https://wodolei.ru/catalog/mebel/komplekty/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Сначала был полумрак и протянутая назад ко мне правая рука Берни.
Она прижималась к чему-то невидимому, туго натянутому и упругому, как батут. Янг подхватил мою руку и потянул впе– ред.
– Шагайте смело – под ногами никаких камней, нигде не споткнетесь. Так по крайней мере уверял меня Стон, – проговорил он каким-то свистящим шепотом. – И главное, старайтесь не отдаляться от упругой невидимой «стенки». Чувствуете, как сзади что-то подталкивает нас вперед? Это поток воздуха, должно быть, из нашего мира. Что-то гонит его – вероятно, разность давлений. Теперь отведите руку к центральному стержню прохода. Сильно дует навстречу, чуете? Это встречный поток из другого пространства. Опустите руку, старайтесь не попасть в стык двух потоков. Ближе, ближе к «стенке». Вот так. Думаю, пройдем благополучно. Чем мы хуже Стона?
Я сделала три-четыре шага и осмотрелась. Коридор был неширокий и темный. Не ночь, а вечерние сумерки сквозь туман или пыльную дымку. Берни обернулся и спросил:
– Плечо немеет?
– Немножко.
– Прижимайтесь к «стенке».
– Не торопитесь, ребята! – крикнул из темноты Гвоздь. – Лучше ползти, как черепаха, чем сдохнуть.
Мы прошли еще несколько метров, и я чуть не упала, натолкнувшись на что-то, преградившее путь. Верни мазнул лучом электрического фонарика по земле и осветил трупы людей, похожих на восковые фигуры из музея мадам Тюссо. Я зажмурилась: не могла смотреть.
– Вот они, исчезнувшие голубчики, – сказал сзади Нидзевецкий. – А мы, спасибо сердцу, еще живем. Только левая рука у меня, кажется, отнимается.
Гвоздь, идущий за ним, только хмыкнул. Видимо, он не шел, а полз по «стенке», широко переставляя ноги.
– Доберемся, – сказал опять Нидзевецкий. – А ты, Гвоздь, ползи не ползи – все равно здесь останешься. У тебя зад вы– пирает.
Впереди что-то светилось или, вернее, поблескивало отраженным светом. Чем ближе, тем ярче. Мы осторожно обогнули труп лежавшей наискосок девушки – еще одна не тронутая временем восковая фигурка. Я внутренне содрогнулась: Неведомое начиналось с кладбища.
Левую руку и плечо, несмотря на все мои ухищрения, я почти не чувствовала, их словно и не было. Берни впереди молчал, только наши крепко сцепившиеся руки напоминали о том, что мы еще держимся. Двадцатый или тридцатый шаг – я уже их не считала, – еще рывок, спешим, волочимся и наконец бросок в дневное окно впереди. Жестокий, как молния, свет ослепляет, я машинально, ничего уже не видя, делаю несколько шагов и падаю на что-то сыпучее и колкое, как щебенка.
Так я провалялась минуты две или три, пока не прошло оцепенение, охватившее левую половину тела, – должно быть, я все-таки не так глубоко врезалась в упругую «стенку» коридора, как это делал Берни. В первые секунды я ничего не чувствовала, потом мало-помалу острые камешки начали колоть левый бок, онемение проходило, и я даже сумела приподняться на локте и открыть глаза.
Меня окружал хрустальный сияющий мир, ломаная геометрия стекла, сверкавшего всеми цветами спектра, на которые оно разлагало исходивший от него свет. Солнца не было. Было только одно стекло или что-то похожее на него в причудливых формах каньона, замкнутого на себя вроде кокона, как охарактеризовал его Стон. И все это горело и переливалось, ослепляя и подавляя, словно со всех сторон посылали свой свет тысячи ложных солнц. Я оглянулась кругом и поразилась, как это мы вошли сюда: ни входа, ни выхода не было видно.
– Убедились? – скривился сидевший на корточках Нидзевецкий. – Я уже давно это заметил. Сезам не откроется.
Гвоздь, валявшийся чуть поодаль, тоже открыл глаза, посмотрел вокруг и крякнул. Берни очнулся и сидел, приложив руку к глазам козырьком.
– Светит да не греет, – сказал он. – Обратите внимание: температура нормальная, даже прохладно. Градусов восемнадцать, наверно. А смотреть – глаза болят.
– Королевство кривых зеркал, – усмехнулся невесело Нидзевецкий. – Что ж будем делать?
Пустые наши чемоданы лежали рядом.
– Что делать? – повторил Гвоздь, указывая на чемоданы. – Что велено. Набивай и выноси.
– А куда? – ухмыльнулся Нидзевецкий.
Гвоздь, как и я, оглянулся кругом и обмер:
– Где ж это мы?
Никто не ответил.
– Обманул, гад, – прохрипел Гвоздь. – Вернусь – сочтемся.
И опять никто не ответил. Стон был далеко.
Берни машинально набрал горсть блестящих камешков, пристально разглядел их и проговорил неуверенно:
– Похоже на бриллианты.
– Это и есть бриллианты, – сказал Гвоздь.
– Фальшивые.
– Стали бы нас посылать за фальшивыми и платить тысячи по курсу доллара. Алмазы чистейшей воды, только не граненые.
– Я говорил вам, что это шахта, ловко загримированная. И алмазные россыпи в ней! – воскликнул Нидзевецкий.
Берни Янг грустно вздохнул:
– Вы ошибаетесь, Нидзевецкий. Ни в Южной Африке, ни в России нет таких шахт. Алмаз – это особая кристаллизация угля в условиях высоких давлений. Они не встречаются в этаких россыпях. Их добывают из-под земли.
– А может быть, мы и находимся под землей?
– А свет? – спросил в ответ Янг. – Откуда под землей ис– точник такого яркого, я бы сказал, немыслимо яркого света?
И опять молчание. Если физик не находил объяснения, что могли сказать мы? Каждый набрал такую же горсть хрустальных осколков или алмазов, по мнению Янга, и разложил их на ладони. В них не играло отраженное или скрытое солнце, но после обработки любой из них мог бы украсить витрины самых дорогих ювелиров мира.
А тут началось нечто еще более удивительное.
Вся изломанная поверхность окружавшей нас хрустальной пещеры, вернее, ее цветовая окраска пришла в движение. Гиперболы, параболы, зигзаги и спирали, поразному окрашенные и недокрашенные, бесформенные пятна и невероятные геометрические фигуры, вычерченные скрытым источником света, побежали во все стороны, сливаясь, сменяя, сгущая и перечеркивая друг друга. Мне даже показалось, что в этой движущейся цветной какофонии был какой-то скрытый смысл, какая-то разумная повторяемость тех или иных цветовых комбинаций. Ведь даже веками непонятную египетскую клинопись расшифровал в конце концов человеческий разум. Но такого разума среди нас не нашлось, хотя Берни и подхватил мою рискованную и, вероятно, неверную мысль.
– В этой пляске светящихся красок и линий, пожалуй, есть какая-то система, – сказал он.
– Вздор, – возразил Нидзевецкий, – только глаза болят от этой пляски.
Гвоздь вообще тупо молчал, прикрывая глаза руками.
– Еще ослепнешь, – прибавил Нидзевецкий – и тоже закрыл глаза.
Но мы с Берни, хоть и щурясь, смотрели.
– Вон, глядите: эти синие и малиновые спирали опять повторяются и этот пятнистый кратер справа, – сказал Янг.
– Добавьте и эту голубую штриховку по желтому, – подметила я.
– А что, если это сигналы?
– Чьи?
– У меня есть одна сумасшедшая идейка, Этта, я, кажется, уже говорил вам…
– Пришельцы? – издевательски хихикнул Нидзевецкий.
– Не говорите глупостей! – вспылил Берни. – Какие пришельцы? Просто мы в другом мире, где свои законы и своя жизнь.
– Бред, – фыркнул Нидзевецкий и уткнулся лицом в россыпь сверкающих камешков.
– Сигналы, – повторил Берни, – может быть, даже речь…
– Вы не преувеличиваете? – осторожно спросила я.
– Не знаю.
Прищурясь, Гвоздь сплюнул на камни.
– Кончай трепотню, – выдыхнул он со злобой. – Не о том думаешь. Как выбираться будем, подумал?
Он посмотрел на сжатые в кулаке осколки и сунул их в карман. Тут же все краски неэвклидовой геометрии кокона потускнели и стерлись. Остался только лучистый бриллиантовый блеск.
В глазах у меня потемнело, несмотря на хрустальное сияние вокруг.
– Что происходит? – с какой-то странной интонацией спросил Берни.
– Пейзаж меняется, – сказал Нидзевецкий.
ЭТТА ФИН. ЛАГЕРНАЯ РАПСОДИЯ
Пейзаж действительно менялся у нас на глазах. Как в кино одна картина медленно наплывала на другую, стирая ее очертания и трансформируя облик. И мы уже не лежали на сверкающей россыпи. Мы шли. Шли по рыжей выцветшей глине, укатанной вместе со щебенкой дорожными катками. Шли между двумя рядами перекрещивающейся колючей проволоки… Шли к воротам, за которьши виднелось серое приземистое двухэтажное здание, возглавлявшее такие же серые, но уже одноэтажные и безглазые ангары или бараки. Сияющий хрустальный кокон исчез, за бараками низко висело однотонно-свинцовое небо. Я даже не помнила, когда мы поднялись с россыпи и куда исчезли Нидзевецкий и Гвоздь. Мне почему-то казалось, что мы с Берни только что вышли из машины, которая осталась где-то позади, куда не хотелось оглядываться, тем более что ожидавшие нас ворота уже раскрывались с тяжелым железным скрипом, а из будки справа навстречу шел не то солдат, не то офицер в черном, хорошо пригнанном мундире и с большой свастикой на рукаве… Боже мой, в каком фильме я это видела?
Я посмотрела на Берни, которого ощущала рядом, но не оборачивалась к нему, и у меня буквально подкосились ноги. Он был в таком же черном мундире, с такой же свастикой и в фуражке с высокой тульей, которая бог знает уже сколько лет мозолила глаза на экранах кино.
– Почему ты в этом мундире, Берни? – спросила я.
– А ты в каком?
Я оглядела себя и увидела сапоги, черную суконную юбку и черный рукав такого же мундира, как и на Берни.
– Ничего не понимаю, – прошептала я.
Может быть, мне это объяснит подходивший к нам солдат с автоматом?
– Аусвайс! – потребовал он.
Мы с Берни машинально, даже не подумав, с синхронностью автоматов извлекли из карманов мундира служебные удостоверения и предъявили охраннику. Тот прочел, сверил лица по фотокарточкам и крикнул ожидавшему позади патрулю:
– Гауптштурмфюрер Янг и шарфюрер Фин следуют в канцелярию начальника лагеря. Пропустить! – Он повернулся к нам и взметнул руку. – Хайль Гитлер!
– Зиг хайль, – небрежно козырнул в ответ Берни и пошел вперед к двухэтажному корпусу за патрулем. По бокам тянулась переплетенная в несколько рядов колючая проволока. Кроме патрульных с автоматами, ничто живое не возникло на вытоптанном плацу между серыми, как пыль, бараками.
И тут я сообразила. Подсознательная память воспроизвела в сознании то, чего не могла запечатлеть память сознательная. Мы были в Штудгофе, где я родилась и провела первые годы жизни до занятия лагеря американцами. Провела под нарами, не зная, что такое земля, трава, цветы, облака, небо, где это самое небо заменяли мне подгнившие доски нар, под которыми меня прятали от надсмотрщиков и охранников. Я не запомнила этот мир, память детства началась уже в Англии, куда меня вывезла моя приемная мать, врач-кардиолог Джанетта Фин. Окончание ее имени – Этта – и досталось мне: разноязычным и разноплеменным узникам легче было его выговорить. В доме мамы Джанетты никогда не говорили о лагере и страшных годах моего раннего детства, я никогда и ничего с этим связанного не видела – ни снимков, ни зарисовок Штудгофа,– и все же я узнала его в том, что сейчас увидела. Даже сам этот мир был только галлюцинацией, но то была моя галлюцинация, и Берни был не в своем, а в моем отраженном мире, вполне реальном, хотя в чем-то смещенном, остраненном в каких-то своих аспектах, как живая суть в полотнах сюрреалистов. Именно таким остраненным и был гауптштурмфюрер Янг, возникший здесь по прихоти моей галлюцинации, но движимый какими-то собственными, не понятными мне побуждениями.
– Ты бывал здесь когда-нибудь?
Он дико взглянул на меня.
– Когда? При Гитлере мне было всего восемь лет.
– Но у тебя звание гауптштурмфюрера, – продолжала я тупо, не понимая, что говорю.
Но он ответил совсем уже неожиданно:
– Оно мне пригодится, Этточка. А ты не находишь, что этот охранник у дверей странно похож на одного из «парнишек» Спинелли?
«Парнишка» с автоматом у входа поднял по-гитлеровски руку, но вместо положенного «хайль» произнес, глотая гласные:
– Хозн двно ждет пркзал прводить.
– Давно ждет? – переспросил Берни. – Тем лучше. А прово– жать не надо. Стой где положено. Обойдемся без ликторов.
Он пошел вперед так быстро, что я еле успела догнать его у дверей кабинета.
– Ведь это моя галлюцинация, Берни, – остановила я его. – Моя,-подчеркнула я твердо. – Почему же ты действуешь независимо?
– Потому что не ты запрограммировала свою галлюцинацию, – отрезал Берни, совсем чужой, не ласковый и внимательный Берни, каким я знала его накануне.
Он толкнул белую дверь кабинета и вошел. Я не увидела ни секретарей, ни сторожевых собак, ни охранников, только где-то (будто в тумане) в стороне – жирное человеческое лицо, лоснящееся и прыщавое, с черной челкой на лбу и глазами-маслинами над кривым носом. Лицо скривилось и хихикнуло.
– Кто это? – пролепетала я.
– Джакомо Спинелли, – равнодушно ответил Берни и махнул рукой.
Лицо исчезло, и туман исчез, обнажив огромный письменный стол, за которым сидел в своем обычном костюме и в больших дымчатых очках… Стон.
– Шарфюрер Фин нервничает, – сказал он.
Я не столько нервничала, сколько находилась в состоянии «грогги», как сорвавшаяся со снаряда гимнастка, которая уже не знает, что чувствует.
– Где камешки, Берни? – строго спросил Стон.
Берни вытряхнул из кармана горсть осколков, какие мы видели на бриллиантовой россыпи.
– Все? – спросил Стон.
– Все, – сказал Берни.
– Джакомо! – позвал Стон не вставая.
Джакомо Спинелли в таком же черном мундире со свастикой, какой носили и мы, запустил руку в горсть рассыпанных камешков.
– Хороши хрусталики, – восхитился он с дрожью в голосе.
– Выплати ему, как уговорились, пять тысяч, – сказал Стон.
– Никаких денег, – отрезал Берни.
– А что?
– Вернера.
– Какого Вернера?
– У вас в лаборатории при втором бараке находится заключенный Вернер, – твердо сказал Янг.
– Предъяви ему Вернера, – согласился Стон.
Джакомо пропал и вновь возник через какую-то долю секуды с исхудалым человеком в полосатой куртке лагерника. Единственное, что делало его человеком, были глаза, смотревшие из-за чудом уцелевших очков.
– Разговаривайте, – разрешил Стон.
– Я пришел освободить вас, профессор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я