https://wodolei.ru/catalog/vanni/iz-litievogo-mramora/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он смолкал неожиданно, и рояль вместе с ним, и маленькие белые крысы. Пока не наступал следующий раз...
Герцог же всегда спускался сверху в хламиде на серебристой подкладке. Герцог вырос на небесах, где в детские годы учился игре на перламутровой арфе и других инструментах неземных. Он был всегда обходителен, всегда был сдержан. И когда улыбался, вокруг рта сияли кольца его эманации. Любимый тон его музыки был тон индиго — любимый тон ангелов, когда мир спит глубоким сном.
Были, конечно, еще и другие — шоколадный херувим Джо, Чик, у которого всегда вырастали крылья, Большой Сид, и Фэтс, и Элла, а иногда Лайонел, золотой мальчик, сущий маг. И разумеется, всегда был Луис, просто Луис, с этой его улыбкой на миллион долларов, широкой, как сама Аргосская равнина, и гладкими бархатными, лоснящимися, как листья магнолии, крыльями ноздрей.
В день Жарь-Наяривай они собирались все вместе вокруг золотой трубы и устраивали джем-сейшн — миссионерский джем-сейшн. И Чик, который всегда вспыхивал как молния, всегда сверкал зубами и резал правду-матку, Чик летал в джунгли и обратно, легкий, как ветерок. Вы спросите, зачем летал? Чтобы прихватить здоровенного жирного миссионера, сварить его в кипящем масле, вот зачем. Джо, чье дело было внушать успокоительное чувство реальности, Джо возвращался к главной теме, как резиновая задница.
Варить их живьем — вот что хочет Жарь-Наяривай. Это варварство, мадам, но ничего не попишешь. Нет больше ни цветников, ни стен. Король Агамемнон просит: «Верни нам эту землю, сын!» И сын возвращает ее. Он возвращает ее, негромко наигрывая на трубе. Он возвращает золототысячник и желтый сассафрас, он возвращает золотых петухов и спаниелей, рыжих, как тигры. Больше никакой миссионерской культуризации, никакой Пэмми Памондас. Мог быть Ганнибал на Миссисипи, мог быть Карфаген в Иллинойсе. Могла быть низкая луна, могла быть похоронизация. Больше ничего быть не могло, потому что я еще не придумал, как это назвать.
Мадам , я сыграю так, что вас страх придавит и заставит уползать, как змею. Я возьму ноту визжащей жирной крысы и отправлю вас в лучший мир. Слышите, как барабан играет и труба? Слышите этот стон, пробирающий до печенок? Это дыхание Буги-Вуги. Это шипение миссионера на вертеле. Слышите этот вопль, пронзительный и высокий? Это Минни-попрошайка вопит. Она коротенькая и толстенькая, на вершок от земли. Джем-сейшн сегодня, джем-сейшн завтра. Всем становится свободно и легко. Больше никто не подыхает в тоске. Потому что над землею, радостной, как прежде, поет труба. Играй так, чтобы поднялся ветер! Играй так, чтобы пыль в глаза! Чтобы жарило и сушило, чтобы выгорало и сохло! Сметай стены, сметай цветники. Буги-вуги вернулся. Буги-вуги начинает: бинк-бинк. Бинк — яд, бинк — поджог. У него нет ног, у него нет рук. Буги-вуги идет по земле. Буги-вуги вопит. Вопит Буги-вуги. Вопит и вопит, вопит, вопит. Ни стен, ни деревьев, ничего не осталось. Типсст-тапсст и тапсст-типсст. Крысы идут. Три крысы, четыре, десяток. На всех парах паровоз — чух-чух. Крик петуха, вопль крысы. Солнце в небе, жжет дорожная пыль. Деревья дрожат, листья смыкают створки. Ни ползет на карачках, ни катится колесом. Творит простоту, только и всего. Он идет по дороге, у коленей банджо. Барабанит ладонями, пальцами — подушечками и кончиками ногтей. Подушечками — таппаханна, ногтями — раппаханна. Кровь на его пальцах и на волосах. Он вязнет в трясине, и все, кто идет с ним, и колени их тоже ободраны в кровь.
Луис снова на этой земле, на его шее подкова. Он готовится заиграть ноту жирной крысы в капкане, которая уничтожит серость и тоску яростным Торквемадой. Зачем это нужно ему? Затем, что это доставляет ему радость. Все войны и цивилизации никому не принесли ничего хорошего. Повсюду лишь кровь и люди, молящиеся о мире.
В гробнице, где его похоронили живым, лежит отец его Агамемнон. Агамемнон был сияющим богоподобным человеком, даже богом. Он родил двоих сыновей, чьи пути далеко разошлись. Один сеял страдания в мире, другой сеял радость.
Мадам , сейчас я думаю о вас, о том ядовито-сладком смраде прошлого, который от вас исходит. Вы — мадам Ностальгия, гниющая на кладбище вывернутых наизнанку грез. Вы — привидение в черном атласном платье, которое отказывается умирать естественной смертью. Вы — дешевый бумажный цветок слабой и никчемной женственности. Я отвергаю вас, вашу страну, ваши стены, ваши сады, ваш умеренный, отстиранный вручную климат. Я вызываю злых духов джунглей, чтобы они убили вас во сне. Я обращаю к вам золотую трубу, чтобы ее звук не дал вам покоя в миг последней агонии. Вы — белок тухлого яйца. Вы — вонь.
Мадам , перед каждым есть две дороги: одна ведет назад, к уюту и безопасности смерти, другая — в никуда. Вы предпочли бы вернуться к вашим пышным надгробиям и привычным кладбищенским стенам. Так возвращайтесь, погрузитесь в бездонную бездну аннигиляции. Возвращайтесь в ту проклятую апатию, которая позволяет идиотов сажать на престол. Возвращайтесь и извивайтесь в муках вместе с теми, чьим предком был червь. Я иду дальше, дальше, мимо черных и белых кварталов-квадратов. Игра кончена, фигуры растаяли, клетки стерлись, доска сгнила. Все опять, как в варварские времена.
Что делает мир столь прекрасным и варварским? Мысль о смерти. Буги-вуги вернулся, его колени в крови. Одним стремительным прыжком он достиг земли Иосафата. Его повели на гонки багги. Вылили канистру керосина на его курчавую голову и подожгли. Порой, когда Граф начинает — бинк-бинк, когда он спрашивает себя: какую скорбную мелодию сыграть на сей раз? — слышишь, как шипит и лопается плоть. Когда он был мал летами и ростом, его нещадно колотили толкушкой для картофеля. Когда же он стал большим и высоким, ему вонзали вилы в живот.
Эпаминонд, разумеется, мастерски делал свое дело, цивилизуя всех посредством убийства и вражды. Мир превратился в один огромный организм, умирающий от трупного яда. Он заразился как раз в тот момент, когда все было отлично организовано. Мир сгнил изнутри, превратился в белое и червивое яйцо, протухшее еще в скорлупе. Он породил крыс и вшей, он породил траншейные зубы и траншейную стопу, декларации, и преамбулы, и протоколы, породил кривоногих близнецов и лысых евнухов, христианскую науку, и отравляющие газы, и синтетическое нижнее белье, и стеклянную обувь, и платиновые зубные протезы.
Мадам , как я понимаю, вы желаете сохранить этот Ersatz , эти уныние, и одинаковость, и статус-кво, слепленные в одну жирную фрикадельку. Вы желаете, когда проголодаетесь, бросить ее на сковородку и поджарить, я прав? Это вас устраивает, хотя сия фрикаделька не настолько питательна, чтобы назвать ее цивилизацией, разве не так? Мадам, вы ужасно, страшно, прискорбно, безусловно ошибаетесь. Вас научили произносить слово, которое не имеет смысла. Не существует вещи, называемой «цивилизация». Есть один огромный варварский мир, и его крысолова зовут Буги-вуги. У него два сына, и один из них попал в мясорубку и умер изуродованный до неузнаваемости, колотя левой рукой, как сумасшедшим хвостом. Второй сын жив и плодовит, как рыба в пору нереста. Он живет в радости, будто варвар, и не имеет ничего, кроме золотой трубы. Однажды он хлебнул в кабаке в Монемвасии и, придя в Мемфис, поднялся и взял на трубе ноту жирной крысы в капкане, так что фрикаделька вылетела со сковороды.
Мадам , я покидаю вас, жарьтесь на собственном сале. Выжаривайтесь, пока от вас не останется только жирное пятно. Я покидаю вас, чтобы душа моя могла петь. Я иду в Фест, последний рай на земле. Это лишь варварская пассакалья, чтобы ваши пальцы шевелились шустрей, когда станете поднимать спущенную петлю. Ежели захотите купить подержанную швейную машинку, обратитесь в компанию «Убийство, Смерть и Распад инкорпорейтед» в Освего, Саскачеван, поскольку я ее единственный, авторизованный, живой представитель по эту сторону океана и постоянной штаб-квартиры у меня нет. Но имейте в виду, что касается условий и обязательств, некогда официально удостоверенных и скрепленных подписью и печатью, с совершенным почтением заявляю, что с сего дня я слагаю их с себя, отказываюсь, отрекаюсь, набухаю и имею по-всякому всякую власть и подписавшиеся стороны, печати и канцелярии ради мира и радости, пыли и зноя, моря и неба, Господа и серафима, я, в меру своих способностей исполнявший обязанности дилера, киллера, губителя, вымогателя и соблазнителя в компании «Убийство, Смерть и Разложение инкорпорейтед», производившей Порочно-Передовые Швейные Машины в своих доминионах: Канаде, Австралии, Ньюфаундленде, Патагонии, Юкатане, Шлезвиг-Гольштейне, Померании и других союзных, порабощенных провинциях, подписавших Договор о Смерти и Уничтожении планеты Земля во времена прежней гегемонии племени хомо сапиенс на протяжении двадцати пяти тысяч лет.
А теперь, мадам , поскольку, согласно условиям этого контракта, он действителен только несколько тысяч лет, я говорю вам: бинк-бинк и — гудбай. И это уж точно конец. Бинк-Бинк!

* * *
Прежде чем рисовая диета успела мне помочь, зарядили дожди, не проливные и затяжные, но мелкие, периодические, морось на полчаса, гроза, теплый душ, холодный душ, электроиглоукалывание. Самолеты не могли приземляться, потому что летное поле слишком размякло. Дороги покрыл слой скользкой желтой грязи, мухи роились над головой осатаневшими, пьяными черными созвездиями и кусались, как бесы. В отеле было холодно, сыро, все покрывалось плесенью; я спал в одежде, набросив пальто поверх одеял и плотно притворив окна. Наконец выглянуло солнце и наступила африканская жара, от которой грязь спеклась пузырчатой коркой, болела голова и росло желание вновь пуститься в дорогу, которое не давало мне покоя с той поры, как начались дожди. Я горел нетерпением отправиться в Фест, но решил подождать, пока погода не переменится. Я опять встретил господина Цуцу, который сказал, что префект справлялся обо мне. «Он хочет увидеть тебя», — сказал Цуцу. Я не осмелился спросить, с какой целью, лишь ответил, что скоро нанесу ему визит.
В промежутках между мелкими дождичками и ливнями я продолжал знакомиться с городом. Меня восхищали окраины. В солнечную погоду было слишком жарко, в дожди — жутко холодно. Со всех сторон город кончался как-то враз, словно выгравированный по черному лаку цинковой пластины. То и дело попадались индюшки, привязанные за лапу к дверной ручке, и во множестве — козы и ослы. Свободно и непринужденно разгуливали необыкновенные кретины и карлики; они были неотъемлемой частью городского пейзажа, как кактусы, как безлюдные парки, как дохлая лошадь в крепостном рву, как домашние индюшки, привязанные к дверным ручкам.
У берега моря, выдаваясь как клык, шел квартал домов, перед которыми было наспех расчищенное место, странным образом напомнивший мне определенные старые кварталы в Париже, где муниципальные власти начали сооружать игровые площадки для детей бедноты. В Париже переход от квартала к кварталу совершаешь незаметно, словно проходишь сквозь невидимые расшитые занавесы. В Греции все меняется резко, почти болезненно. Кое-где в течение пяти минут можно было пройти сквозь все стадии изменений, совершившихся за пятьдесят столетий. Они отражены во фресках, скульптурах, каменных узорах. Даже на пустырях лежит печать вечности. Все является вам в своей неповторимости: этот человек, сидящий у этой дороги под этим деревом, этот ослик, карабкающийся по этой тропе на эту гору, этот корабль в этой гавани на этом бирюзовом море, этот стол на этой террасе под этим облаком. И так далее. На что бы ни упал взгляд, все видишь словно в первый раз; оно не исчезнет, не будет уничтожено за ночь; оно не рассыплется, не растворится, не преобразится коренным образом. Все индивидуальное, сотворено ли оно Богом или создано человеком, образовалось ли случайно или было задумано, выделяется, словно суть, ореолом света, времени и пространства. Куст равен ослику; стена так же основательна, как башня; арбуз ничем не хуже человека. Ничто и никто не живет дольше отведенного срока; ничья железная воля не утвердит своего страшного могущества. После получасовой прогулки чувствуешь себя освеженным и уставшим от разнообразия самобытного и единичного. При сравнении Парк-авеню кажется безумной, и, несомненно, такова она и есть. Старейшая постройка в Ираклионе переживет новейшее здание Америки. Организмы умирают; клетка продолжает жить. Жизнь — в корнях, которые вросли в простоту, неповторимо утверждающую себя.
Я регулярно ходил в дом вице-консула за своей чашкой рисового отвара. Иногда я заставал у него гостей. Однажды вечером к нему зашел глава ассоциации тамошних портных. Он живал в Америке и говорил на витиеватом старомодном английском. «Джентльмены, не угодно ли вам угоститься сигарой?», — говаривал он. Я рассказал ему, что когда-то давным-давно сам был портным. «Но теперь он журналист, — поспешил вставить вице-консул. — Он только что прочел мою книгу». Я заговорил об альпаговых подкладках рукавов, наметке, мягких лацканах, замечательных свойствах ткани из викуньи, клапанах карманов, шелковых жилетах и визитках, отделанных тесьмой. Я тараторил без остановки, лишь бы не дать вице-консулу опять завести о своем. Я не был уверен, в каком качестве присутствует босс местных портных, в качестве ли друга или же приближенного слуги. Мне было все равно, я решил подружиться с ним, только бы избежать разговора о той инфернальной книге, которую притворился, что читал, но от которой меня затошнило после третьей страницы.
— Где располагалось ваше ателье, сэр? — поинтересовался портной.
— На Пятой авеню, — ответил я. — Оно принадлежало отцу.
— Пятая авеню — это очень богатая улица, не так ли? — сказал он, и вице-консул насторожил уши.
— Да, — кивнул я. — У нас были самые лучшие клиенты, одни банкиры, брокеры, адвокаты, миллионеры, стальные и чугунные магнаты, владельцы отелей и прочие в том же роде.
— И вы научились кроить и шить?
— Я умел кроить только брюки, — ответил я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я