https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/skrytogo-montazha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И как хорошо помнит свою любовь этот человек!“
Третье письмо, написанное уже по возвращении домой, начинается словами: «Дорогая моя Мария». Миссис Винтер, по-видимому, успела намекнуть, что причиной их разрыва в юности явилось простое недоразумение. «Ах, как поздно написаны знакомой рукой эти слова! Никогда я не читал их прежде и все-таки читаю теперь с глубоким чувством, с былою нежностью, овеянной воспоминанием, непередаваемо грустным... Я достаточно хорошо знаю себя и совершенно уверен, что добился бы всего на свете, если бы Вы тогда хоть раз сказали то же, что и теперь: столько простой веры и энергии было в моей любви». Но разве не могут они и сейчас поверять друг другу свои сокровенные думы? Она пишет, что стала «беззубой, толстой, старой и безобразной». Этого не может быть! Она осталась такой же, как всегда! Чего стоит самая громкая слава, если нужно проститься с видением своей юности? «Вы просите, чтобы я сохранил Ваши слова в своем сердце. Смотрите же, что пронес я в нем сквозь все эти годы, сквозь превратности судьбы!» Они должны встретиться — сначала одни, а потом вместе с его женою и ее мужем. «Помните, — пишет он в заключение, — я от души все принимаю и плачу тем же. Навсегда Ваш любящий друг».
«Плачу тем же»? Гм! Чем именно он отплатил ей, становится ясно, когда раскроешь его следующий роман — «Крошку Доррит», где Мария появляется в образе Флоры Финчинг. Можно не сомневаться в том, что на этот раз Мария не узнала себя или, узнав, решила, что на Дору из «Дэвида Копперфилда» она все-таки похожа гораздо больше. Диккенс, должно быть, не поверил своим глазам, увидев мечту своей юности в образе располневшей и удручающе глупой дамы. «Едва только Кленнэм взглянул на предмет своей прежней любви, как от любви этой не осталось и следа... Флора, которая была когда-то лилией, стала теперь пионом — но это бы еще полбеды. Флора, в каждом слове и каждой мысли которой сквозило столько очарования, стала глупа и не в меру словоохотлива, что было значительно хуже. Флора, прежде избалованная, ребячливая, держалась и теперь ребячливой баловницей. Это была уже катастрофа». Но недаром в характере Диккенса уживались бок о бок десятки самых различных человеческих свойств. Он был не только трагический герой, но еще и клоун, умевший обратить повесть о разбитой мечте в комедию, нежные любовные воспоминания — в пасквиль. Это относится к литературе. Что же касается реальных событий, то здесь он поспешил выйти из игры. Не прошло и месяца со дня их встречи, как он написал Марии — толстой и глупой Марии Винтер: «Я уезжаю, чтобы обдумать, а что — и сам не знаю. Куда, надолго ли — бог весть». Все ее попытки сблизиться с ним оказались тщетными. Он сообщил ей, что в будни занят по горло, а «все воскресенья в ближайшее время» намерен проводить за городом. У нее умер ребенок, но его и под этим предлогом не удалось заманить: «Я совершенно уверен, что мне не следует приходить к Вам. Лучше, если я буду думать о Вас наедине с собою». Держать Марию на расстоянии было поручено Джорджине, и обе дамы время от времени обменивались письмами.
Работе над «Крошкой Доррит» предшествовал обычный период смятения и душевной тревоги. Уже в октябре 1854 года Диккенсом «овладело неотвязное желание уехать совсем одному» и начать новую книгу где-нибудь в недосягаемой дали, в Пиренеях или «на одной из снежных вершин Швейцарии, в каком-нибудь диковинном монастыре». В него как будто вселился дух беспокойства, и в январе 1855 года он был уже в весьма «растрепанных чувствах: в пыльном воздухе мелькают обрывки новых книг, а прежние невзгоды тоже, того и гляди, начнут сводить со мною старые счеты». В мае он дошел до такого состояния, когда «все время куда-то тянет, все не ладится и нет ни минуты покоя, — когда, одним словом, пора начинать новую книгу. В такие периоды я не уверен в себе, как Макбет, космат и оборван, как Тимон, путаюсь в мыслях, как Бедный Том. Сажусь за работу, посижу немного без дела, встану, пройду миль десять, вернусь домой. На другой день снова сажусь работать — и не могу, встаю, отправляюсь за город, нахожу подходящее местечко, решаю прожить здесь месяц. На другое утро приезжаю домой, иду гулять, часами где-то болтаюсь, отказываюсь от всех приглашений, чтобы побыть наедине с собою, надоедаю себе, но не могу выйти из собственной скорлупы настолько, чтобы мое общество могло хоть кому-нибудь доставить удовольствие. И так топчусь и топчусь на месте, верчусь по кругу, пока, наверное, не сойду в могилу». Он расхаживал ночами по комнате, бродил по всему дому, по улицам, назначал свидания и отменял их, мечтал поехать куда-нибудь на пароходе, полететь на воздушном шаре; в обществе стремился к уединению; оставаясь один, томился по обществу; смеялся собственным мыслям, рыдал от наплыва чувств — одним словом, вел себя как безумец, как поэт и влюбленный.
Из этого состояния его на время вывел Уилки Коллинз, приславший ему мелодраму «Маяк», которую Диккенс немедленно захотел поставить в своем театрике. Начались репетиции, и новый роман был на время забыт. В доме на Тэвисток-сквер кипела работа. В комнатах и коридорах толпились декораторы и плотники, осветители и костюмеры, актеры и музыканты. Слышался стук молотков и визг пилы, шум голосов и пиликание скрипок. Передвигали мебель, устанавливали декорации, и что-то ухало и скрипело на весь дом. Диккенс вновь оказался в своей стихии: театральный мирок был для него живым, реальным миром, и он радовался своей затее, как ребенок новой игрушке. И когда измученные актеры садились после репетиции за традиционный ужин и наблюдали, как он готовит пунш, он тоже волновался, как ребенок, которого взяли в гости. Стэнфилд расписал занавес (он и сейчас хранится в Хемпстедском Кенвуд-хаусе). Диккенс играл роль смотрителя маяка. Кроме него, в спектакле принимали участие его дочь Мэри, Марк Лемон, Огастес Эгг и Уилки Коллинз. Сцену пришлось расширить, и в зале теперь оставалось всего двадцать пять мест, поэтому в середине июня состоялось три спектакля, а в начале июля в Кемпден-хаусе был устроен еще один — благотворительный. Над мелодрамой зрители громко плакали, над водевилем смеялись от души, причем и рыдания и хохот становились особенно бурными, когда на сцене появлялся Диккенс. «Ох, мистер Диккенс, как жаль, что вы занимаетесь другим делом!» — в полном изнеможении простонала однажды какая-то дама. Кто-то видел, как «книгопродавец Лонгман заливался горючими слезами — уж и не знаю, что к этому можно добавить!»
К этому времени Форстер отошел на второй план; лучшим другом Диккенса стал автор «Маяка». Приглядимся же к нему повнимательнее. Впрочем, даже самый зоркий глаз едва ли сможет различить что-либо, кроме самых общих очертаний: «Уилки Коллинз умел заметать следы, и, очевидно, ему было что прятать. Мисс Дороти Сейерс рассказала автору этой книги, что она „задумала было написать биографию Коллинза, но отказалась от этого замысла, так как вся его личная жизнь скрыта плотной завесой неизвестности“.
Уилки Коллинз родился в Лондоне 8 января 1824 года, то есть почти ровно на двенадцать лет позже Диккенса. В юные годы Уилки во всем подчинялся матери шотландке, женщине властной и волевой. Отец его был художником, и сын унаследовал от него известную долю таланта — достаточную, во всяком случае, для того, чтобы служить поводом для шуток над самим собою. «Ну еще бы! — говорил он, бывало, в зрелые годы. — Этот шедевр не случайно внушает вам такое восхищение. Его написал сам знаменитый Уилки Коллинз, оставив всех остальных художников-пейзажистов так далеко позади, что из сострадания к ним решил расстаться с этой профессией». В действительности же вопрос о выборе профессии решился для него, по его словам, еще в школе, где сосед по дортуару, драчун и сорвиголова, заставлял его рассказывать на сон грядущий разные истории. «Мой тиран сделал себе плетку, и, когда голос мой замирал, он, перегнувшись над кроватью, отвешивал мне парочку „горячих“, и я, подскочив как ужаленный, начинал сначала... И все же я должен быть благодарен ему, потому что именно этот изверг раскрыл во мне дар, о существовании которого я мог бы так и не догадаться... Окончив школу, я продолжал выдумывать истории — уже для собственного удовольствия». По-видимому, у этого сорванца он научился большему, чем у своих учителей, потому что спустя, двадцать лет, став профессиональным литератором, он признался: «Я до сих пор пишу с самыми невообразимыми орфографическими ошибками, а с грамматикой у меня творится нечто ужасное. Поверьте, что наборщикам приходится исправлять мои ошибки».
В 1846 году он поступил в юридическую корпорацию Линькольс-инн и пять лет спустя стал адвокатом. Одним из первых его литературных опытов было жизнеописание его отца. Став взрослым, он решил, что пора и поразвлечься. Скупые строчки в «Национальном биографическом справочнике» могут лишь раздразнить наше любопытство: «Когда он стал знаменит, знакомства, завязанные им в юности, начали доставлять ему массу беспокойства, что весьма пагубно отражалось на его душевном состоянии». Ясно одно: молодость его изобиловала любовными похождениями и бурными попойками, и с приличиями своего времени он ничуть не считался. Так, например, он помог художнику Э. М. Уорду «уводом» жениться на девушке, которой не было еще и шестнадцати лет, и был посаженым отцом на свадьбе. Когда родился первый ребенок Уордов, Коллинза попросили быть крестным отцом. На крестинах почетный гость достойно отметил торжественное событие и, тщетно пытаясь разглядеть младенца, лежавшего на руках священника, произнес: «Ребеночек двигается как-то ш-штранно. Смотрите, он морщится. Ба, да ведь он пьян, ей-богу, пьян!»
Внешность у него была довольно невзрачная: тщедушное тело, маленькие руки и ноги, рост — футов пять с небольшим, но замечательный лоб: высокий, белый, очень крутой. Он носил очки и в пятидесятых годах отпустил себе бороду и усы. Выражение его лица обычно было серьезным, зато глаза искрились юмором. Он был бледен и не отличался крепким здоровьем. У него было вечно что-нибудь неладно: то с сердцем, то с печенью, то с желудком или легкими. Он слишком много ел и пил, поэтому ему то и дело нездоровилось и приходилось отсиживаться дома. Однажды во время тяжелой болезни он принял опиум и почувствовал себя настолько лучше, что мало-помалу стал наркоманом, а под конец жизни ежедневно глотал такую дозу опийной настойки, которая легко уложила бы в гроб несколько новичков.
Личная жизнь его была сплошным отступлением от общепринятых норм, и даже те его друзья, у которых тоже были любовницы, считали, что Коллинз заходит чересчур далеко. Он жил то с одной дамой, то с другой, и не помышляя о том, чтобы освятить очередной союз браком. В гости его всегда приглашали одного, и у себя он устраивал только холостяцкие пирушки. «Бросьте эти свои приличия и обещайте, что придете», — так приглашал он к себе друзей. Он был интересным собеседником, циничным, острым, непринужденным, с откровенностью, которая порой казалась вульгарной. Он был, если можно так выразиться, веселым пессимистом и, когда чувствовал себя сносно, мог болтать и острить без устали. Порядочные женщины считали его чуть ли не злодеем, на самом же деле он был добр, мягкосердечен, ленив и скромен и вовсе не обижался, когда кто-нибудь говорил, что его книги «читают все судомойки». Он был противником всего, что требует усилий, напряжения, и терпеть не мог спорт за то, что он порождает дух соревнования и воспитывает драчунов и задир. Играя в крикет, он с удивительным проворством увертывался от мяча, вместо того чтобы отбить его, и написал пьесу, доказывающую, что страсть к спортивным играм воспитывает в молодых англичанах низменные чувства. Он органически не выносил жестокости и под конец жизни выступил в одном из своих романов против вивисекции. Вообще же говоря, он был вполне доволен и жизнью и самим собой.
Таков был в общих чертах человек, захвативший в сердце Диккенса место, в котором прежде безраздельно господствовал Форстер, — человек, которому Форстер так мучительно завидовал, что даже исказил биографию Диккенса, почти ничего не сказав о его отношениях с Коллинзом. А между тем именно эти отношения служат разгадкой многих событий, случившихся с героем нашего жизнеописания в зрелые годы. Не мудрено, что, прочитав книгу Форстера, Гаррисон Эйнсворт сказал: «Здесь, как я вижу, только половина всей правды». Коллинз же назвал эту книгу «Биографией Джона Форстера с отдельными эпизодами из жизни Чарльза Диккенса».
Многие привычки и особенности Коллинза так резко отличались от диккенсовских, что только диву даешься, как это им удавалось ладить друг с другом. (Это, кстати, лишний раз свидетельствует о том, как нужен был Диккенсу человек, совершенно не похожий на Джона Форстера.) Вот несколько примеров: Диккенс был помешан на пунктуальности; Коллинз никогда не смотрел на часы. Диккенс был чрезвычайно опрятен; Коллинз — неряшлив. Диккенс был щедр и безрассуден; Коллинз — скуповат и благоразумен. Диккенс был необыкновенно энергичен и горяч; Коллинз — невероятно ленив и скептичен. Для Диккенса праздность заключалась в том, чтобы заниматься каким-нибудь ненужным делом. Он отдыхал активно; Коллинз — пассивно. «Вы все превращаете в работу, — говорил Коллинз. — По-моему, тот, кто ничем не может заниматься, вполсилы, — страшный человек». А когда Диккенс, возвратившись однажды с прогулки, рассказал, что только что осмотрел сумасшедший дом, Коллинз, лежавший на диване, поднял свой взор к потолку и воскликнул: «Осмотрел сумасшедший дом! Мало того, что он, как капитан Баркли, с ослиным упорством вышагивает милю за милей, ему еще нужно стать инспектором психиатрических больниц — и все это бесплатно!» Даже в вопросе о туалетах у них были разные вкусы. «Что мне делать с этой штукой?» — спросил кто-то Коллинза, показывая яркий шелковый лоскут. «Пошлите Диккенсу, — отозвался тот. — Он сошьет себе жилет».
Почему же все-таки в последние четырнадцать лет жизни Диккенс предпочитал общество Коллинза любому другому?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65


А-П

П-Я