Сантехника, реально дешево 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И внешность аскетов или жокеев.
Непосвященному они представляются на дистанции людьми, объединенными общим замыслом: сначала бегут вместе, потом кто-то оторвался, а кто-то отстал – устал, надо думать…
Но Куц говорит: «Тактика – это характер».
Как понять? Скорее уж тактика – разум, тактика – усвоение рационального опыта…
Кстати, о странностях любви к стайерским дистанциям.
Кто бы подумал: терпение, непременный компонент этой любви, окрашено индивидуальностью. Терпение обживается характером и темпераментом.
Куц говорил про тактику и характер, защищая свою рискованную, по мнению иных специалистов, манеру во что бы то ни стало лидировать всю дистанцию. Тактика не раз мстила и ему, но он продолжал ей доверять, не считая возможным изменять себе.
Куц открыл темперамент внутри терпения, обнаружил в терпении резервы иного ракурса. Терпение, созвучное его впечатлительности, контрасту его воспоминаний, он принял на вооружение и поверял его в дальнейшей практике не алгеброй рекомендаций, а биографией и трудолюбием. У пего были оппоненты, исповедующие иное терпение. Тот же Болотников. Конфликт этих индивидуальностей драматичен. Со стороны равновесие представлялось устоявшимся: Куц – первый, Болотников – второй. Кто-то из журналистов назвал Болотникова «вторым пилотом» – удачно ли? Роман о стайерах – о фанатичности, но и о самолюбии, о людях особого склада. О тех, кто не потерял надежду. Куц, финишируя, вскидывал руку победительным жестом. Но и у побежденных гордость проступала сквозь грим усталости – они знают цену своему терпению, продолжают верить в долгопрочность его. И никаким вторым пилотом Петр Болотников себя не ощущал, продолжал конструировать модели собственного терпения и с убеждением в справедливости своих методов не расстался до конца. Куц побеждал чаще. За год до расставания со спортом в первый день чемпионата Союза он проиграл десятикилометровый бег Болотникову, а через четыре дня с блеском взял реванш, пробежав пять километров с лучшим временем сезона. В том же сезоне он установил мировой рекорд. И через год покинул дорожку. Болотников вышел в лидеры. Выиграл Олимпиаду, тем самым расписавшись рядом с Куцем на странице истории легкой атлетики.
Стайерский бег как зрелище уступит футболу. Но я помню восторги футболистов, видевших поединок Куца с Пири в Мельбурне. Значит, зрелище зависит не от жанра, а опять же от характера, от полярного несогласия индивидуальностей?
Крупные планы, возвращенные памятью из забегов прежних лет: братья Знаменские – тандем, как бы сейчас выразились, в спартаковских майках; Феодосии Ванин, уступающих бровку Ивану Семенову, поскольку не хочет мешать установлению нового рекорда; Владимир Казанцев, настигающий Затопека на гаревой дорожке стадиона «Динамо»; искаженное болезненной гримасой лицо Затопека, вырывающего в последний раз и у самой финишной ленточки победу у Куца на фестивале молодежи в Бухаресте; Александр Ануфриев, убегающий в матче трех городов от Куца, который в том же году отберет у него первенство на обеих стайерских дистанциях: англичанин Чатауэй, выскакивающий из-за спины Куца на последних двух метрах…
С удивления начинается философия – утверждают древние греми.
В стайерском беге многое удивляет.
Простота постоянно оборачивается сложностью, не переставая быть зрелищно ясной.
Это так напоминает нам то, с чем сталкиваемся мы в повседневной жизни.
Есть зрелища от размышлений отвлекающие. И есть зрелища на размышления наводящие. Расстояние, условно свернутое в центробежность овала, несет в себе жизненное содержание.
И замеченное выпадает в кристалл, годный для твердости дальнейших наблюдений, для рассмотрения еще неочерченных расстояний.
Мысли об успехе, в свою очередь и в конце концов, наводят и на мысли дельные, не слишком суетные.
Выглядеть в спортивном, пусть и преобразуемом в более художественный, журнале эстетом и культуртрегером было бы, по меньшей мере, нелепым.
Да и не был я никогда эстетом и культуртрегером – не случайно же застрял я на трибунах самого что ни на есть демократического зрелища: зрелища большого спорта.
Мне хотелось принести несомненную пользу журналу на магистральном его направлении, от которого Тарасов, в этом очень скоро обвиненный, и не собирался отказываться.
Меня на самом деле интересовали сюжеты и характеры большого спорта. И я надеялся рассмотреть их в том, что пишу.
Я видел перед собой читателя журнала.
И ждал встречи с ним, как с остро думающим о спорте собеседником.
У меня был резон предполагать, что ревностный читатель спортивного журнала воспринимает сегодняшний спорт заинтересованнее, чем я.
Но я-то предполагал, что начну издалека и, давней страстью разогретый, приду к собеседнику во всеоружии собственных соображений…
…Задумавшись перед панорамой современного спорта, я совершенно ясно понял, что такое явление, как хоккей с шайбой, прошло мимо меня. В тот момент можно было и не добавлять насчет шайбы – про хоккей с мячом и разговоров больше не было, несмотря на постоянные, привычные победы в мировых чемпионатах нашей сборной, руководимой Трофимовым.
Похоже было, что хоккей с шайбой стал слепком характера времени. Он сформировал аудиторию по своему подобию и привел ее в свой дворец с футбольных трибун, трибун, позабывших про аншлаги.
Хоккей стал и телевизионным жанром – вполне самостоятельным…
Но как же получилось, что прошел он мимо меня.
Мимо меня – когда-то мерзнувшего на Восточной трибуне «Динамо», у подножья которой в полукруге сектора за футбольными воротами уместилась коробка, всех околдовавшая.
Хоккейная площадка ассоциировалась у меня с телевизионным экраном еще до трансляции с хоккея.
Станислав Токарев в одном из своих эссе напомнил существенную деталь, – примету, которую я запамятовал, но, вспомнив с его помощью, мгновенно понял: откуда ассоциация…
Токарев пишет, что «свет над площадкой долго не включали – экономили электричество, разминка проходила в темноте. Там катились какие-то темные фигуры, мы по силуэтам угадывали, кто есть кто». И телевизор тогда постепенно нагревался, изображение выплывало, ярко расплывалось, разрывало на себе путы помех, искажения. И долго сохранялся элемент сюрприза. И то же самое происходило с хоккеем, когда на мачтах вспыхивали прожектора – и лед в электрическом сиянии, лед, по которому только-только шеренгой прошли в валенках и с широкими лопатами служители стадиона, счистившие белую крошку, запудрившую твердую и на взгляд безупречно гладкую поверхность, тогда еще естественной, морозом схваченной заливки, лед казался увеличительным стеклом, откуда-то изнутри увеличивающим фигуры играющих.
Тайну оптического обмана легко было разгадать. Глаз наш был тренирован зрелищем футбола, который мы смотрели с той же трибуны, с того же расстояния. Да и лица были те же самые, но под велосипедными шлемами: в полусамодельности тогдашней формы игроков был свой шарм. И выходили на лед из того же, что и летом, тоннеля, только накрытого фанерным колпаком. Выходили, главным образом, те же, кто и летом оттуда выходил: Бобров, Никаноров…
Меня хоккей и заинтриговал сначала как образ жизни футболиста зимой…
В сорок восьмом году футбольный клуб ЦДКА проиграл две игры в Чехословакии, что расценивалось как горькая сенсация. А я-то и вообще был потрясен случившимся с моей командой. И долго-долго рассматривал чемпионскую фотографию хоккейной команды ЦДКА в журнале – искал в лицах игроков след поражения.
Первые ряды трибун покрыли монументальные снежные сугробы – мы видели хоккей всегда на расстоянии. Но сразу за скамейкой запасных, на месте футбольных ворот, была маленькая трибунка. Люди, занимавшие ее, в перерывах уходили вслед за хоккеистами под колпак тоннеля – греться.
Мой старший товарищ Саша Авдеенко был как-то проведен Андреем Новиковым, ныне спортивным корреспондентом ТАСС, а тогда человеком из спортивной семьи, у него все родственники были спортсменами, а дядя Иван даже играл в хоккей за погибшую в авиационной катастрофе команду ВВС, на маленькую трибунку. И потом рассказывал, как перешедшие из ЦДКА в ВВС Бобров и Бабин отпускали иронические замечания по поводу игры Анатолия Тарасова, оставшегося в армейской команде с игроками, уступавшими тем, кто ушел в команду летчиков, но не оставлявшими надежды вернуть себе лидерство…
Я тогда был целиком на стороне Тарасова и мечтал, что мой клуб когда-нибудь выиграет у ВВС. И бывало к тому близко, но не случилось. Вернее, случилось однажды, но в Челябинске или Свердловске, где начинался сезон, пока в Москву не приходила зима с морозами…
Не помню сейчас, чья инициатива в номере в честь дня Советской Армии написать про Тарасова. Моя или его однофамильца – нашего главного редактора.
Помню лишь наш конфликт из-за принципа подхода к натуре, обращения с натурой.
Мне не хотелось встречаться с Анатолием Владимировичем.
Это я ведь только говорю, что хоккей прошел мимо меня. Как же мог он мимо пройти? Я просто сравниваю свой интерес к хоккею под открытым небом и на льду настоящем с тем спокойным отношением к тому, что в дальнейшем происходило под крышей и на искусственной плоскости в Лужниках. Я и не был в Лужниках на хоккее года до семидесятого. Но по телевизору игры смотрел регулярно. И в Ленинграде был – там проводилась часть турнира на приз «Известий». Там в Ленинграде мой приятель Марьямов, знавший несколько слов по-английски, сумел разговорить канадского тренера Патера Бауэра – и мы потом, на правах знакомых (он узнал нас на следующий день после интервью, где вопросы и ответы доходили до собеседников через догадки и предположения) с видным специалистом, опубликовали в спорте пространную корреспонденцию.
Я уже знаком был с Юрзиновым и с известным тренером, очень колоритным человеком Дмитрием Николаевичем Богиновым, наслышен разных историй от журналистов, пишущих про хоккей, – от Рыжкова, от Дворцова.
У них были сложные отношения с Тарасовым. И мне трудно было не разделить их настроения. Тем более что книги Тарасова мне не очень нравились – какая-то декларативность, театрализация в них чувствовалась. Не нравилось мне и то, что писали о Тарасове мои коллеги, – очень уж коленопреклоненно.
Но то, что сам я намеревался написать, могло оказаться креном в другую сторону.
Хорошо еще, что сам я этого испугался, как несправедливости.
Все же я обижен был на Тарасова за Альметова – и хотелось высказать обиду в печати.
Однако при личной встрече я мог бы пойти у Тарасова на поводу, как и некоторые мои коллеги, – увлечься и написать будто под его диктовку. И тогда – измена Альметову, Александрову? Так ведь может получиться…
Вот я и не хотел потому специально с ним встречаться. У меня мелькнула мысль, что о Тарасове я напишу, основываясь на телевизионных впечатлениях.
Как раз начинал тогда задумываться о телевидении, о том, как перевернул он многие привычные нам представления.
…Я написал уже странички три, когда наш Тарасов, узнав, что пишу я, не повидавшись с его хоккейным однофамильцем, поднял крик, что это лень и профанация. И что такой очерк, срисованный с телевизионной картинки, он не пропустит.
Я разорвал написанные странички и решил вообще ничего не писать: настроение пропало. Но при нашем бурном, полном взаимных упреков и подозрений, разговоре присутствовала Люда Доброва – симпатичная и чрезвычайно общительная сотрудница, знакомая буквально со всеми приметными людьми в спорте. Она сказала, что с Тарасовым, конечно, очень хорошо знакома. И может позвонить ему, договориться о встрече – и сама со мною сходит к нему в ЦСКА.
Главный редактор обрадовался такому разрешению конфликта – и мы с Людой отправились к Тарасову.
…Нас ожидал незабываемый спектакль. Но поскольку Анатолий Владимирович старался не столько для меня, сколько для дамы, я оказался на безопасном расстоянии от его биополя. На безопасном, как мне казалось…
Когда же я перечел написанное, то понял, что общей участи не избежал. Мое сопротивление Тарасову – тренеру, а не редактору – не было в должной мере эшелонированным.
Моя фронда не прочлась в материале.
Булавочные уколы проскальзывали мимо строчек.
Но я тогда был доволен, что вышел из положения, – такие относительно длинные заметки были для меня еще в новинку…
Да, спорить не приходится: перед телекамерой он держится великолепно. Умеет, например, замаскировать раздражение иронией. Перебить телевизионного комментатора (что само по себе очень и очень нелегко), положив ему домашним жестом ладонь на руку: «Друг мой, канадских правил нет, не существует…» Или такой пластический штрих: репортер задает ему вопросы перед тренировкой, он отвечает, вбрасывая на лед шайбы, шайбу за шайбой, как знаки препинания в конце фраз, и в жесте раскрепощенность, естественность: тот же артистизм.
Когда же охваченный волнением тренер ЦСКА Анатолий Тарасов попросту не замечает нацеленный взгляд объектива, выражение лица его на крупном плане сообщает любителям хоккея весьма многое.
О матче. И о хоккее вообще. Об истинной цене побед. И глубоких огорчениях из-за поражений.
А за кадром телеэкрана – молнии и грозовые разряды информации. И то же – о хоккее вообще. И о тренере Тарасове в частности.
Итак, «судя по выражению лица…» не просто фраза.
…Лицо Тарасова вдруг сужается. Что – помехи? Нет, наплыв воспоминаний: пятидесятые годы, коробка хоккейного поля под открытым небом возле Восточной трибуны стадиона «Динамо». Чернильные тени между рядами, белая тяжесть огромных сугробов, скольжение снежной пыли на лезвии прожекторного луча, и за ним – едва различимая в темной дали зимнего сна арена возле Западной трибуны. И на отразившем электричество прямоугольнике льда – хоккей. Первая тройка армейской команды. В ней вместе с Бобровым и Бабичем он, Анатолий Тарасов. Форвард в красной фуфайке с номером 10 на спине. Притормозив бег, он что-то кричит партнерам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32


А-П

П-Я