https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-80/vertikalnye-ploskie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


«Топаз» вышел на рейд, подходил к доку. Шторм утих давно, еле заметно зыбилась морская вода.
Дощатые, слегка накрененные сходни соединяли док с бортом «Прончищева».
Агеев сидел на деревянных брусьях киль-блока, покуривал, держа в жестких губах рубчатый мундштук своей многоцветной трубки. Вокруг отдыхали матросы. Щербаков мечтательно смотрел вдаль, туда, где за горизонтом, за просторами моря и суши лежала родная земля.
— Я, товарищ мичман, как подойдет время в бессрочный, на Алтай думаю податься, на новые урожаи.
— Что ж, на флоте заживаться не хотите? Не понравилось? — добродушно усмехнулся Агеев.
— Я свое отслужу честно, — улыбался в ответ Щербаков. — А только знаете, какие у нас в колхозе хлеба! Опыт передавать нужно другим колхозам. Вот мы и поедем…
— С девушкой своей, видно, договорился об этом?
Щербаков застенчиво молчал.
— А я обратно на Урал, на мой металлургический, — откликнулся рядом сидящий.
— А мне и ехать никуда не надо! — подхватил никогда не унывающий Мосин. Он поиграл мускулами, провел рукой по стриженой, обильно смазанной йодом у темени голове. Он получил здоровую ссадину, барахтаясь в тащившей его за борт волне, но это не лишило его пристрастия к шуткам.
— Вернемся в нашу базу, послужу сколько положено, а потом на автобус — и через час прибыл в Электрогорск!
— Огромный, говорят, город? — взглянул на него Щербаков.
— Спрашиваешь! Не меньше этого самого Гетеборга будет… Со временем, правда, когда кончим строить его… Там одна гидростанция мощностью чуть послабее Днепрогэса.
— Это которая на днях в строй войдет?
— Пока только первую очередь вводим. Снимки в газете небось видел? У меня там невеста.
— Служит?
Мосин покосился на Щербакова озорным взглядом.
— Работает. Директором комбината.
— Травишь! — сказал пораженный Щербаков.
— Зачем травить… Она пока, конечно, только монтажница, главный корпус помогала достраивать. Сейчас вот учиться в техникум поступила. Когда мне срок демобилизоваться выйдет — ее уже директором назначат.
— Шутишь все…
— А что мне — плакать? Моряк всегда веселый.
Он сидел с баяном на коленях, растянул баян, раздался пронзительный звук.
— Эх, жалко, не умею на гармони… Сыграть бы что-нибудь наше, матросское, чтобы на берегу подпевали…
Жуков стоял в стороне, смотрел неподвижно в пространство. К нему подошел спрыгнувший с палубы «Топаза». Фролов.
— А ты что же, не просил увольнения в город? Стоит там побродить.
— Нет, не просил… — Жуков явно не желал поддерживать разговор.
— Да брось ты думать о ней после такого дела! — Фролов во что бы то ни стало хотел развлечь загрустившего друга. — Я вот лучше тебе расскажу, как нас в Гетеборге встречали. Городок, нужно сказать, ничего, чистенький, весь каналами прорезан. И народ к нам относится хорошо.
Дима Фролов говорил подчеркнуто бодро — у него болело сердце при виде исхудавшего за последние дни, потемневшего лица друга.
— Гуляли, знаешь, мы со штурманом нашим, который сочиняет стихи. Подходит какой-то пожилой человек, из интеллигентных. Приподнял шляпу, пожал по очереди всем нам руки, что-то говорит по-английски. Штурман нам перевел: «Спасибо героическим русским, уничтожившим дьявола Гитлера!»
— А с нами другое было, — вступил в разговор Ромашкин. — Подошли к нам на бульваре четыре шведа. По-русски говорят. Мы, объясняют, из армии спасения, во всех странах мира бываем, все языки знаем. Сигаретами стали угощать.
— А что это за «армия спасения» такая, товарищ старшина? — спросил Щербаков.
— Армия спасения? — боцман Ромашкин значительно потер нос. — Это, как бы тебе сказать, ну попы, служители культа. На площадях молитвы поют, на скрипках играют.
— Вроде наших цыган? — с сомнением протянул Щербаков.
— Говорю, попы, а не цыгане. Ромашкин медленно затянулся.
— А мы что, мелочные, на чужой табак кидаться? Вынимаю пачку «Казбека», дескать, закуривай наши, ленинградские — и проходи. А они за нами увязались, не отстают. Стали расспрашивать, как в Советской России живем. Превосходно живем, отвечаю. «А как моряки у вас время проводят?» В море, говорю, проводим время, в труде. А как срок увольнения подходит: чистимся, одеколонимся и идем с любимой девушкой в театр. Помолчали они, будто поскучнели. Потом один спрашивает: «А трудности у вас от войны остались?» Тут я им и подпустил. Трудностей, говорю, только у того нет, кто с фашистами не воевал, нейтралитет соблюдал в этом деле. А про их нейтралитет — помните, что мичман рассказывал?
Это что они через свою страну гитлеровские войска пропускали, за валюту шарикоподшипники Гитлеру гнали? — сказал кто-то из матросов.
Вот-вот…
Жуков не вслушивался в разговор, стоял в стороне убитый горем. У Фролова заныло сердце сильней. Он шагнул к Леониду.
Не горюй ты — море все раны лечит! Еще найдешь в жизни настоящую подругу.
Отплавался я, — тихо сказал Жуков.
Что так? Разве твой рапорт задробили?
— Не задробили еще, а думаю, будет «аз». — Да ты поговорил бы с замполитом… Жуков, глядя в сторону, молчал.
— Вот что! — Фролов взял у Мосина баян. — Давай споем. Песней печаль разгоним.
— Не могу я петь! — взглянул с упреком Жуков.
— Песня усталость уносит, тоску разгоняет. А эту будто для тебя специально штурман наш сочинил.
Прислонился к брусьям киль-блока — гибкий, темноглазый, взял вступительные аккорды, запел:
Бывают дни такие — повеет ветер грусти,
Туманом застилает маячные огни.
Моряк не любит грусти и руки не опустит,
Но выпали на долю и мне такие дни.
Фролов тряхнул головой, сдвинулась на затылок шляпа, голос зазвучал сдержанной страстью, грустным призывом:
О чем грущу, матросы, о чем, друзья, тоскую?
Какие злые мысли прогнать не в силах прочь?
Дорогу выбрал в жизни просторную, морскую,
А девушка-подруга не хочет мне помочь.
Грусть Фролова исчезла, сменилась веселым вызовом. Матросы подхватили припев:
Нелегкая дорога, но в ней и честь и слава!
Далеко флаг Отчизны проносят моряки.
И где бы ни ходил я, и где бы я ни плавал —
Повсюду мне сияют родные маяки!
Пели уже несколько матросов, в хор вступали все новые голоса.
Глаза разъело солью, усталость ломит руки, Бушует даль волнами, и берег скрылся с глаз… Далекие подруги, любимые подруги, Как думаем, мечтаем, как помним мы о вас! А вот моя подруга не любит, не жалеет… Иль ты не понимаешь, не знаешь ты сама, Что другу в океане работать тяжелее Без теплого привета, без милого письма… Нелегкая дорога, но в ней и честь и слава, Далеко флаг Отчизны проносят моряки. И где бы ни ходил я, и где бы я ни плавал — Повсюду мне сияют родные маяки!
— Вот уж точно, — растроганно сказал Агеев. — Чем дальше в чужие края — тем роднее советская земля.
Он спрыгнул с киль-блока, неторопливо пошел в сторону «Прончищева». Сергей Никитич заметил давно, что из палубной надстройки ледокола вышла, остановилась у поручней Таня Ракитина. И походка могучего, прославленного боцмана, по мере того как он приближался к Тане, становилась все более неуверенной, почти робкой.
— Татьяна Петровна! — негромко окликнул мичман. Она медленно обернулась.
— Погодка-то какая стоит после шторма. Глядите — чайки на воду садятся. Недаром старики говорят: «Если чайка села в воду — жди, моряк, хорошую погоду».
Он остановился с ней рядом… Нет — совсем не такими незначительными словами хотелось начать этот разговор. Ракитина молчала.
— Правильную поют матросы песню… — Еще звучал баян, хор голосов ширился над закатным рейдом, и в душе мичмана каждое слово находило все более волнующий отклик. — В походе волна бьет, солью глаза разъедает, а любимые у нас на сердце всегда. Куда глаз глядит, туда сердце летит.
Он искоса взглянул на нее — не навязывает ли опять Татьяне Петровне слишком явно свои чувства?
А бывает — любовь эта самая и до плохого доводит, — продолжал рассудительно мичман. — Вот хоть бы сигнальщик наш Жуков. До головотяпства дошел, нож забыл в комнате у вертихвостки, а тем ножом человека убили.
Разве он ножом был убит?
Мичман от неожиданности вздрогнул. Таня повернулась к нему. Ее губы были приоткрыты, какой-то настойчивый вопрос жил в ее взгляде.
— Точно — ножом…
Он молчал выжидательно, но она не прибавила ничего, опять смотрела вдаль, положив на поручни свои тонкие пальцы. И боцман упрекнул сам себя — вместо задушевного разговора напугал девушку рассказом об убийстве!
— Сергей Никитич, — тихо сказала Таня, — бывало с вами так, что долго мечтаешь о чем-то, ждешь чего-то большого-большого, кажется — самого главного в жизни, а дождешься — совсем все не то и вместо радости одно беспокойство и горе?
Ее голос становился все тише, не оборвался, а словно иссяк с последними, почти шепотом произнесенными словами.
— Какое у вас горе? Скажите?
Но она тряхнула волосами, смущенно закраснелась, благодарным движением коснулась его руки.
— Нет, это я так…
Она поежилась в своем легком пальто.
— Ветер какой холодный. Я в каюту пойду…
Действительно, ветер усиливался. Вода рейда подернулась легкой рябью, хотя чайки по-прежнему покачивались на волнах и горизонт на весте был чист. Но когда Ракитина скрылась за тяжелой дверью надстройки, Агееву показалось, что погода испортилась непоправимо.
Глава четырнадцатая
НОРВЕЖСКИЙ ЛОЦМАН
Караван входил в норвежские шхеры. Лоцман Олсен всматривался в берег, потом взглянул на репитер гирокомпаса.
— Форти дегрис, — сказал лоцман.
— Право руля. Курс сорок градусов! — скомандовал Сливин громко, чтобы слышали рулевой и сигнальщик.
— Право руля, курс сорок градусов! — сообщил капитан Потапов в штурманскую рубку.
Они стояли на мостике недалеко друг от друга: Сливин, капитан ледокола, и норвежский лоцман — невысокий седоватый моряк в черной тужурке с золотыми нашивками на рукавах, в высокой фуражке с королевской короной и латинскими литерами «LOS» на золоченом значке.
Четырехугольный лоцманский флаг: верхняя половина белая, нижняя — красная, вился на мачте «Прончищева». Быстро перебирая фал, Жуков поднимал на нок верхнего рея сигнал поворота вправо.
Впереди маленький черный «Пингвин» поднял такой же сигнал, медленно показывал правый борт.
Рулевой повернул колесо штурвала, смотрел на цифры компаса.
«Прончищев», следуя за движением «Пингвина», сворачивал вправо, тянул за собой идущий на укороченных буксирах громадный, неповоротливый док. Ложась на новый курс, стальная громада дока описывала полукруг.
— На румбе сорок градусов, — доложил рулевой. Караван шел прямо на черную зубчатую стену исполинских ребристых скал, отвесно вставших над водой.
— Фифти файв дегрис, — раздельно сказал, опираясь на поручни, норвежец.
— Право руля. Курс пятьдесят пять градусов, — скомандовал Сливин, вскинул висевший на груди тяжелый бинокль, стал смотреть на близящуюся стену скал.
Казалось, здесь нет прохода, караван идет прямо на берег. Но вот скалы стали медленно раздвигаться, распахивались, как крепостные ворота, открывали узкий лазурно-синий фарватер. А впереди уже вырастала новая, кажущаяся непроходимой стена скал…
Маленькие желто-красные домики — высоко над срывами кое-где покрытых зеленью гор…
Округлые черные островки среди голубой зыби фиорда… Крошечные рыбачьи лодочки на воде. Будто задремавшие в них рыбаки.
Остались позади хмурые волны и штормовой ветер Каттегата. Легкие полосы неподвижных облаков чуть розовели в утреннем небе.
Напряженный, озабоченный голос норвежского лоцмана совсем не вязался с окружавшей моряков театрально красивой природой.
Файв дегрис лефт, — сказал лоцман.
Лево руля. Курс пятьдесят градусов, — скомандовал Сливин.
Опять открылся узкий скалистый проход. Он медленно расширялся, впереди развертывалась широкая синева.
Опершись на штурманский стол, лейтенант Игнатьев тщательно вел прокладку, отмечая тонкой чертой путь ледокола, все его крутые повороты.
Вошел Курнаков, положил бинокль на диван.
Выходим на чистую воду, Пойду, товарищ лейтенант, немного прилягу.
Вы бы по-настоящему отдохнули, Семен Ильич, — самолюбиво сказал Игнатьев. — Могу заверить — вахту сдам в порядке.
Не отвечая, Курнаков вышел из рубки.
На мостике лоцман Олсен приподнял фуражку, пригладил белокурые с сединой волосы, снова надвинул козырек на морщинистый лоб. Быстро по-английски что-то сказал Сливину.
Херре Олсен говорит, — пояснил Сливин Потапову, — самая трудная часть фарватера пройдена.
О, не нужно меня звать «херре»! — Олсен заговорил по-русски, медленно подбирая слова. — Напоминает немецкий… В Норвегии от фашистов много беды.
В таком случае, мистер Олсен…
— Мистер — тоже нехорошо, Напоминает английский. В Норвегии немножко много говорят по-английски… — Олсен подыскивал слова. — Я хочу просить звать меня товарищ.
— Товарищ Олсен говорит, — сказал Сливин, — что самая трудная часть фарватера пройдена, а в Бергене мы получим хороший отдых.
Олсен удовлетворенно закивал, улыбнулся Сливину, и капитан первого ранга ответил ему дружелюбной улыбкой.
Он всматривался в лицо норвежского лоцмана: желтовато-коричневое, как старый пергамент, сужающееся книзу — от широкого костистого лба, с глазами, ушедшими под седые мохнатые брови, до ввалившихся щек и маленького, плотно сжатого рта. Лицо много видевшего, много пережившего человека. Сливин не мог забыть, как дрогнуло оно от волнения при первом разговоре лоцмана Олсена с советскими моряками.
Когда лоцманский бот подошел к борту «Прончищева» и худощавый старик в высокой фуражке и долгополом дождевике с ходу ухватился за поданный ему трап, в два рывка оказался на палубе ледокола, моряки экспедиции сразу признали в нем опытного морехода. Порывисто и легко лоцман взбежал на мостик, цредставился командиру экспедиции, пожал руки Потапову, Курнакову, Андросову.
— Веар велкоммен! — сказал Сливин, пожимая худую жесткую руку. Лицо лоцмана, хранившее строго официальное выражение, просветлело. Он ответил что-то по-норвежски. Сливин, улыбаясь, развел руками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я