https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Roca/gap/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мне было лет шесть, но я все хорошо помню. Как добрались до палаточного городка, и в первую же ночь начался шторм. Срывало палатки, ездили машины, врезаясь в столбы; море, хоть и не было его видно из-за деревьев, было ужасно: оно лопалось и грохотало, как тысяча разорвавшихся бомб. Представляю каково было тем, кого шторм застиг в море. Наша с тобой палатка оказалась самой устойчивой. Я сидел, притаившись в углу, пугаясь взрывов, зажавши уши, а передо мной беспрестанно раскачивался фонарь "летучая мышь", все раскачивался перед моими, наполненными ужасом глазами, и раскачивался, будто мы с тобой бедствуем в утлом суденушке в открытом море. Наутро вид разрушения по лагерю поразил меня. Изорванный оливковый сад обнажил древесное мясо, цвета слоновой кости, и казалось, что в зарослях притаились, выставив бивни, угрюмые слоны; многие палатки висели на деревьях, а в домике врача единственном строении во всем лагере - побиты все стекла. Берег так и кишит, шевелится крабами, оглушенными, с оторванными клешнями; их собирали в большие котлы и - нет худа без добра - варили, наедались всласть; высасывали из шипастых ног белую мякоть, с привкусом, как это ни странно, кофе, так показалось мне в первый раз. Дымы от варева с запахом густого йодно-водорослевого настоя стелились над берегом. У моря, среди зловонных куч бурых водорослей и деревянного лома, я нашел ещё живого морского ерша и, поскольку обгорел накануне, стал использовать его, как чесалку для своей спины. Не знаю, что уже было причиной тому (то ли ожог, то ли ядовитая слизь колючей рыбешки), но спина у меня ещё пуще зачесалась, запузырилась я ободрал её до крови, и доктор с разбитыми окнами лечим меня какой-то мазью, запах которой я тоже помню: так пахнут пропитанные креазотом шпалы, так пахнет долгая дорога.., и я хочу в дорогу, я хочу вырваться отсюда!
Маленький человек расчесывает мне волосы рукой и говорит:
- Успокойся, потерпи. Мы уедем, обязательно.
- Когда? Когда??
- Обязательно... Лучше вспоминай еще.
Я вдруг понимаю, что вспоминаю-то чужие жизни: нет ничего более несхожего, чем те два солнечных человека, путешествовавших по побережью (у одного был детский рюкзак, у другого - взрослый) и нынешние мы; имеем ли право прикасаться к этим двум полузабытым жизням, в тысячу раз лучше и солнечней наших? Даже стыдно. Те двое... они ведь и сейчас где-то есть и по-прежнему в пути, и ушли далеко и недосягаемы, и им все равно, что о них вспоминают.
Но я молчу об этих своих мыслях, продолжаю:
- Адлер помнишь? В общем город как город: с аэровокзалом, портом, столовками. Разве что у моря. Я помню ещё лужу и в ней плавала дохлая лягушка. Почему мне кажется, что я отпил из нее, ведь я этого не делал?
- Не говори гадости.
Ты сняла для нас комнату и ушла куда-то. Может в магазин. Заперла меня. В комнате сумрак, жарко; две кровати, как белые сугробы; белые шторы; стол посредине и на нем белая же скатерть. Меня мучит неприятный запах вяленой скумбрии, что нарезанными кусками лежит на тарелке. Зачем ты меня тогда оставила?
- Но ведь я же ненадолго ушла.
- Ты скоро пришла, конечно. Помнишь тех стариков, у которых мы поселились? Старик помирал; врачи сказали, что жить ему осталось считанные дни... А ему жалко стало бочонка вина, что припасал неизвестно для какого случая, - местное, выдержанное вино. Старик попросил соседей выкатить из подвала бочонок и поставить перед кроватью. "Тебе бы священника позвать, а не вино пить", - причитала старуха. "Молчи! Не дам добру пропасть", огрызался старик и опускал в гранатовую глубину объемистую чашку.
Бочковой винный дух стоял по всему дому, выползал за двери, возбуждал сердца соседей, которые и не знали, что им делать: то ли смеяться, то ли выражать сочувствие. Как раз шел сбор грецких орехов. В этом городе во всех кинотеатрах почему-то шел фильм "Фантомас", удивительное сходство ландшафтов как-то сближало происходящее на экране и в жизни, да ещё зеленые головки орехов так напоминали мне маску Фантомаса: обтянутый зеленой резиной шишак, без каких-либо черт лица, лишь с вывороченными, как у бассета веками; грецкие орехи, бугристо посверкивающие, горячие от солнца, таинственные, падали во двор каждого дома, точно под музыку из того фильма: пам-па-а-а, пам, пам, па-а... от падения трескались; толстую кожуру снимать приходилось руками, отчего те становились коричневыми, точно в йоде, и никаким мылом не отмоешь, разве что лимонной кислотой... Ну так ладно, дед пил вино, ел орехи, терпкие и серьезные на вкус. Поначалу стал он немного ходить, придерживаясь за стены, а потом и вовсе встал на ноги, понравился. Врачи с молоточками простукивали деду, задравшему тельняшку, спину, повторяли: "Уникальный случай". А больше всех удивлялась старуха, бранившая мужа за неумеренное пристрастие к вину...
Да, вино вину рознь. Что и говорить. Прости меня. Обещаю больше никогда ничем тебя не огорчить.
В сумраке маленький человек едва заметно кивнул головой.
Маленький человек, надорвавшись, изменился. Он потерял мужество и последние признаки живой своей молодости. Человек становился сварливой, нервной старухой. Разрушения, наделанные мною, страшнее тех, что я видел в детстве после бури. Меня пробирает дрожь. И куда мне деваться от вины? Остается только ждать лета, когда все по-другому и слушать магнитофонную запись с шумом дождя и грозы.
Кажется, жена моя стала любить меня ещё больше. Мы, разумеется, помирились. История с зеркальцем осталась для неё одним из лучших, одним из трогательнейших воспоминаний её жизни и сюжет этот она не раз нравоучительно пересказывала, огрузневшим от пива подругам. Вот так. А маленький человек за стеной кричит, что пошатнулось его здоровье окончательно по моей вине, а более по вине моей... бляди, и что это моя блядь научила меня, как поскорее извести хорошего человека. Никогда она мне больше не даст держать свою руку, потому что..." Это тебя твоя ведьма научила, - кричит в пустоту, как забытая в доме собака. - Научила, как из меня всю силу вытянуть: через руку!!!"
А я слушаю шум дождя в записи.
Это случилось в конце зимы, в строгий пост, когда ни один православный ни капли спиртного в рот не возьмет, хотя какое, честное слово, это имеет отношение ко мне. В общем - я опять нажрался. Причем от души, полновесно, беспредельно. А компания подобралась из полузнакомых, гниловатая какая-то, жаль, что поздно это понял, когда крупнейшая схватка с жизнью была уже проиграна. Где я? В кафе, в столовой, на лавочке с ними водку пью? Я не понимал. Я не понимал даже в какой позе нахожусь: сидя, лежа, на карачках под столом? Но зато я спросил: "Ребят, а чё вы такие гнилые?" Мне не ответили, только налили ещё и пустили в мою сторону такой плотный сизый дым, такой... непроходимый, что на минуту-час я остался в одиночестве. Когда туман рассеялся, я увидел уже не знакомые, а малознакомые лица. Кого-то, казалось, из них я где-то встречал тысячу лет назад. И тогда я, развалясь в кресле, двигаясь в полуприсяди, как борец на тренировке, оставаясь неподвижным и не дрогнув ни единым, зато рассмеявшись во всю голову, отрывая твист, предложил невнятно: "А давайте за знакомство?" - и все поглядели на меня, как на сумасшедшего, даже сидящие за соседними столиками обернулись, а из соседней комнаты раздался крик: "А, может, спать пора?!" - и зарокотал унитаз.
Никогда не пейте с полузнакомыми, которые прощаются с вами посреди уличного перехода, не доведя до светофора; захлопывают за спиной стальную дверь и долго ещё гремят цепями вслед, нервничая, что у дверной цепи какая-то там пипочка не попадает на крючочек... Если нету друзей, лучше найди огромный преогромный, крепкий прекрепкий, свеженький, весь в пупырышках, огурец, налей родимой до краев - и врежь! И громко, на весь дом, на весь город, на все звездное небо, суецидно так хрумкни огурцом! А потом врежь ещё и крикни: "А-а!!!", как женщина (что-то типа "Козерога") в оргазме; как пьяный казак шашкой и до седла разрубающий врага; как надорванный тяжестью штангист, преодолевший-таки силу притяжения и низринувший себе под ноги тонну железа! Крикни громче, грозно, гневно, чтобы все слышали, все знали, какой сильный, умный, достойный, ни на какого непохожий человек страдает - и затрепетали! Но никогда не пей с теми, кто тебе не нравится. Не пей с рожами. Лучше приходи ко мне: я тебе налью. Врежешь и закусишь, а потом все расскажешь, что у тебя там?
Я на улице, посреди города, ночью, отвратительно пьян, и такое ощущение, что на меня сейчас охотится вся окрестная милиция. Боже мой, а как же маленький человек, которому я обещал, что никогда-никогда?.. Он, наверное, уже ждет; сварил супчик, посматривает на кастрюльку: то сунет туда половничек - помешает, то вынет обратно, помоет; погремит какими-нибудь крышечками и баночками; подумает, выровнять ли золотистую обертку от бульонного кубика; вздохнет, ждущий, ни о чем ещё не подозревая. Что же я наделал? Ведь не доберусь. Шансов никаких! Ну уж нет! Город, сука! ты не встанешь у меня на пути, я прорвусь через тебя, железом проплавлюсь, кислотой протравлюсь, прогрызусь, как лис через животы твоих ментов, но в обиду его не дам! Если я, обещавший прийти, ещё раз не прийду, для него это будет - конец! Я это чувствую, я с холодным ужасом осознаю. Тихо, спокойно. Нужно как-то протрезветь, а потом в метро, и через полчаса домой. А что для этого нужно? Не совать же голову в сугроб, где собачьего говна больше, чем снега? Вот и сейчас над одним присел огромный пудель, исполняя странную фигуру, которую в акробатике, кажется, называют "уголком на коне". Бутылку холодных "Ессентуков" № 17 - вот, что надо, чтобы погасить костер, а то чувствую, как весь спекаюсь изнутри. Я иду на вывеску продуктового павильончика, одиноко горящую среди закрытых палаток у метро.
Красивая женщина за прилавком мне улыбается. Сам я приветлив. Бутылку "Ессентуков - № 17", - процеживаю. Залезаю в карман - а там ни копейки, только проездной на метро; шарю в других, во внутренних - ничего нет. "Кого-то вы мне напоминаете", - слышу вдруг продавщицу, в её голосе появляется нежнейший грудной колокольчик, и голова моя почему-то сразу проясняется, я вообще начинаю вести себя, как другой знак зодиака. Я роскошно улыбаюсь и говорю: "Ты видела меня, наверное, в кино". "Ну, конечно же, - она всплеснула руками, - да, да, да, в кино". "Ты смотрела "Ночи Кабирии"?
Пока она восхищается, я успеваю положить в рот мятную конфету из вазочки у кассы, чтоб от меня не так разило. "А как ваша фамилия?" Я замечаю, что продавщица тоже немного навеселе: вышла из-за прилавка, встала подбоченясь, заглядывает в глаза. Я поднимаю бровь, ослепительно улыбаюсь по-николсоновски, и называю какую-то громкую фамилию. "А что это вы одна в такую холодную ночь?" - спрашиваю затем. "У напарницы день рождения, да и какой толк от того, что мы здесь вдвоем торчим?" - "И не скучно?" - "Пока нет. Уйдете, будет скучно". Я притягиваю её к себе, обнимаю. Она не сопротивляется, точно вспомнив какую-то древнюю договоренность между мужчиной и женщиной, затем, очнувшись, восклицает: "О Боже, давай хотя бы свет выключим". Задирает юбку в темноте, что-то снимает, и ложится животом на прилавок... Мы в космосе: темно; зеленой звездочкой горит какая-то цифра на микроволновке, красная на табло кассы. Это космос в космосе: в стеклянном павильоне - свой, маленький, и находится он посреди широкой улицы, на которой нет прохожих; справа от нас машины, проезжая, слепят фарами - мечутся тени бутылок на жалюзи, а слева опять машины, но только в виде роя клюквенок, убегающих по шоссе. Время идет. Мне дурно, я в каком-то странном состоянии полубреда, не чувствую ни удовольствия, ни возбуждения. Винные пары опять овладели мной, и я воспринимаю уже все, как кошмар наяву. И что только не приходит на ум. Больше всего меня мучит, просто душит какой-то сюжет в стиле французского кино пятидесятых, когда снимали безобиднейший, не провонявший порнухой, фильм "Мадемуазель Стриптиз", где всерьез сюсюкают о любви, показывают ножки, однако, в чулках и громоздких туфлях-кораблях; оно (французское кино) удушает меня своей девственностью, нарочитой наивностью жестов, полуприкрытостью, тоже нарочитой и тупой классической фабулой, в которой литературная изысканность пока ещё доминирует над киноэротикой. И "Мадемуазель Стриптиз" и "Полдневная красавица", пока ещё литература, а не кино, экранизация, как и мое положение. И в мою задачу входит убрать литературщину, сделать французское кино проще, развить его: больше индивидуальных особенностей, нюансов, секса! Я, вцепившийся сейчас в воющий женский зад, чувствую себя экранизацией, затем историей французского кино, более того - его развитием, наконец. И только когда я почувствовал себя гением французского кинематографа, которому недолго осталось жить, отчего вся нация ещё более перед ним благоговеет, - наступило облегчение, казавшееся недостижимым благом в таком пьяном состоянии... Боже, как я хочу пить! Воды!
Я делаю вид, что мне плохо с сердцем, сажусь, отваливаюсь на какое-то пластмассовое кресло: "Дай минералку... похолоднее", - хрип из пересохшего горла.
Она приносит и сует мне в руку какую-то бутылку. "Оставь свой телефон", - шепчет. "Конечно", - и я вру что-то. Она записывает, приоткрыв дверцу холодильника, чтоб было светлей. А я никак не могу открыть бутылку минералки, да и какая-то странная у неё форма... "Ой, - вдруг вскрикивает она, - забыла, как ты сказал последние цифры?" Я не ожидавший такого вопроса, напрягаюсь, чтобы вспомнить выдуманный телефон. "Двадцать два, двадцать три", - говорю наобум. "Как же так? - слышу удивленный голос. - Ты же сказал поначалу "семьдесят пять", а не "двадцать два", а потом я забыла". "Да? Так это я перепутал с рабочим, - нахожусь я. - Хорошо, что переспросила". Однако руки женщины перестают записывать, медленно закрывается дверца холодильника. Опять ничего не видно, но даже через черноту и через пьяный угар, я вдруг ощущаю, как с её стороны весь воздух начинает пропитываться стыдом и ужасом. "Извини, - выдавливаю я из себя, нахожу задвижку, толка. стеклянную дверь, и вываливаюсь на улицу, где тут же облегчаю желудок.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я