Ассортимент, цена великолепная 

 


На обратном пути он заехал в Веймар и без предупреждения отправился к Гете, который принимал у себя какого-то гостя. Гете приветствовал Артура прохладным вопросом, как это случилось, что он так внезапно появился, и попросил его прийти к нему через час. На такой прием Артур не рассчитывал: ведь Адель сообщала, как Гете понравилась его книга. Тем не менее он явился в назначенное время, и они провели вместе весь вечер и следующее утро до обеда.
В дневнике Гете имеются добрые слова об этом визите: «Посещение доктора Шопенгауэра, непризнанного и с трудом познаваемого, но весьма достойного молодого человека, взволновало меня и послужило взаимному обогащению» (цит. по: 133. S. 35). Шопенгауэр рассказывал о своей поездке в Италию и о своих планах. Говорили они также и о теории цвета, Гете показывал свои новые опыты. Каково было мнение Гете о «Мире как воле и представлении», осталось неизвестным.
Вернувшись в Дрезден, Шопенгауэр более всего был озабочен будущей карьерой. Левальд писал из Гейдельберга, что для преподавания нет никаких препятствий. Правда, никто не знает здесь его книгу. Однако ожидается хороший урожай вина. И эксцессы против евреев заглохли. Профессор Блюменбах утверждает, что Шопенгауэра университетские коллеги примут благосклонно, но нельзя сказать с уверенностью, станут ли его слушать, так как в Гейдельберге никто не страдает от отсутствия философии.
Ответ Лихтенштейна обнадежил больше: Артур может рассчитывать, что его оценят по достоинству. К тому же после смерти одного из преподавателей появилось вакантное место. Заключал профессор Лихтенштейн заманчивым замечанием: «С тех пор как здесь появился Гегель, изучение философии находит все больше приверженцев» (132. S. 55).
Шопенгауэр склонялся к Берлину: большой город, высокая культура, его лекции могут слушать не только студенты. И переезд из Дрездена в Берлин обойдется дешевле. Но его останавливали дороговизна и то, что город стоит на песчаной пустоши. И все же он решился переехать именно в Берлин, прямиком в логово льва, столкнувшись лоб в лоб со своим соперником, который до той поры не имел о нем никакого понятия. С осени 1818 года, через четыре года после смерти Фихте, Гегель занял кафедру и с большим успехом читал лекции в Берлинском университете.
Шопенгауэр еще из Дрездена сообщил декану философского факультета тему своего курса по общей философии: «Учение о сущности мира и о человеческом духе», который он должен был читать пять часов в неделю; что касается времени чтения, то больше всего его устроило бы, писал он, читать в те часы, когда читает господин профессор Гегель. Вот так, с отважной безрассудностью он бросил вызов мощи гегелевского духа. Его просьба была удовлетворена. И в течение первого семестра к Шопенгауэру приходило не более пяти прилежных студиозов, изъявивших желание послушать «учение» о сущности мира из уст новоиспеченного доцента. На лекциях Гегеля собиралось обычно более двухсот человек.
На первой же лекции Шопенгауэр объявил себя «мстителем», который пришел, чтобы освободить испорченную «афоризмами» и «необработанным темным языком» (136. Bd. 1. S. 57) посткантовскую философию от удушливой хватки ее мучителей. «Мститель» выглядел как сектантский проповедник, бросивший вызов могучей школе гегельянства. Столкновение двух философов случилось в марте 1820 года при габитализации — лекции на право преподавания философии, посвященной четвероякому корню достаточного основания. В ней Шопенгауэр определил трех знаменитых посткантовских немецких философов как софистов. При обсуждении лекции Гегель высказал ряд замечаний, причем, как считал Шопенгауэр, обнаружил неумение отличать «анимальные» функции и причины от «органических». Небольшая стычка между ними произошла и по поводу понятия «мотив». Это было их единственное личное общение.
Гегелю покровительствовал прусский министр образования К. Альтенштейн, поклонник философии. Он ценил Гегеля, который в те тревожные годы сумел понять и показать историческую роль Французской революции и одновременно связать динамичные общественные изменения с консервативным истолкованием государственности. До конца своих дней Гегель преподавал в Берлинском университете, привлекая многочисленных слушателей (не только студентов) со всей Германии и из-за рубежа своей главной идеей — верой в поступательное историческое развитие, в торжество мирового духа. Его лекции по философии права, истории философии, философии истории, переработанная «Наука логики» и «Энциклопедия философских наук» будоражили умы.
Однако сам он вел жизнь добропорядочного обывателя и не хотел, чтобы его идеи, «овладев массами», стали бы «материальной силой» (Маркс). Он любил повторять, что философия должна «оставаться на кафедре», и те, кто бывал у него дома, удивлялись простоте, обыденности и даже бездуховности его житейского уклада: рано состарившийся, согбенный; небрежно надетый желто-серый халат то и дело сползает с плеч; ни импонирующего величия, ни сдержанной привлекательности, ни блестящего остроумия, ни красноречия; говорил он на швабском, едва понятном диалекте — трудно было признать в таком облике пророка мирового духа.
Однако его слушали, его почитали. Дух диалектики, дух историзма, движение духа к высокой и высшей цели всего человечества воодушевляли аудиторию, побуждали к историческому оптимизму. К тому же Гегель был в глазах студентов борцом с церковью. Однажды он неудачно пошутил, сказав, что если мышь съест освященную просфору, в ней воплотится плоть Господня и за нее нужно будет молиться, как за любого добропорядочного католика. Эти слова вызвали протест католических кругов; в них усмотрели также насмешку над святостью государства. Гегель вынужден был оправдываться, в том числе и перед студентами. Он сказал, что поскольку он сам — протестант, католическая церковная жизнь ему чужда. На лекции присутствовал священнослужитель, который грозно уставился на лектора. Поймав его неподвижный испепеляющий взгляд, Гегель кротко заметил: «Мне не нравится, как вы на меня смотрите».
Между тем время страстей по свободе и патриотических речей уходило в прошлое; власти предержащей необходимы были спокойствие и порядок. Реставрация стремилась делать вид, что ничего не случилось, что нужно вернуться к порядкам XVIII века. Но произошло слишком много перемен, так что требовались усилия, чтобы если не вернуться к прошлому, то по крайней мере обеспечить общественный порядок и устойчивость умов. В 1819 году началось преследование «демагогов»; оппозиционеров арестовывали или увольняли с должности; студенческие союзы были запрещены. Можно было выпивать в компаниях, но нельзя было превращать эти сборища в политические кружки; нужно было работать, а не рассуждать. В результате в сознание стала внедряться некоторая двойственность, что привело к размыванию убеждений; порыв к свободе постепенно уступал место оправданию невовлеченности, существованию в «уютной комнатке», откуда так приятно глядеть на божий мир.
В обществе ощущалась потребность обеспечить прочность жизненных устоев, многие публицисты жаловались на утрату «наивности», «интимности», «героизма». Прежнее романтическое восхваление смены вех сменилось тягой к укорененности: Фридрих Шлегель и Клемент Брентано стали католиками, Гоффман сделался судебным советником, Гегель — приверженцем прусского государства. Множились общества, клубы, объединения, круглые столы и т.д. Братья Герлахи основали «Общество немецкого языка», Гоффман — «Серапионовых братьев». Общество «Филарет» задалось целью «пробудить душу от спячки»; на Фридрихштрассе заседал ферейн, обсуждавший повседневные вопросы; было даже объединение типа нашего Общества любителей пива, которое ставило целью «обсуждение лучшего способа есть немецкий обед».
В Берлинском университете царило необыкновенное трудолюбие, центральной его задачей стала, в отличие от первоначального замысла его основателя Вильгельма фон Гумбольдта, подготовка специалистов по практическим профессиям. Среди студентов в цене было честное «кротовое» прилежание. При этом они не особенно интересовались чем-либо иным, кроме того, что происходило здесь и сейчас. Такую робкую любознательность весьма удовлетворяло гегелевское учение. Вот почему к нему на лекции сбегались и государственные чиновники, и торговые агенты, и оперные теноры, и ветеринары. Были здесь и слушатели из России, перенесшие на родину прославление мирового духа.
Гегелевская философия, которая прославляла движение мирового духа к самому себе посредством деятельности, в то время проявляла себя как адекватная реакция на события, сменявшие друг друга и уносимые временем ради более значительных. Это была эпоха простоты, эпоха бидермайера в мебели, архитектуре и стиле жизни. Именно тогда в Берлин прибыл Шопенгауэр.
Почему Шопенгауэр не смог пробиться? Куно Фишер считает, что Шопенгауэр должен был бы читать обычные разделы философии, а не изложение собственной системы, которая полностью еще не была развита. Дело было только в том, по мнению Фишера, что текст его книги «Мир как воля и представление» был слишком краток. Его не могло хватить для чтения лекций пять раз в неделю в течение целого семестра. Исправить несоразмерность объема своего учения с длиною университетского семестра он, по-видимому, не захотел или не сумел. Но дело было, конечно, не в этом. Новейший биограф Шопенгауэра Р. Сафрански справедливо видит причину его неудач как в духе времени, так и в особенностях самого учения.
В те годы оригинальное прочтение Шопенгауэром кантовской философии не могло иметь успеха, так как тогда кантовский критицизм казался преодоленным. Внимание к непознанной вещи самой по себе угасло так же, как исчезли демонические чары, столь убедительно совсем недавно продемонстрированные Наполеоном. Успокоившаяся череда исторических событий, потребность в покое, практицизм обыденной жизни обращали взоры к эмпирическому сознанию. Изучение кантовского учения сосредоточивалось на его теории познания. Разум и абсолютная мораль в этой связи казались излишними. Многие довольствовались эмпирически-прагматической трезвостью и гегелевским спекулятивным усердием, сплавленными с протестантской ортодоксией. В этих условиях метафизика воли, построенная на радикальном прочтении кантовского критицизма, делавшая упор на неизбывные человеческие горести, не имела шансов на успех. Ее просто обходили стороной, отказывая ей в понятности, а потому и в оригинальности.
Рецензенты «Мира как воли и представления» видели в метафизике воли лишь вариант фихтевского учения, понимали волю как силу духа, либо в более простом варианте — как Другое разума. Рассмотрение Шопенгауэром воли в природе и природной воли в человеке в лучшем случае связывали с шеллингианской «природой». У Шеллинга в понятии природы ведь постоянно сокрыт был дух-субъект, таивший в ней те свои порывы, которые в сознании обретали свой высший, пришедший к себе облик.
Были и те, кто адекватно понимал учение Шопенгауэра, но для него, философски зависимого от Гегеля, она оставалась чуждой. Для них было неприемлемым, что у Шопенгауэра разум является только эпифеноменом, что он не есть движитель природы и истории, что действительное в своем ядре есть нечто внеразумное, вещь сама по себе. Шопенгауэровское восстание против гегелевского панлогизма казалось его современникам бессмысленным: они доверяли движению мирового духа и верили в прогрессивное значение исторических изменений. Комически звучащие проклятья Гегелю, утверждения Шопенгауэром, что история есть только карнавал и парад масок, всегда одних и тех же страданий и ожиданий, воспринимались как некие ветхие обвинения, как принадлежность досовременной эпохи. Кроме того, пессимизм Шопенгауэра и, как казалось, мистическое, обрамленное индийскими древностями отрицание реальности зримого мира либо не были услышаны, либо воспринимались как, по крайней мере, нечто весьма странное. Такое было время.
Чего стоил один неприкрытый атеизм Шопенгауэра, который вытекал из его рассуждений! Тот, кто хотел бы воспринять его со всей серьезностью, должен был бы вступить в противоречие с религией, что было совершенно невозможно для философа времен Реставрации. Церковная цензура и государственные чиновники в этом отношении были весьма бдительными. Их усердие стало гораздо более ощутимым по сравнению с временами Канта и Фихте, которые, как известно, в свое время потерпели в этой связи большие неприятности от церковной цензуры. Гегель, который показал историческое развитие религии, опасался обвинений в атеизме, поэтому сделал это весьма осторожно. Но тем не менее именно он подготовил горючий материал для более поздней критики религии.
В берлинские годы Артур Шопенгауэр тоже был под прицелом. Его учение о воле без творца и мировой цели, его постоянные ссылки на древнеиндийские источники не могли не привлечь внимание духовных пастырей. Епископ Эйлерт был напуган. В памятной записке 1819 года, адресованной университетским руководителям, он обрушивается на «эксцентричный произвол» современной философии, которая создает без всяких к тому оснований новейшие системы, в то же время легкомысленно разрушая и запутывая язык и понятия.
Философия искусства Шопенгауэра также не могла быть принята. Романтический культ искусства ко времени создания его главного труда уже завершился. Творческая эйфория сменялась основательной трезвостью. Вершители романтизма ушли из жизни либо занимали штатные должности. Гегель учил, что искусство — низшая ступень шествия духа в мире. Высшая ступень духа — его абсолют — воплощена в государстве. Низшие же его ступени, знаменующие переход к его высшей форме, призваны обеспечивать это движение. Музы, следовательно, должны служить этим высшим силам. Поэтому искусство не может быть вершиной возможного целеполагания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61


А-П

П-Я