезную книгу? Ну чем такая девушка, как дочь аптекаря, может привлечь такого парня, как Рюбен Нейл?
— Всем, — вырвалось у меня. — В моральном отношении эта девушка его полная противоположность. Она красива (если недостаточно, то мы слегка добавим ей красок), а после смерти отца она получит аптеку. К тому же, — прибавил я, — если читатель так и не поймет, что же в конце концов заставило их пожениться, то тем естественнее это будет выглядеть.
Браун не стал больше спорить со мной и повернулся к Мак-Шонесси:
— А ты можешь себе представить, чтобы наш друг Рюбен воспылал страстью к такой девушке, как Мэри Холм, и женился на ней?
— Конечно, — подтвердил Мак-Шонесси, — я могу представить себе все что угодно и поверить любой нелепости, совершенной любым человеком. Люди бывают благоразумны и поступают так, как можно от них ожидать, только в романах. Я знал, например, старого морского капитана, который по вечерам читал в постели «Журнал для молодых девушек» и даже плакал над ним. Я знал бухгалтера, который носил с собой в кармане томик стихов Браунинга и зачитывался ими, когда ехал на работу. Я знал одного врача, жившего на Харли-стрит. В сорок семь лет он внезапно воспылал непреодолимой страстью к американским горам и все свободное от посещения больных время проводил около этих аттракционов, совершая одну трех-пенсовую поездку за другой. Я знал литературного критика, который угощал детей апельсинами (притом, заметьте, не отравленными). В каждом человеке таится не одна какая-нибудь личность, а целая дюжина. Одна из них становится главной, а остальные одиннадцать остаются в более или менее зачаточном состоянии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я